https://wodolei.ru/brands/Triton/
Он осторожно, словно святыню, поднял со стола отрывки из «Юлии», полистал и обнаружил, что внизу лежит еще одна работа, также перевязанная ленточкой. На первой странице были непонятные слова — «Общественный договор» и подпись: Жан-Жак Руссо, гражданин Женевы. Подумать только, что, не считая самого Руссо, он, Минар, первый видит эту новую работу! Минар встал с кресла, чувствуя, что эта комната пронизана огромной силой и сами ее стены излучают гениальность. Он почти боялся что-нибудь трогать, но не удержался и сел на корточки, чтобы посмотреть на лежавшую на полу груду нот, которые переписывал Руссо. Он взял в руки несколько страничек, пытаясь разгадать вдохновение, заключенное в каждом крошечном значке, принадлежавшем перу отсутствующего гения.
И тут заметил нечто странное.
Среди нот лежали листки, написанные другой рукой, листки, смятые и потом расправленные, листки, спрятанные среди частей кантаты. Минар вытащил листки и довольно быстро узнал текст, излагающий непонятные доказательства несуществования Вселенной. В руках у него были те самые листки, которые он взял с собой два дня назад, чтобы почитать, дожидаясь закрытия рынка, те самые листки, которые он забыл в комнате Жаклин. Их, конечно, украл неизвестный, задушивший бедную девушку; и сейчас они оказались в рабочем кабинете Жан-Жака Руссо!
Минар услышал вдали женский голос:
— Жан-Жак! Наконец-то ты пришел!
Почти не сознавая, что делает, Минар затолкал опасные страницы за пазуху, быстро вышел, затворил за собой стеклянную дверь, спрыгнул с крыльца и пошел до дорожке, надеясь, что Руссо его не увидел. Приблизившись к домику сзади, он услышал разговор:
— Тут тебя ждет один человек. Он хочет с тобой познакомиться. Я показала ему сад.
— Надеюсь, ты не пустила его в мой кабинет, Тереза?
— Нет-нет! Ты же знаешь, что я никогда этого не делаю. Он друг отца Бертье и говорит, что тот послал его к тебе сообщить какие-то новости.
— В таком случае мне лучше с ним увидеться. Как его зовут?
— Кажется, Минар, но в деревне говорят, что это не настоящее его имя.
Когда Минар вышел из-за угла дома, Жан-Жак, стоявший около собственной двери, держа под мышкой трость, повернулся к нему, но ничего не сказал, только внимательно посмотрел, ожидая, пока Минар, у которого вдруг пересохло во рту, объяснит, что ему нужно.
Глава 9
Очень крупный поэт однажды сказал, что мир был бы счастливее, если бы мы выбирали своих политических лидеров не за их обещания, а на основании того, насколько они начитанны. Говорят, что литература облагораживает; если бы только нам удалось заставить юных преступников сесть и прочитать «Миддлмарч» Джордж Элиот, все наши социальные проблемы были бы разрешены. Так по крайней мере думали бесчисленные поколения школьных учителей, чья карьера закончилась нервным срывом под градом летящих в них точилок. Многочисленные рассказы о комендантах концентрационных лагерей, которые любили цитировать Гете, должны были бы, кажется, навсегда опровергнуть этот миф. Эйхман на суде цитировал Канта; но наивное представление, что искусство способно изменить мир, представление, которое со страстной убежденностью отстаивают сами художники, с каждым поколением, как неистребимый сорняк, разрастается снова. Что ж, видно, художникам необходимо чувствовать себя полезными членами общества.
Руссо думал иначе. С его точки зрения, книги развращают, а их авторы достойны презрения. Он не всегда так думал: ребенком он любил читать с отцом Плутарха и в своей «Исповеди» описывает, как брал с собой в лес книги, которые часто там терял и находил только несколько недель или месяцев спустя, истлевшие и заросшие травой. Его нелюбовь к книгам нарастала постепенно и достигла апогея, когда он впал в умопомешательство; но в молодости, все больше предаваясь делу, которое ненавидел, Руссо по крайней мере мог утверждать, что честно зарабатывает на жизнь перепиской нот, и всегда заявлял в своих сочинениях, что парадоксальным образом литературная деятельность ему отвратительна. В своем предисловии к «Юлии» он пишет: «Большим городам нужны пьесы, а развращенным людям нужны романы»; в «Эмиле» — романе-эссе о воспитании мальчика — он заявляет, что литераторы никому не нужны и, как и ювелиры, являются порождением привычки к роскоши и безделью.
Зачем же он тогда писал книги? По той же причине, что пишут все, — он хотел донести свои мысли до читателей. Писатели отличаются друг от друга лишь тем, кому они предназначают свои произведения, какую ожидают от них пользу и почему не могут удержаться от литературных занятий.
Знаменитое распоряжение Кафки, чтобы после его смерти все его труды были уничтожены, считается горьким примером противоположного отношения; Оден объяснял это распоряжение замечанием Кафки, что «сочинительство — нечто вроде молитвы». Кафка вроде бы предназначал свои произведения на прочтение Богу; я подумал об этом, когда во время перерыва в заседаниях конференции посетил могилу Кафки в Праге. В моем паломничестве на кладбище не было особого смысла, но само желание было неодолимо и, возможно, так же иррационально, как страсть к сочинительству; во всяком случае, за ним скрывалась одна из тех мотиваций, которые управляют всеми нашими поступками.
Вопреки теории Одена Кафка за свою жизнь опубликовал немало рассказов и даже на смертном одре готовил еще один сборник. Но он не считал неоконченный и неотредактированный труд достойным того, чтобы предстать перед Богом, читателями или вообще кем бы то ни было. Поэтому просьбу Кафки можно рассматривать как высшее выражение добросовестности художника, за которой, в сущности, таится тщеславие.
Кафка считал себя юмористом и иногда, читая рассказ друзьям, чуть не плакал от смеха. Но мы-то, конечно, знаем, что шутки его были очень серьезны. В письме своей невесте Фелиции Бауер, в котором Кафка отказывался разрешить ей быть рядом с ним, когда он работает, он объяснял, что писатель во время работы распахивает себя настежь; в это время он должен быть абсолютно один, ему нужна полная тишина, «ему нужна полная тьма». Кафка мечтал о комнате в подвале, где мог бы работать бесконечно; о камере, к дверям которой ему приносили бы в определенные часы завтрак, обед и ужин, в темноте и одиночестве — где он мог бы создавать труды ужасающей и великолепной силы.
Пруст искал того же в своей квартире: стены кельи, созданной им для себя на Бульваре Османн, были обиты изнутри пробковым деревом. Флобер прятался, как медведь в берлоге, в Круассе; Монтень работал в библиотеке, в башне его родового замка недалеко от Бордо. Однажды мы с Эллен туда съездили: в драгоценной комнате не было ни одной книга, зато полно туристов вроде нас. А Жан-Жак работал в маленьком донжоне, как он его называл, в глубине сада в Монлуи; когда мы с Эллен, приехав в Монлуи, стояли на крыльце этого здания, оно странным образом напомнило мне бетонные укрытия на автобусных остановках, распространенные в Лондоне в тридцатые годы. Через стеклянную дверь мы заглянули в кабинет, где были написаны «Юлия», «Эмиль», «Общественный договор» и другие книги, в которых Руссо утверждал, что научный и культурный прогресс представляет собой падение от чистоты первобытного человека, что человек должен жить не в обществе, а в одиночестве — так же, как жил Руссо, добровольно отправивший себя в ссылку в сельскую местность.
Почему же он занимался сочинительством? Сам Руссо утверждал, что делает это, только чтобы помочь памяти; у него очень слабая память, пишет он, и особенно плохо в ней удерживаются слова и цитаты. Он даже упоминает некую сцену, которую уже где-то записал, а теперь не может вспомнить. Можно подумать, что, записывая прошлое, он просто стремился от него избавиться. Своего рода самотерапия. Однако нет никакого сомнения, что Руссо всю жизнь больше всего жаждал одобрения внимательной аудитории, хотя делал вид, что пишет только для себя.
Гертруда Стайн как-то сказала, что он писал «для себя и для посторонних», — очень глубокое и мудрое замечание. Разумеется, к концу жизни Руссо уже не мог писать для друзей, потому что сумел растерять почти всех, обвинив их в заговоре против себя, который он впервые раскрыл в Монморанси. Возможно, в то время, когда он принялся писать свою автобиографию, Руссо уже жил только для себя и для посторонних, которые познакомятся с ним через посредство его книг. Он уединился в своем ските, там, куда, как говорил Монтень, нам всем надо время от времени уходить — будь то комната позади магазина или башенка в стороне от повседневности, надо уходить туда, где нет обязательств перед близкими, нет связей и имущества — чтобы, когда наступит время все это потерять, мы уже привыкли без этого обходиться.
Монтень восхвалял достоинства уединения; он последовал совету Сенеки и ушел от мира, чтобы писать свои эссе, которые Сент-Бёв гениально назвал лабиринтами, где единственной ведущей нитью является непредугадываемый жизненный путь человека. Пруст выбрал свою жарко натопленную комнату, чтобы воссоздать Сен-Симона и Шатобриана как своих предшественников; но Руссо считал себя единственным в своем роде, как я сказал Луизе на втором собрании нашей «литературной группы».
Молчаливый юноша тоже вернулся, и, когда я снял с полки свою книгу «Ферран и Минар: Жан-Жак Руссо и „В поисках утраченного времени“ и пустил ее по кругу, большинство присутствующих едва в нее заглянули и вернули мне, словно это был какой-то непонятный артефакт древней культуры — выточенный из дерева фаллос, любопытное, но несколько неприличное украшение, которое водрузили на кофейный столик в доме лондонского обывателя.
Так для чего же писал Руссо? Ради славы? Ему это было не нужно: он уже прославился, прежде чем уехал в Монморанси, хотя известность, как и все прочее, может иметь разные значения, когда речь идет о прошлом. Он стал знаменитым в одночасье, получив первую премию за эссе, в котором было тридцать страниц и которое сделало его звездой первой величины в салонах Парижа в возрасте тридцати девяти лет. К тому времени он прожил в Париже уже почти десять лет, уехав из своей родной Женевы и побывав в разных уголках Швейцарии, Италии и Франции. В возрасте тринадцати лет Руссо поступил подмастерьем к граверу; потом был слугой и как-то раз предал девушку, служившую горничной в том же доме, переложив на нее вину за украденную им самим ленточку. Руссо пишет в конце второй книги своей «Исповеди», что начал ее писать, движимый чувством вины по поводу этого случая, хотя тут невольно возникает сомнение, поскольку после этого он написал еще десять книг.
Он зарабатывал на жизнь как учитель музыки, как секретарь дипломата и как «мальчик-игрушка», пожирая еду и целуя кресло своей maman , мадам де Варане. Его затаскивали к себе в постель и женщины, и мужчины, и он рассказывает, что с шестнадцати лет наслаждался самым естественным изо всех существующих удовольствий, так что комментаторы расходятся во мнениях, кому — Руссо или Прусту — воздать почести как первому писателю, который ввел онанизм в сферу художественной литературы.
Руссо прибыл в Париж в 1742 году, надеясь нажить состояние с помощью изобретенной им новой системы нотного письма, что уже говорит о чудаковатости, которая к концу жизни превратилась в умопомешательство. Он сочинял оперы и балеты, сотрудничал в «Энциклопедии». И все это — до того, как он прочел в газете «Меркюр де Франс» об объявленном Дижонской академией конкурсе на тему «Способствовало ли возрождение искусств и наук развращению или очищению нравов?» и написал эссе, в котором утверждал, что искусство и наука могут только развращать. Руссо, несомненно, истолковал бы упоминание Эйхманом на суде Канта как неизбежное следствие чтения литературы и прогресса человеческой культуры.
В свете своей новой теории Руссо решил «переделать» сам себя, стал одеваться просто, отказался от всех мирских соблазнов. Салоны от этого пришли в восторг. Луиза высказала предположение, что он был отцом «антимоды», и, возможно, она права, хотя и здесь мы должны помнить, что понятие «слава» имело другое значение в те дни, когда единственным средством массовой информации была газета и когда пользовавшийся наибольшей популярностью еженедельник «Меркюр» во всей Европе продавался в количество семи тысяч экземпляров. Руссо, по сути, был салонной знаменитостью и заинтриговывал тем, что высказывал мнения, прямо противоположные взглядам людей, именующих себя философами и всячески восхвалявших просвещение и интеллектуальный прогресс.
Но для Руссо этого было недостаточно. Если ты восхваляешь простую жизнь, то тебе надо уехать из Парижа. В этом ему пошла навстречу мадам Д'Эпине, в салоне которой Руссо был самым ярким бриллиантом. Мадам Д'Эпине предоставила в его распоряжение свой домик недалеко от города Монморанси. Здесь Руссо мог воплотить в жизнь свою сельскую фантазию, которой последуют так много его единомышленников и которая принесет ему громкую славу в новом, более широком современном смысле. Возникший культ руссоизма вдохновит Марию-Антуанетту на организацию «пейзанских игр» в Малом Трианоне, и королева совершит паломничество на его могилу на острове Тополей в Эрменонвилле, где Руссо умер в 1778 году. Хозяин поместья, предприимчивый маркиз де Жирарден, назначит плату за посещение могилы, организует выставку вещей умершего писателя и издаст путеводитель по местам, связанным с именем Руссо.
Мифический статус острова Тополей был настолько высок, что некоторые из последователей Руссо, демонстрируя преданность его памяти, не брали лодку, а добирались туда вплавь. Другие долго готовились к духовному паломничеству, а двое-трое покончили с собой на острове, чтобы их похоронили рядом с обожаемым идолом. И именно Руссо, а не Вольтера и не энциклопедистов Робеспьер объявил святым покровителем Революции и с величайшей пышностью перенес его останки в Пантеон. Увенчанный лаврами бюст Руссо, высеченный из большого камня павшей Бастилии, пронесли по улицам Парижа в сопровождении шестисот одетых в белое девушек и эскорта гвардейцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
И тут заметил нечто странное.
Среди нот лежали листки, написанные другой рукой, листки, смятые и потом расправленные, листки, спрятанные среди частей кантаты. Минар вытащил листки и довольно быстро узнал текст, излагающий непонятные доказательства несуществования Вселенной. В руках у него были те самые листки, которые он взял с собой два дня назад, чтобы почитать, дожидаясь закрытия рынка, те самые листки, которые он забыл в комнате Жаклин. Их, конечно, украл неизвестный, задушивший бедную девушку; и сейчас они оказались в рабочем кабинете Жан-Жака Руссо!
Минар услышал вдали женский голос:
— Жан-Жак! Наконец-то ты пришел!
Почти не сознавая, что делает, Минар затолкал опасные страницы за пазуху, быстро вышел, затворил за собой стеклянную дверь, спрыгнул с крыльца и пошел до дорожке, надеясь, что Руссо его не увидел. Приблизившись к домику сзади, он услышал разговор:
— Тут тебя ждет один человек. Он хочет с тобой познакомиться. Я показала ему сад.
— Надеюсь, ты не пустила его в мой кабинет, Тереза?
— Нет-нет! Ты же знаешь, что я никогда этого не делаю. Он друг отца Бертье и говорит, что тот послал его к тебе сообщить какие-то новости.
— В таком случае мне лучше с ним увидеться. Как его зовут?
— Кажется, Минар, но в деревне говорят, что это не настоящее его имя.
Когда Минар вышел из-за угла дома, Жан-Жак, стоявший около собственной двери, держа под мышкой трость, повернулся к нему, но ничего не сказал, только внимательно посмотрел, ожидая, пока Минар, у которого вдруг пересохло во рту, объяснит, что ему нужно.
Глава 9
Очень крупный поэт однажды сказал, что мир был бы счастливее, если бы мы выбирали своих политических лидеров не за их обещания, а на основании того, насколько они начитанны. Говорят, что литература облагораживает; если бы только нам удалось заставить юных преступников сесть и прочитать «Миддлмарч» Джордж Элиот, все наши социальные проблемы были бы разрешены. Так по крайней мере думали бесчисленные поколения школьных учителей, чья карьера закончилась нервным срывом под градом летящих в них точилок. Многочисленные рассказы о комендантах концентрационных лагерей, которые любили цитировать Гете, должны были бы, кажется, навсегда опровергнуть этот миф. Эйхман на суде цитировал Канта; но наивное представление, что искусство способно изменить мир, представление, которое со страстной убежденностью отстаивают сами художники, с каждым поколением, как неистребимый сорняк, разрастается снова. Что ж, видно, художникам необходимо чувствовать себя полезными членами общества.
Руссо думал иначе. С его точки зрения, книги развращают, а их авторы достойны презрения. Он не всегда так думал: ребенком он любил читать с отцом Плутарха и в своей «Исповеди» описывает, как брал с собой в лес книги, которые часто там терял и находил только несколько недель или месяцев спустя, истлевшие и заросшие травой. Его нелюбовь к книгам нарастала постепенно и достигла апогея, когда он впал в умопомешательство; но в молодости, все больше предаваясь делу, которое ненавидел, Руссо по крайней мере мог утверждать, что честно зарабатывает на жизнь перепиской нот, и всегда заявлял в своих сочинениях, что парадоксальным образом литературная деятельность ему отвратительна. В своем предисловии к «Юлии» он пишет: «Большим городам нужны пьесы, а развращенным людям нужны романы»; в «Эмиле» — романе-эссе о воспитании мальчика — он заявляет, что литераторы никому не нужны и, как и ювелиры, являются порождением привычки к роскоши и безделью.
Зачем же он тогда писал книги? По той же причине, что пишут все, — он хотел донести свои мысли до читателей. Писатели отличаются друг от друга лишь тем, кому они предназначают свои произведения, какую ожидают от них пользу и почему не могут удержаться от литературных занятий.
Знаменитое распоряжение Кафки, чтобы после его смерти все его труды были уничтожены, считается горьким примером противоположного отношения; Оден объяснял это распоряжение замечанием Кафки, что «сочинительство — нечто вроде молитвы». Кафка вроде бы предназначал свои произведения на прочтение Богу; я подумал об этом, когда во время перерыва в заседаниях конференции посетил могилу Кафки в Праге. В моем паломничестве на кладбище не было особого смысла, но само желание было неодолимо и, возможно, так же иррационально, как страсть к сочинительству; во всяком случае, за ним скрывалась одна из тех мотиваций, которые управляют всеми нашими поступками.
Вопреки теории Одена Кафка за свою жизнь опубликовал немало рассказов и даже на смертном одре готовил еще один сборник. Но он не считал неоконченный и неотредактированный труд достойным того, чтобы предстать перед Богом, читателями или вообще кем бы то ни было. Поэтому просьбу Кафки можно рассматривать как высшее выражение добросовестности художника, за которой, в сущности, таится тщеславие.
Кафка считал себя юмористом и иногда, читая рассказ друзьям, чуть не плакал от смеха. Но мы-то, конечно, знаем, что шутки его были очень серьезны. В письме своей невесте Фелиции Бауер, в котором Кафка отказывался разрешить ей быть рядом с ним, когда он работает, он объяснял, что писатель во время работы распахивает себя настежь; в это время он должен быть абсолютно один, ему нужна полная тишина, «ему нужна полная тьма». Кафка мечтал о комнате в подвале, где мог бы работать бесконечно; о камере, к дверям которой ему приносили бы в определенные часы завтрак, обед и ужин, в темноте и одиночестве — где он мог бы создавать труды ужасающей и великолепной силы.
Пруст искал того же в своей квартире: стены кельи, созданной им для себя на Бульваре Османн, были обиты изнутри пробковым деревом. Флобер прятался, как медведь в берлоге, в Круассе; Монтень работал в библиотеке, в башне его родового замка недалеко от Бордо. Однажды мы с Эллен туда съездили: в драгоценной комнате не было ни одной книга, зато полно туристов вроде нас. А Жан-Жак работал в маленьком донжоне, как он его называл, в глубине сада в Монлуи; когда мы с Эллен, приехав в Монлуи, стояли на крыльце этого здания, оно странным образом напомнило мне бетонные укрытия на автобусных остановках, распространенные в Лондоне в тридцатые годы. Через стеклянную дверь мы заглянули в кабинет, где были написаны «Юлия», «Эмиль», «Общественный договор» и другие книги, в которых Руссо утверждал, что научный и культурный прогресс представляет собой падение от чистоты первобытного человека, что человек должен жить не в обществе, а в одиночестве — так же, как жил Руссо, добровольно отправивший себя в ссылку в сельскую местность.
Почему же он занимался сочинительством? Сам Руссо утверждал, что делает это, только чтобы помочь памяти; у него очень слабая память, пишет он, и особенно плохо в ней удерживаются слова и цитаты. Он даже упоминает некую сцену, которую уже где-то записал, а теперь не может вспомнить. Можно подумать, что, записывая прошлое, он просто стремился от него избавиться. Своего рода самотерапия. Однако нет никакого сомнения, что Руссо всю жизнь больше всего жаждал одобрения внимательной аудитории, хотя делал вид, что пишет только для себя.
Гертруда Стайн как-то сказала, что он писал «для себя и для посторонних», — очень глубокое и мудрое замечание. Разумеется, к концу жизни Руссо уже не мог писать для друзей, потому что сумел растерять почти всех, обвинив их в заговоре против себя, который он впервые раскрыл в Монморанси. Возможно, в то время, когда он принялся писать свою автобиографию, Руссо уже жил только для себя и для посторонних, которые познакомятся с ним через посредство его книг. Он уединился в своем ските, там, куда, как говорил Монтень, нам всем надо время от времени уходить — будь то комната позади магазина или башенка в стороне от повседневности, надо уходить туда, где нет обязательств перед близкими, нет связей и имущества — чтобы, когда наступит время все это потерять, мы уже привыкли без этого обходиться.
Монтень восхвалял достоинства уединения; он последовал совету Сенеки и ушел от мира, чтобы писать свои эссе, которые Сент-Бёв гениально назвал лабиринтами, где единственной ведущей нитью является непредугадываемый жизненный путь человека. Пруст выбрал свою жарко натопленную комнату, чтобы воссоздать Сен-Симона и Шатобриана как своих предшественников; но Руссо считал себя единственным в своем роде, как я сказал Луизе на втором собрании нашей «литературной группы».
Молчаливый юноша тоже вернулся, и, когда я снял с полки свою книгу «Ферран и Минар: Жан-Жак Руссо и „В поисках утраченного времени“ и пустил ее по кругу, большинство присутствующих едва в нее заглянули и вернули мне, словно это был какой-то непонятный артефакт древней культуры — выточенный из дерева фаллос, любопытное, но несколько неприличное украшение, которое водрузили на кофейный столик в доме лондонского обывателя.
Так для чего же писал Руссо? Ради славы? Ему это было не нужно: он уже прославился, прежде чем уехал в Монморанси, хотя известность, как и все прочее, может иметь разные значения, когда речь идет о прошлом. Он стал знаменитым в одночасье, получив первую премию за эссе, в котором было тридцать страниц и которое сделало его звездой первой величины в салонах Парижа в возрасте тридцати девяти лет. К тому времени он прожил в Париже уже почти десять лет, уехав из своей родной Женевы и побывав в разных уголках Швейцарии, Италии и Франции. В возрасте тринадцати лет Руссо поступил подмастерьем к граверу; потом был слугой и как-то раз предал девушку, служившую горничной в том же доме, переложив на нее вину за украденную им самим ленточку. Руссо пишет в конце второй книги своей «Исповеди», что начал ее писать, движимый чувством вины по поводу этого случая, хотя тут невольно возникает сомнение, поскольку после этого он написал еще десять книг.
Он зарабатывал на жизнь как учитель музыки, как секретарь дипломата и как «мальчик-игрушка», пожирая еду и целуя кресло своей maman , мадам де Варане. Его затаскивали к себе в постель и женщины, и мужчины, и он рассказывает, что с шестнадцати лет наслаждался самым естественным изо всех существующих удовольствий, так что комментаторы расходятся во мнениях, кому — Руссо или Прусту — воздать почести как первому писателю, который ввел онанизм в сферу художественной литературы.
Руссо прибыл в Париж в 1742 году, надеясь нажить состояние с помощью изобретенной им новой системы нотного письма, что уже говорит о чудаковатости, которая к концу жизни превратилась в умопомешательство. Он сочинял оперы и балеты, сотрудничал в «Энциклопедии». И все это — до того, как он прочел в газете «Меркюр де Франс» об объявленном Дижонской академией конкурсе на тему «Способствовало ли возрождение искусств и наук развращению или очищению нравов?» и написал эссе, в котором утверждал, что искусство и наука могут только развращать. Руссо, несомненно, истолковал бы упоминание Эйхманом на суде Канта как неизбежное следствие чтения литературы и прогресса человеческой культуры.
В свете своей новой теории Руссо решил «переделать» сам себя, стал одеваться просто, отказался от всех мирских соблазнов. Салоны от этого пришли в восторг. Луиза высказала предположение, что он был отцом «антимоды», и, возможно, она права, хотя и здесь мы должны помнить, что понятие «слава» имело другое значение в те дни, когда единственным средством массовой информации была газета и когда пользовавшийся наибольшей популярностью еженедельник «Меркюр» во всей Европе продавался в количество семи тысяч экземпляров. Руссо, по сути, был салонной знаменитостью и заинтриговывал тем, что высказывал мнения, прямо противоположные взглядам людей, именующих себя философами и всячески восхвалявших просвещение и интеллектуальный прогресс.
Но для Руссо этого было недостаточно. Если ты восхваляешь простую жизнь, то тебе надо уехать из Парижа. В этом ему пошла навстречу мадам Д'Эпине, в салоне которой Руссо был самым ярким бриллиантом. Мадам Д'Эпине предоставила в его распоряжение свой домик недалеко от города Монморанси. Здесь Руссо мог воплотить в жизнь свою сельскую фантазию, которой последуют так много его единомышленников и которая принесет ему громкую славу в новом, более широком современном смысле. Возникший культ руссоизма вдохновит Марию-Антуанетту на организацию «пейзанских игр» в Малом Трианоне, и королева совершит паломничество на его могилу на острове Тополей в Эрменонвилле, где Руссо умер в 1778 году. Хозяин поместья, предприимчивый маркиз де Жирарден, назначит плату за посещение могилы, организует выставку вещей умершего писателя и издаст путеводитель по местам, связанным с именем Руссо.
Мифический статус острова Тополей был настолько высок, что некоторые из последователей Руссо, демонстрируя преданность его памяти, не брали лодку, а добирались туда вплавь. Другие долго готовились к духовному паломничеству, а двое-трое покончили с собой на острове, чтобы их похоронили рядом с обожаемым идолом. И именно Руссо, а не Вольтера и не энциклопедистов Робеспьер объявил святым покровителем Революции и с величайшей пышностью перенес его останки в Пантеон. Увенчанный лаврами бюст Руссо, высеченный из большого камня павшей Бастилии, пронесли по улицам Парижа в сопровождении шестисот одетых в белое девушек и эскорта гвардейцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41