https://wodolei.ru/catalog/mebel/uglovaya/yglovoj-shkaf/
– Кто это сделал? Почему?!
– Они! – Умирающая выдохнула это слово с таким отчаянием, но, казалось, истратила на него все свои силы – и умолкла, а когда, собравшись с силами, снова заговорила, Алексею почудилось, что и голос этот он уже слышал прежде. – Они ее увезли. Я выдала. Прости...
Она резко приподнялась, с хрипом выдохнула – и рухнула наземь. Запрокинулась голова, луч луны холодно заглянул в остановившиеся глаза – и Алексей узнал ее.
Улька. Это Улька!
Боже милостивый... Сколько смертей, крови сегодня! Почему так ужасно ознаменовался день, когда он вновь обрел свою Рюкийе?!
Но Улька, злосчастная... Кто же эти «они», так зверски ее убившие, кого она выдала им?
Сердце вдруг приостановилось – и, словно нехотя, с болью забилось вновь.
«Прости». Она сказала: «Прости!»
Он не помнил, когда еще бежал так, как в ту ночь. Не помнил, когда так кричал, звал, так метался, рыскал без устали по лесу, по берегу, по дороге.
Но все было напрасно, напрасно! Елизаветы он не нашел.
«Что-то должно, значит, случиться, чтобы вновь нас соединить? – подумал Алексей с такой ненавистью к себе, что, окажись сейчас в руках нож, ударил бы себя в сердце, как самого лютого врага. – Какая-то радость? Или беда? Так вот же она, беда! Ты ее накликал – так не знать же тебе покоя до той поры, пока ее не избудешь!»
18. И свет во тьме светит...
– Помрет, а? – пробурчал Тарас Семеныч, уныло отворачиваясь от окошка, за которым сеялся меленький дождик. – Как пить дать помрет! А?
Данила метнул на него взгляд исподлобья, но тут же вновь со всем вниманием обратился к своей работе. Было, ох, было что сказать толстомордому Кравчуку, однако не приспело еще время, да и не ждали от него ответа, потому он смолчал.
Матрена Авдеевна тоже молчала, не отводя от зеркала восхищенного взгляда. Приезд Араторна волновал ее лишь потому, что он привез жене начальника тюрьмы новые парижские притирания, ну а возня вокруг этой непоседной узницы оставляла Матрену Авдеевну спокойной с тех пор, как ее муж перестал выказывать графине Строиловой свое подчеркнутое расположение. Данила знал об этом доподлинно, ибо после смерти Глафириной он сделался у перезрелой модницы доверенным лицом, чем-то вроде наперсницы и субретки мужеского полу, только что в интимном туалете ее не принимал участия. Даже и сам Кравчук настолько обвыкся с постоянным присутствием бессловесного, тихого узника в будуаре своей жены, что почти не обращал на него внимания. Благодаря этому Даниле удалось узнать много любопытного для себя и полезного – для своей госпожи, как он всегда называл Елизавету. Ее особа для него была воистину священна; готовый вечно разделять тяжелую ссылку и опалу ее, он пожертвовал бы собой, чтобы извергнуть графиню из сего узилища, куда она попала как жертва клеветы и ложных слухов, по злоумышлениям людским и по своему злосчастию и неосторожности.
Елизавета не посвящала – да и когда было? – Данилу в тайну происков Араторна, так что юноша был по-прежнему уверен, что барыня его арестована за свою неосторожную связь с шайкою Вольного. Чистый душою, Данила полагал себя косвенным виновником сей связи, не сомневаясь, что графиня повстречалась с Вольным во время его, Данилина, освобождения от «лютой барыни». Впрочем, он во всяком случае полагал себя у нее в долгу, милосердовал о ней и вернуть сей долг намеревался всенепременно.
Прибытие мессира, от коего зависела судьба госпожи, разговор, затеянный Кравчуком, волновали его до дрожи, однако проворные, опытные пальцы оставались бестрепетны, осторожно укладывая в подобие морской раковины круто завитые локоны нового парика Матрены Авдеевны. Действовал он с особенным вдохновением, ибо сделан этот парик из кудрей Елизаветы. Какое было бы счастье – причесывать сейчас свою милую, пригожую барыню, а не эту откормленную и глупую гусыню! Но Елизавета не любила затейливых сооружений и всегда гладко зачесывала волосы ото лба, укладывая на затылке или вокруг головы тяжелые косы. Короткие кудри совершенно преобразили ее лицо, придав ему выражение беззащитно-трогательное и в то же время кокетливое. Данила, который был истинным художником там, где речь шла о женской красоте, пожалел, что еще никто не додумался постригать женские волосы так же затейливо, как мужские (он и не знал, что сейчас заглянул более чем на столетие вперед). «Ничего, я еще сооружу вам такую прическу, ваше сиятельство, что все прочие дамы поумирают от зависти!» – подумал он, улыбаясь, но, поглядев в зеркало напротив, увидел там густо обсыпанное пудрою лицо Матрены Авдеевны – и воротился с небес на землю.
– Пусть он спасибо скажет, что я ее вовсе устерег, – с детскою обидою произнес Кравчук. – Пусть спасибо скажет, что не дал ей убежать. А то – ищи ветра в поле!
«Крепка твоя тюрьма, – неприязненно подумал Данила, – да черт ли ей рад?»
– А каково хорошо было бы, – встрепенулся Кравчук, – кабы померла она еще до возвращения мессирова. Горячка – она горячка и есть, на все воля божия, с ней даже мессиру не поспорить! Эх, удушить бы пакостницу своеручно!
– Еще чего, – наконец-то подала голос Матрена Авдеевна. – Мессир тебя живьем в землю зароет!
Впрочем, тон ее был вовсе равнодушен к такой страшной мужниной участи. Да и щека его, багрово-синяя, безобразно вспухшая со вчерашнего дня, оставила ее безучастной – в отличие от Данилы, который впервые за много месяцев почувствовал себя истинно счастливым. Сейчас же у него ушки стояли на макушке, от напряженного ожидания мурашки бежали по спине. Разговор сам собой поворачивался в нужную сторону! Не упустить бы своего часу...
– А чего это я приужахнулся? – вдруг встрепенулся начальник тюрьмы. – Всяко еще может статься. Ежели она умрет на глазах у мессира, какой с меня спрос?.. Эй, косорукий! Чего это ты?
Последние слова относились к Даниле, который уронил гребешок.
– Простите великодушно, – пробормотал он, опускаясь на колени и так покорно склоняясь лбом до самого полу, что Кравчуково сердце слегка смягчилось. Над головой Данилы он быстро переглянулся с женою, и та, обычно недалекая, на сей раз поняла мужа мгновенно.
– Встань, Данилушка, – медоточиво промолвила Матрена Авдеевна, и Данила поднял на нее изумленные глаза.
– Вставай, вставай! – нетерпеливо схватив парикмахера за плечо, Кравчук вздернул его на ноги. – Вот что, любезный, скажи... – Он запнулся: взыграли последние остатки осторожности, однако желание немедля добиться своего оказалось сильнее, и Тарас Семеныч всецело подчинился своей натуре, главным в коей было стремление всякое обстоятельство обращать к своему благу. – Скажи, нет ли среди вашей тюремной братии какого нито лекаря чи знахаря, чтоб травничеству да зелейничеству способен был?
В Жальнике отродясь не водилось тюремного лекаря, надеяться узникам приходилось только на себя, и Кравчук не сомневался: средь этого ушлого народца кто-нибудь да сыщется к его надобности! И он просто-таки глаза выкатил, когда Данила пожал плечами.
– Среди наших не знаю такого, чтоб и к ремеслу способен, и толков, и... – Он поглядел прямо в бесстыжие, жестокие глаза начальника тюрьмы: – И вдобавок умел язык за зубами держать. Однако в деревне, сказывают, недавно объявился пришлый цыган. Вроде бы лучше его коновала мужики и не знавали. И обабить умеет, и зельными травами потчует, и хомут снимает и шепчет не хуже какой ворожейки – словом, на все руки от скуки! Вот разве что он сгодится?
– Да, – задумчиво кивнул Кравчук, – коли он человек чужой, так ведь и уйти может, как пришел, после того, как дело сладит.
– Ну, это навряд ли, – покачал головой Данила. – Он сел прочно, дом ставит на юру.
Кравчук значительно прищурился:
– Сладит все добром – озолочу, чтоб ушел! А не согласится – все одно сгинет бесследно, только не по своей воле!
Даниле сейчас больше всего хотелось плюнуть в эту толстую рожу: готов ни за что ни про что расправиться с ни в чем не повинным человеком, да еще с тем, кто поможет ему! – но он лишь с удвоенным вниманием заработал особенной, старательно оструганной сосновой лучинкой, взбивая локоны затейливой прически.
– Ты вот что, – провозгласил, все более воодушевляясь, Кравчук, – нынче же цыгана этого мне сюда доставь. Понял, Данила? Сослужи мне – и сам внакладе не останешься.
– Осмелюсь сказать, – пробормотал тот, не поднимая головы, словно бы обращаясь к черному бархатному банту, который он тщательно прикалывал к парику, – осмелюсь сказать, господин начальник тюрьмы: как бы не было беды, коли кто в Жальнике того цыгана приметит, а потом концы с концами свяжет! – Данила со скрипом пронзил бант шпилькою и принялся вгонять другую.
Глаза Матрены Авдеевны притуманились от созерцания в зеркале своей несравненной красоты, она все пропускала мимо ушей, однако Кравчук, хоть и был тугодумом, мог, когда хотел, быстро соображать. Вот и на сей раз он мигом смекнул, о чем вел речь Данила, и озадаченно поскреб в затылке.
– М-да! Проведает мессир, что я к сему руку приложил, – мне в тот же день карачун настанет.
Данила метнул на Кравчука мгновенный, острый взгляд. Он шел сейчас по самому краешку опасной пропасти, то и дело рискуя сорваться. Чем больше разоткровенничается начальник тюрьмы, тем надежнее захочет потом спрятать концы в воду, расправившись со свидетелями своего злоумышления. Он, конечно, надеется на глупость и доверчивость заключенного! Даниле казалось, что его хитрость, осторожность сейчас так обострились, что он может предсказать каждый поворот мысли Кравчука, каждое его слово. Его пронизывала вещая дрожь удачи, он знал, знал, что все получится, все уже получается, осталось совсем немного!..
И это произошло. Пометавшись по комнате, Кравчук замер, словно легавая, сделавшая стойку.
– Ладно. Приведешь его потайной дорогою. Я покажу. Но только гляди – пикнешь кому...
Огромный кулак замаячил перед глазами Данилы, однако оба они знали, что это предупреждение – не более чем дань условностям: дни узника сочтены, и счет пошел с той минуты, как начальник тюрьмы начал этот разговор.
«А все-таки, – подумал Данила, безмерно счастливый тем, что вырвал-таки из Кравчука эти слова о потайной дороге, изо всех сил тщась удержать на лице выражение покорной почтительности, – не кажи гоп, пане начальнику, пока не перескочишь!»
* * *
Все было плохо, ну совсем плохо. Правда, Фимка, сама о том не ведая, оказала Елизавете одну немалую услугу, дав ей отсрочку, ибо хоть Араторн и появился точнехонько в тот день, когда обещал, никакого ответа от узницы добиться не смог: она лежала в жару, в полубреду, с перевязанным плечом. На все расспросы едва нашла силы поведать о случившемся – не раскрывая, конечно, роли Данилы, да и своей собственной, если на то пошло: Араторн остался в убеждении, что Фимка, свершив свое злодейство, бежала, убоясь его гнева, а где ее искать – это уж черт знает!
Чувствуй себя Елизавета хоть немного лучше и бодрее, ей было бы нелегко скрыть от Араторна свое облегчение, однако рана все еще причиняла ей жгучую боль, а пережитый страх по-прежнему обессиливал. Лежа в той же роскошной кровати, где была убита Глафира, она только и могла, что в который раз мысленно возвращалась ко всем тем дорогам, коими она проходила в жизни, удивляясь не их множеству и запутанности, а безмерности ошибок, совершенных по пути – воистину походя, бездумно и безоглядно. Она и всегда была существом, тонко, порою даже болезненно чувствующим, а теперь эта чувствительность обострилась так, словно бы она прикасалась к жизни телом с содранной кожею, даже одним кровоточащим сердцем. И хоть душа ее готова была по-прежнему облекаться невиданной твердостью и стойкостью, Елизавета понимала, что все меньше остается испытаний судьбы, которые могли бы без ущерба вынести ее рассудок и сердце. Да, она знала, что будет снова и снова искать пути к спасению из Жальника – до тех пор, пока не вырвется отсюда... но могло статься и так, что смерть станет для нее единственной помехою. Не чьи-то происки – просто своих сил не хватит по-прежнему везде натыкаться на несчастья. Упадет бездыханная на полпути к свободе – вот и все. Есть же предел силам!
Впрочем, пока что от нее требовались не безрассудная отвага, не предельное напряжение физических сил, а свойство, ей и в лучшие-то времена мало свойственное: терпение. Терпение переносить лютую боль; терпение лежать с полузакрытыми, словно бы остановившимися глазами, когда появляется Араторн, вне себя от того, что приходится снова и снова ждать; терпение верить в дерзкий план Данилы; терпение переносить визиты Кравчучихи, которая всячески выставлялась перед Араторном, якобы сильно жалея занемогшую узницу...
Елизавету разом смешила и бесила непоколебимая уверенность Матрены Авдеевны в ее непременной смерти. Вглядываясь в бледное, утонувшее в подушках лицо, начальница бормотала с плохо скрываемым восторгом:
– Одна нога у нее уже, видимое дело, в гробу. Лекаря звать? А где ж его взять? Да и лекарь бог, что ли: вложит он душу, ежели она вылететь собралась?
Ах, как страстно хотелось Елизавете вылететь на волю из клетки, куда ее заперла судьбина! Порою вера, надежда, мудрость не выдерживали, подводили, оставляли ее, и тогда одна лишь любовь удерживала ее душу от пагубного уныния. Она в сердце своем раздувала почти угасшую искру в неоглядный костер и шептала, словно молитву:
– Я не умру! Я убегу отсюда! Я еще покажу Алексею его сына!
Ожидание казалось вечным, и она даже не сразу поверила, когда наконец пришел Данила и передал, что дело почти слажено: осталась лишь самая малость. Завтра нужный человек здесь появится, так пусть же графиня скрепится и ничем не выдаст своих чувств, своего смятения, даже если ей покажется, что посетителя своего она прежде видела.
Завтра все решится!
* * *
– Дело слажено! – сообщил Данила Кравчуку. – Самая малость осталась.
– Какая еще малость?! – Начальник тюрьмы грозно свел брови, но Данила не испугался.
– Узнать, как цыгана к больной провести.
Кравчук отвел глаза. Видно было, что он колеблется:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44