По ссылке магазин Wodolei.ru
„Все, что я там вижу, я нашел не у Монтеня, а в самом себе“, — сказал он об „Опытах“.
Раз уж я так далеко уклонился в сторону, имеет смысл сделать перерыв и проверить в имеющейся у меня книге, правильно ли я помню слова Паскаля. Проходящая мимо сестра сочувственно улыбается; найдя цитату, я напоминаю себе еще об одной мысли касательно состояния, в котором я находился, пока варил, ежеминутно что-нибудь роняя, кофе для Луизы.
«Что такое „я сам“?» — спрашивает Паскаль. Если кого-то любят за его внешность, за свойства его души, значит ли это, что любят «его самого»? «Разумеется, нет, — говорит Паскаль, — поскольку, хотя внешность с годами изменяется к худшему, характер тоже, это не значит, что я перестал быть „самим собой“. Так в чем же заключается эта неизменная сущность человека? И можно ли любить человека только за свойства, которые, возможно, вторичны, которыми он даже, может быть, обязан другим? На самом деле, заключает Паскаль, мы любим в человеке случайные свойства; бывает ведь так, что не только любимый человек, но даже собственное „я“ вдруг испаряется и возвращается к тем источникам, откуда их почерпнули; возможно, что это происходит инстинктивно, как некоторые тропические птицы инстинктивно собирают кучки листьев и веток, чтобы преподнести их своей подруге. Если я любил Луизу за улыбку, за запах, за походку, поразившую меня, когда она с двумя подругами впервые вошла в мой кабинет, или даже за блузки, которые она меняла по своему усмотрению, тогда, может быть, я любил Монтеня и Паскаля по такой же пустяковой причине — за то удовольствие, которое мне доставили их слова, наблюдения или синтаксис, а кусочек „меня самого“, который воображает, что может испытывать такую любовь, — просто внедрившийся в меня рекламный ролик, забытый роман или звучащий в голове мотив.
Теперь, вооруженный полным кофейником и двумя чашками на подносе, который мне никогда не нравился, я уже был готов к встрече с Луизой. Следуя нашему обыкновению, я спросил ее, что она читает. Она ответила, что наконец взялась за мою собственную книгу, которую сначала отложила до той поры, когда она будет «к ней готова». Естественно, что я усмотрел в этой готовности глубокое символическое значение и предложил ей молока.
— Где ваш компьютер? — спросила она.
Я сказал, что он в кабинете, куда мы можем пойти хоть сейчас.
— Нет, — сказала она, — сначала выпьем кофе, а потом «займемся делом». Я пока прочитала только начало вашей книги, — продолжала Луиза. — Мне не совсем понятно, что такого вы находите в Ферране и Минаре.
В моей книге действительно их полная значимость выявляется только к самому концу. Но я ведь уже не раз объяснял Луизе свою теорию, которая логически вытекает из изученного мной материала; получается, что она меня не слушала. Я рассказывал ей, сколько месяцев потратил на бесплодные поиски этих персонажей, как мне постепенно стало казаться, что они вообще не существовали. И тут мне предстало решение проблемы, теория, внезапно возникшая в порыве вдохновения, когда я шел на свидание с Эллен вскоре после нашего обручения. Ферран и Минар не существовали. Они — фикция, плод воображения Руссо.
Неужели я не говорил Луизе, какое меня охватило счастливое возбуждение и как, увидев Эллен, которая поджидала меня на углу, то и дело поглядывая на часы, я объявил ей о своем великом открытии? Весь вечер я не мог говорить ни о чем другом, потому что для меня все вдруг стало очевидно: люди, которых я искал, никогда не существовали, а «Исповедь» следует считать произведением художественной литературы, не более достоверным, чем «В поисках утраченного времени». Этот тезис я и развиваю в своей книге; он весьма позабавил Дональда Макинтайра и был с ужасом встречен моим руководителем.
— Вы обо всем этом еще прочитаете, — напомнил я Луизе, огорченный тем, что она, по-видимому, не имела понятия о моем знаменитом озарении, в значительной степени определившем мою дальнейшую карьеру. Но поскольку я не знал, о чем еше с ней разговаривать, пока мы пьем кофе, я решил, что можно с тем же успехом вкратце изложить мои доводы.
Пруст написал большой роман о человеке, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною» и которого он лишь единожды называет в романе по имени — Марсель. Пруст проводил дни в комнате, обшитой корковым деревом, а ночи зачастую в борделе для педерастов или находил утешение в странном приборе, называвшемся «театрофон», который давал ему возможность, лежа в постели, слушать по телефону трансляции опер прямо со сцены театра. Марсель, с другой стороны, отдыхал в Ком-бре, влюблялся в Альбертину и надеялся стать писателем. «Я» воплощалось иногда в одном, иногда в другом, а порой, волшебным образом, ни в том, ни в другом. Однако многие читатели считают, что Марсель и Пруст — это одно и то же, и пробираются через роман, воображая, что читают мемуары.
Руссо написал книгу о человеке по имени Жан-Жак, и «я» в этой книге так же расплывчато, как и в книге Пруста. Читатели считали, что в «Юлии» Руссо рассказал об эпизоде из собственной жизни; «Исповедь» была еще более убедительной, хотя в ней встречаются столь же нереальные персонажи, как Альбертина или Бергот. У Пруста вездесущее «я» практически было ширмой, за которой скрывался автор; у Руссо оно было симптомом его помешательства, что становится очевидным в позднее написанных «Диалогах», где характер Руссо обсуждают и анализируют персонажи по имени Руссо и Француз. К тому времени, по моему убеждению, Руссо уже полностью уверовал в то, что во время его пребывания в Монморанси рядом с ним жили два шпиона. Но я доказал, что ничего такого не было.
Когда я это сказал своему руководителю, он скорбно покачал головой. Отрицательный тезис невозможно доказать, напомнил он мне. А что, если некоторое время спустя более дотошный исследователь найдет ранее неизвестный документ, в котором устанавливаются личности реально существовавших Феррана и Минара, чей дом все еще стоит около Монлуи и где ныне, по иронии судьбы, помещается центр изучения Руссо. Кто-то же жил в этом доме.
В таком случае, сказал я своему научному руководителю, а также Дональду, Эллен и теперь Луизе, эти действительно существовавшие жильцы послужили прообразами выдуманных Феррана и Минара — в той же степени, как Юлию можно отождествлять с Софи Д'Удето, а в Альбертине мы видим черты Альфреда Агостинелли. Давно установлено, что Руссо выдумал гигантский заговор, который заставил его бежать из Монморанси; никто не крал бумаг из его донжона, никакие шпионы не следовали за ним по пятам. Руссо предлагает своим читателям составить суждение о заговоре, в котором он сам так и не смог разобраться; этот заговор не что иное, как миф, и любая теория читателя одинаково обоснованна.
К этому времени я поставил чашку с кофе на стол и придвинулся ближе к Луизе. Роман Руссо, объяснял я ей, дает возможность проникнуть в саму природу писательского труда, где фантазия пронизывает реальность. Пруст считал это своей прямой задачей; вспомните хотя бы длинный разговор между Альбертиной и Марселем о Достоевском: это, по сути, трактат, который автор весьма неубедительно заставил произносить своих персонажей вслух и который не играет ни малейшей роли в дальнейшем развитии событий.
— Я не согласна, — сказала Луиза, слегка отодвигаясь. — Мне кажется, что этот эпизод иллюстрирует назойливую любовь Марселя, от которой Альбертина начинает задыхаться и от которой ей хочется убежать.
У Руссо, продолжал я, спор идет о другом. Пруст брал за данность всеобъемлющее значение литературы, Руссо же считал, что всякое искусство пагубно и служит целям развращения. Поэтому он и оказывается перед дилеммой, как написать книгу, которая бы убедительно доказывала вред всех книг без исключения. Рассказчик в этом случае должен в первую очередь признать, что он сам — орудие зла, и Руссо достигает этого с такой же испепеляющей иронией, какую мы находим у Пруста, создавшего персонаж с нормальной сексуальной ориентацией, который осуждает всякое «извращение».
Тут Луиза сказала, что не понимает, при чем тут Ферран и Минар. Для Руссо, ответил я, они действительно не больше, чем анекдот, имеющий весьма отдаленное отношение к содержанию романа, но для меня они стали почти так же дороги, как собственные дети.
— Но у вас ведь нет детей, — возразила Луиза.
— Детей? — Я покачал головой. Наступило минутное молчание.
— Наверное, это потому, что ваша жена занята своей работой… Она ведь работает?
Я никогда не рассказывал Луизе о мире аудиторства, уже давно существовавшем бок о бок со мной, словно какая-то таинственная фабрика, о существовании которой я знаю только по изредка доходящим оттуда звукам трудовой деятельности.
— Вы меня с ней познакомите, если она скоро вернется? — спросила Луиза. И поняла свою ошибку, когда я, запинаясь, объяснил, что Эллен уехала по делам.
— Вот как? — проговорила она, и мы оба выпили по большому глотку кофе.
— Впрочем, вы правы, — сказал я, чтобы заполнить паузу. — Для Эллен так лучше. Ей лучше, что у нас нет детей.
— А вам?
Она внимательно смотрела мне в глаза, и ее серьезное испытующее выражение сказало мне, что я сам воздвиг все те барьеры, что нас разделяли; я просто прятался за ширмой темы, которая одна нас якобы сближала — наша общая любовь к литературе.
Я сказал ей, что хотел бы иметь детей, но иногда это бывает невозможно, и тогда вы оказываетесь перед выбором: или позволить своим желаниям отравить ваше существование, или продолжать жить, как раньше, забыв про неосуществимые мечты.
Луиза молчала.
— У Пруста не было детей, — добавил я. — У Паскаля тоже не было, и у Флобера. И у Руссо.
Луиза посмотрела на меня, недоумевая не то почему я упорно возвращаюсь к своим любимым писателям, не то почему я включил Руссо в число бездетных писателей.
— Но Руссо же отослал пятерых детей в приют, — сказала она.
Неужели она совсем меня не слушала во время наших «занятий»? Неужели забыла, что среди апологетов Руссо всегда находились такие, которые утверждали, что эти дети были вовсе не его и именно потому Руссо сплавлял их в приют? У меня, разумеется, была иная теория, и хотя меня очень огорчало, что Луиза как будто и не слыхивала о ней, но утешал проявляемый ею сейчас интерес; задавая вопросы о Руссо, она, казалось, хотела узнать о моей собственной жизни.
— Он выдумал этих пятерых детей, — сказал я. — Так же, как он выдумал Феррана и Минара. И сам поверил в собственную выдумку — я в этом убежден.
Если во время наших предыдущих «занятий» все это, по-видимому, нисколько не интересовало Луизу, мои последние слова явно разожгли ее любопытство, и она спросила:
— Но зачем человеку выдумывать такое? Зачем наговаривать на себя, будто он отдал в приют собственных детей?
— Чтобы доказать миру, что он способен стать отцом, хотя этому и не существует никаких свидетельств.
Может быть, она наконец поймет, какие глубокие и тягостные узы связывают меня с этим презираемым мной писателем: он был как бы гирей, привязанной к моей ноге. Потому что я понимаю, как он ненавидел всех свободных от его слабостей мужчин.
— Герцогиня Люксембургская пыталась отыскать его детей, — сказал я. — Она хотела усыновить одного из них. Она обыскала все приюты, но никого не обнаружила.
Об этом я тоже говорил ей раньше, а еще объяснял, что у Руссо была патология мочеполовых путей, доставлявшая ему много неприятностей и вынуждавшая все время носить катетер. Он сам не раз поминает об этом в своих книгах. Но я не говорил ей о случае с проституткой, продемонстрировавшем его половую слабость и, по словам Руссо, многое объяснившем ему в самом себе; не поминал я и врача, который заверил его, что необычное состояние его органов, во всяком случае, делает для него невозможным заражение венерической болезнью.
— Я не раз задавался вопросом, что имел в виду врач, — сказал я.
Луиза внимательно на меня смотрела. Эллен тоже проявила некоторый интерес к этой теме, когда я в течение нескольких недель изучал медицинские пособия той эпохи, чтобы выяснить, каким образом у мужчины может возникнуть иммунитет к сифилису. Я пришел к выводу, что Руссо — в силу или физиологических, или психологических факторов — был не способен на семяизвержение внутри женщины.
Я смотрел на рот Луизы, на ее подрагивающие губы. Это было единственной реакцией на мои слова, если не считать того, что она чуточку покраснела. Ее пассивность подтолкнула меня продолжить тему.
Руссо описывает случай, произошедший с ним в Турине, когда ему было шестнадцать лет. Воспитанный в кальвинистской традиции, он пешком проделал путь от Аннеси до Турина, чтобы принять католичество. Он говорит, что потратил на дорогу шесть или семь дней, хотя на самом деле за семь дней это расстояние покрыть невозможно. Его поселили в странноприимном доме при церкви Санто-Спирито. Он попал в очень странную компанию: среди новообращенных были бандиты, торговцы рабами и «мавры», один из которых, по словам Руссо, стал к нему приставать. Современные исследователи жизни и творчества Руссо считают, что этот человек действительно существовал: это был еврей из Алеппо, его звали Абрахам Рубен. Не довольствуясь поцелуями, этот «мавр» однажды, когда они с Руссо оказались вдвоем в комнате для занятий, вынул свой пенис и стал уговаривать Руссо его потрогать. Руссо, который утверждает, что не понимал смысла происходящего, с отвращением отпрянул и в ужасе наблюдал, как «мавр» теребил свой орган, пока из него не вылетела струя какой-то беловатой слизи и не упала на пол возле камина. Луиза молча меня выслушала, потом спросила:
— Ну и что?
Разве это не любопытно, сказал я, вдруг несколько смутившись, что Руссо в шестнадцать лет якобы был столь наивен? Наблюдая за «мавром», Руссо научился «обманывать природу» (чем и занимался с большим энтузиазмом до конца своих дней), хотя к тому времени уже познал удовольствие, которое ему доставляли шлепки гувернантки (вопреки утверждению Руссо, соотношение их возрастов было не семь к тридцати, а одиннадцать к сорока), на всю жизнь определившие его вкусы, желания и пристрастия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Раз уж я так далеко уклонился в сторону, имеет смысл сделать перерыв и проверить в имеющейся у меня книге, правильно ли я помню слова Паскаля. Проходящая мимо сестра сочувственно улыбается; найдя цитату, я напоминаю себе еще об одной мысли касательно состояния, в котором я находился, пока варил, ежеминутно что-нибудь роняя, кофе для Луизы.
«Что такое „я сам“?» — спрашивает Паскаль. Если кого-то любят за его внешность, за свойства его души, значит ли это, что любят «его самого»? «Разумеется, нет, — говорит Паскаль, — поскольку, хотя внешность с годами изменяется к худшему, характер тоже, это не значит, что я перестал быть „самим собой“. Так в чем же заключается эта неизменная сущность человека? И можно ли любить человека только за свойства, которые, возможно, вторичны, которыми он даже, может быть, обязан другим? На самом деле, заключает Паскаль, мы любим в человеке случайные свойства; бывает ведь так, что не только любимый человек, но даже собственное „я“ вдруг испаряется и возвращается к тем источникам, откуда их почерпнули; возможно, что это происходит инстинктивно, как некоторые тропические птицы инстинктивно собирают кучки листьев и веток, чтобы преподнести их своей подруге. Если я любил Луизу за улыбку, за запах, за походку, поразившую меня, когда она с двумя подругами впервые вошла в мой кабинет, или даже за блузки, которые она меняла по своему усмотрению, тогда, может быть, я любил Монтеня и Паскаля по такой же пустяковой причине — за то удовольствие, которое мне доставили их слова, наблюдения или синтаксис, а кусочек „меня самого“, который воображает, что может испытывать такую любовь, — просто внедрившийся в меня рекламный ролик, забытый роман или звучащий в голове мотив.
Теперь, вооруженный полным кофейником и двумя чашками на подносе, который мне никогда не нравился, я уже был готов к встрече с Луизой. Следуя нашему обыкновению, я спросил ее, что она читает. Она ответила, что наконец взялась за мою собственную книгу, которую сначала отложила до той поры, когда она будет «к ней готова». Естественно, что я усмотрел в этой готовности глубокое символическое значение и предложил ей молока.
— Где ваш компьютер? — спросила она.
Я сказал, что он в кабинете, куда мы можем пойти хоть сейчас.
— Нет, — сказала она, — сначала выпьем кофе, а потом «займемся делом». Я пока прочитала только начало вашей книги, — продолжала Луиза. — Мне не совсем понятно, что такого вы находите в Ферране и Минаре.
В моей книге действительно их полная значимость выявляется только к самому концу. Но я ведь уже не раз объяснял Луизе свою теорию, которая логически вытекает из изученного мной материала; получается, что она меня не слушала. Я рассказывал ей, сколько месяцев потратил на бесплодные поиски этих персонажей, как мне постепенно стало казаться, что они вообще не существовали. И тут мне предстало решение проблемы, теория, внезапно возникшая в порыве вдохновения, когда я шел на свидание с Эллен вскоре после нашего обручения. Ферран и Минар не существовали. Они — фикция, плод воображения Руссо.
Неужели я не говорил Луизе, какое меня охватило счастливое возбуждение и как, увидев Эллен, которая поджидала меня на углу, то и дело поглядывая на часы, я объявил ей о своем великом открытии? Весь вечер я не мог говорить ни о чем другом, потому что для меня все вдруг стало очевидно: люди, которых я искал, никогда не существовали, а «Исповедь» следует считать произведением художественной литературы, не более достоверным, чем «В поисках утраченного времени». Этот тезис я и развиваю в своей книге; он весьма позабавил Дональда Макинтайра и был с ужасом встречен моим руководителем.
— Вы обо всем этом еще прочитаете, — напомнил я Луизе, огорченный тем, что она, по-видимому, не имела понятия о моем знаменитом озарении, в значительной степени определившем мою дальнейшую карьеру. Но поскольку я не знал, о чем еше с ней разговаривать, пока мы пьем кофе, я решил, что можно с тем же успехом вкратце изложить мои доводы.
Пруст написал большой роман о человеке, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною» и которого он лишь единожды называет в романе по имени — Марсель. Пруст проводил дни в комнате, обшитой корковым деревом, а ночи зачастую в борделе для педерастов или находил утешение в странном приборе, называвшемся «театрофон», который давал ему возможность, лежа в постели, слушать по телефону трансляции опер прямо со сцены театра. Марсель, с другой стороны, отдыхал в Ком-бре, влюблялся в Альбертину и надеялся стать писателем. «Я» воплощалось иногда в одном, иногда в другом, а порой, волшебным образом, ни в том, ни в другом. Однако многие читатели считают, что Марсель и Пруст — это одно и то же, и пробираются через роман, воображая, что читают мемуары.
Руссо написал книгу о человеке по имени Жан-Жак, и «я» в этой книге так же расплывчато, как и в книге Пруста. Читатели считали, что в «Юлии» Руссо рассказал об эпизоде из собственной жизни; «Исповедь» была еще более убедительной, хотя в ней встречаются столь же нереальные персонажи, как Альбертина или Бергот. У Пруста вездесущее «я» практически было ширмой, за которой скрывался автор; у Руссо оно было симптомом его помешательства, что становится очевидным в позднее написанных «Диалогах», где характер Руссо обсуждают и анализируют персонажи по имени Руссо и Француз. К тому времени, по моему убеждению, Руссо уже полностью уверовал в то, что во время его пребывания в Монморанси рядом с ним жили два шпиона. Но я доказал, что ничего такого не было.
Когда я это сказал своему руководителю, он скорбно покачал головой. Отрицательный тезис невозможно доказать, напомнил он мне. А что, если некоторое время спустя более дотошный исследователь найдет ранее неизвестный документ, в котором устанавливаются личности реально существовавших Феррана и Минара, чей дом все еще стоит около Монлуи и где ныне, по иронии судьбы, помещается центр изучения Руссо. Кто-то же жил в этом доме.
В таком случае, сказал я своему научному руководителю, а также Дональду, Эллен и теперь Луизе, эти действительно существовавшие жильцы послужили прообразами выдуманных Феррана и Минара — в той же степени, как Юлию можно отождествлять с Софи Д'Удето, а в Альбертине мы видим черты Альфреда Агостинелли. Давно установлено, что Руссо выдумал гигантский заговор, который заставил его бежать из Монморанси; никто не крал бумаг из его донжона, никакие шпионы не следовали за ним по пятам. Руссо предлагает своим читателям составить суждение о заговоре, в котором он сам так и не смог разобраться; этот заговор не что иное, как миф, и любая теория читателя одинаково обоснованна.
К этому времени я поставил чашку с кофе на стол и придвинулся ближе к Луизе. Роман Руссо, объяснял я ей, дает возможность проникнуть в саму природу писательского труда, где фантазия пронизывает реальность. Пруст считал это своей прямой задачей; вспомните хотя бы длинный разговор между Альбертиной и Марселем о Достоевском: это, по сути, трактат, который автор весьма неубедительно заставил произносить своих персонажей вслух и который не играет ни малейшей роли в дальнейшем развитии событий.
— Я не согласна, — сказала Луиза, слегка отодвигаясь. — Мне кажется, что этот эпизод иллюстрирует назойливую любовь Марселя, от которой Альбертина начинает задыхаться и от которой ей хочется убежать.
У Руссо, продолжал я, спор идет о другом. Пруст брал за данность всеобъемлющее значение литературы, Руссо же считал, что всякое искусство пагубно и служит целям развращения. Поэтому он и оказывается перед дилеммой, как написать книгу, которая бы убедительно доказывала вред всех книг без исключения. Рассказчик в этом случае должен в первую очередь признать, что он сам — орудие зла, и Руссо достигает этого с такой же испепеляющей иронией, какую мы находим у Пруста, создавшего персонаж с нормальной сексуальной ориентацией, который осуждает всякое «извращение».
Тут Луиза сказала, что не понимает, при чем тут Ферран и Минар. Для Руссо, ответил я, они действительно не больше, чем анекдот, имеющий весьма отдаленное отношение к содержанию романа, но для меня они стали почти так же дороги, как собственные дети.
— Но у вас ведь нет детей, — возразила Луиза.
— Детей? — Я покачал головой. Наступило минутное молчание.
— Наверное, это потому, что ваша жена занята своей работой… Она ведь работает?
Я никогда не рассказывал Луизе о мире аудиторства, уже давно существовавшем бок о бок со мной, словно какая-то таинственная фабрика, о существовании которой я знаю только по изредка доходящим оттуда звукам трудовой деятельности.
— Вы меня с ней познакомите, если она скоро вернется? — спросила Луиза. И поняла свою ошибку, когда я, запинаясь, объяснил, что Эллен уехала по делам.
— Вот как? — проговорила она, и мы оба выпили по большому глотку кофе.
— Впрочем, вы правы, — сказал я, чтобы заполнить паузу. — Для Эллен так лучше. Ей лучше, что у нас нет детей.
— А вам?
Она внимательно смотрела мне в глаза, и ее серьезное испытующее выражение сказало мне, что я сам воздвиг все те барьеры, что нас разделяли; я просто прятался за ширмой темы, которая одна нас якобы сближала — наша общая любовь к литературе.
Я сказал ей, что хотел бы иметь детей, но иногда это бывает невозможно, и тогда вы оказываетесь перед выбором: или позволить своим желаниям отравить ваше существование, или продолжать жить, как раньше, забыв про неосуществимые мечты.
Луиза молчала.
— У Пруста не было детей, — добавил я. — У Паскаля тоже не было, и у Флобера. И у Руссо.
Луиза посмотрела на меня, недоумевая не то почему я упорно возвращаюсь к своим любимым писателям, не то почему я включил Руссо в число бездетных писателей.
— Но Руссо же отослал пятерых детей в приют, — сказала она.
Неужели она совсем меня не слушала во время наших «занятий»? Неужели забыла, что среди апологетов Руссо всегда находились такие, которые утверждали, что эти дети были вовсе не его и именно потому Руссо сплавлял их в приют? У меня, разумеется, была иная теория, и хотя меня очень огорчало, что Луиза как будто и не слыхивала о ней, но утешал проявляемый ею сейчас интерес; задавая вопросы о Руссо, она, казалось, хотела узнать о моей собственной жизни.
— Он выдумал этих пятерых детей, — сказал я. — Так же, как он выдумал Феррана и Минара. И сам поверил в собственную выдумку — я в этом убежден.
Если во время наших предыдущих «занятий» все это, по-видимому, нисколько не интересовало Луизу, мои последние слова явно разожгли ее любопытство, и она спросила:
— Но зачем человеку выдумывать такое? Зачем наговаривать на себя, будто он отдал в приют собственных детей?
— Чтобы доказать миру, что он способен стать отцом, хотя этому и не существует никаких свидетельств.
Может быть, она наконец поймет, какие глубокие и тягостные узы связывают меня с этим презираемым мной писателем: он был как бы гирей, привязанной к моей ноге. Потому что я понимаю, как он ненавидел всех свободных от его слабостей мужчин.
— Герцогиня Люксембургская пыталась отыскать его детей, — сказал я. — Она хотела усыновить одного из них. Она обыскала все приюты, но никого не обнаружила.
Об этом я тоже говорил ей раньше, а еще объяснял, что у Руссо была патология мочеполовых путей, доставлявшая ему много неприятностей и вынуждавшая все время носить катетер. Он сам не раз поминает об этом в своих книгах. Но я не говорил ей о случае с проституткой, продемонстрировавшем его половую слабость и, по словам Руссо, многое объяснившем ему в самом себе; не поминал я и врача, который заверил его, что необычное состояние его органов, во всяком случае, делает для него невозможным заражение венерической болезнью.
— Я не раз задавался вопросом, что имел в виду врач, — сказал я.
Луиза внимательно на меня смотрела. Эллен тоже проявила некоторый интерес к этой теме, когда я в течение нескольких недель изучал медицинские пособия той эпохи, чтобы выяснить, каким образом у мужчины может возникнуть иммунитет к сифилису. Я пришел к выводу, что Руссо — в силу или физиологических, или психологических факторов — был не способен на семяизвержение внутри женщины.
Я смотрел на рот Луизы, на ее подрагивающие губы. Это было единственной реакцией на мои слова, если не считать того, что она чуточку покраснела. Ее пассивность подтолкнула меня продолжить тему.
Руссо описывает случай, произошедший с ним в Турине, когда ему было шестнадцать лет. Воспитанный в кальвинистской традиции, он пешком проделал путь от Аннеси до Турина, чтобы принять католичество. Он говорит, что потратил на дорогу шесть или семь дней, хотя на самом деле за семь дней это расстояние покрыть невозможно. Его поселили в странноприимном доме при церкви Санто-Спирито. Он попал в очень странную компанию: среди новообращенных были бандиты, торговцы рабами и «мавры», один из которых, по словам Руссо, стал к нему приставать. Современные исследователи жизни и творчества Руссо считают, что этот человек действительно существовал: это был еврей из Алеппо, его звали Абрахам Рубен. Не довольствуясь поцелуями, этот «мавр» однажды, когда они с Руссо оказались вдвоем в комнате для занятий, вынул свой пенис и стал уговаривать Руссо его потрогать. Руссо, который утверждает, что не понимал смысла происходящего, с отвращением отпрянул и в ужасе наблюдал, как «мавр» теребил свой орган, пока из него не вылетела струя какой-то беловатой слизи и не упала на пол возле камина. Луиза молча меня выслушала, потом спросила:
— Ну и что?
Разве это не любопытно, сказал я, вдруг несколько смутившись, что Руссо в шестнадцать лет якобы был столь наивен? Наблюдая за «мавром», Руссо научился «обманывать природу» (чем и занимался с большим энтузиазмом до конца своих дней), хотя к тому времени уже познал удовольствие, которое ему доставляли шлепки гувернантки (вопреки утверждению Руссо, соотношение их возрастов было не семь к тридцати, а одиннадцать к сорока), на всю жизнь определившие его вкусы, желания и пристрастия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41