Сантехника в кредит 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Ни господь, ни дьявол не вняли этим мольбам, и вскоре стихло его тело, изронил он душу свою, обернулась она птицею, улетела в небеса. А на земле, на чужом подворье, вдруг завыла битая собака. О нем ли, незнаемом? О себе? О цепке, на которой и она сдохнет?
Умер, умер Вольной, потеряв все, что успел приобрести. Умер – бесстрашный и предприимчивый, лукавый и дерзкий, умеющий неудержимо за собою увлекать и беспощадно разрушать, щедро награждать и жестоко карать... Его одолела сила, которая уже одолела, предала, погубила многих других – будет губить и впредь. Сила эта – любовь, и она необорима.
Самым страшным было для него, умирая, знать, что Елизавете его кончина неведома, а прознав об том, она не прольет и слезы.
Он не ошибся. Все ее мысли были не о нем. О другом. О другом!..
10. Вук Москов
То, что Алексей Измайлов остался жив и смог воротиться домой, принадлежит к числу тех редкостных чудес, которые бог иногда посылает смертным, но рассказам о которых мы внимаем с изумлением и недоверием. И даже если они происходят с нами, невольно стыдимся, повествуя о них, ибо опасаемся встретить скептическую ухмылку в глазах трезвомыслящего собеседника: «Эва куда завернул! Наплел с три короба, навел семь верст до небес!» – после чего даже собственная судьба начинает казаться чем-то неправдоподобным и невероятным.
...Много испытал Лех Волгарь, но, казалось, самым ужасным было проснуться в шатре на корме «Зем-зем-сувы» оттого, что его объятия остыли, броситься на поиски Рюкийе – и нигде не найти ее. Нигде среди живых!
Отчаяние Волгаря было тем беспросветней, что он ничего не мог понять. Трудно не отличить наслаждение от отвращения, а он не сомневался, что не вызвал отвращения у Рюкийе. Словно бы какая-то сверкающая ниточка протянулась меж ними с первой встречи у скамьи галерников, с первого же сказанного слова! Да, он взял ее силой, но скоро настал миг, который все переломил: она сама обняла Волгаря, шептала ему слова любви, горела с ним в одном огне. Так что же произошло потом, что заставило Рюкийе уйти так бесповоротно, безвозвратно, безнадежно?! Кто-то вспомнил, что слышал всплеск с кормы, на который прежде не обратил внимания; кто-то видел в волнах женскую голову, да решил, что почудилось. Но все уже было поздно, бессмысленно поздно! Берегов не видно, море пустынно, невозможно представить, чтобы из этой синей бездны кому-то удалось спастись.
Почему, ну почему бегство?! Это не давало ему покоя. «Да захоти она покинуть своего мимолетного любовника, я дал бы ей свободу в первом же порту», – горячо убеждал себя Волгарь, кривя, однако, душой: знал, что не смог, не захотел бы расстаться с нею. Снова, снова вода стала на его пути к счастью, как там, в Нижнем, и в горестных раздумьях ему казалось, что так будет всегда, что враждебный ему мир весь состоит из воды. В этом было что-то роковое и непостижимое, повергающее в тоску столь беспросветную, что Волгарю надолго сделались безразличны и в бою взятая свобода, и участь его сотоварищей и галеры.
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной галере.
Теперь к веслам прикованы были крымчаки, но вот куда должны грести эти новые гребцы? В том, что надобно воротиться в Россию, сходились все, но каким путем? Обратно мимо Турции, в Черное море?.. Да каков же был смысл брать свободу, чтобы ее тотчас потерять, ибо как пройти через Босфор, мимо Стамбула, на знаменитой галере, принадлежащей высланному из Турции Сеид-Гирею? Верная гибель! Оставалась Италия, но большинство невольников питали ужас перед столь дальними, столь чужими землями и готовы были лучше сойти на берег в захваченной османами Греции (все ж народ там православный!), чем пробираться через католическую Италию. Турки, мусульмане – это уже что-то привычное, мусульман они уже били, а итальянцы чудились столь же диковинными и опасными, как сказочные песиглавцы. Миленко в этих спорах сперва отмалчивался, а потом предложил всем идти в Сербию и уж оттуда, через Австро-Венгрию и Молдавию, пробираться на родимую сторонку: кому в Украйну, а кому и в самую Россию.
В конце концов после многочисленных словесных баталий (в славянах, как известно, согласия от веку нет!) сошлись на том, что каждый пойдет своим путем, но путь сей проляжет через гавань Рагузу на берегах Герцеговины. Там сойдут на берег Миленко и те, кто пожелает к нему присоединиться; остальные же вольны будут воротиться к греческим, либо итальянским, либо болгарским берегам, благо все они окаймляют одно и то же Адриатическое море. Такое решение – поначалу идти к Сербии – принято было после того, как Лех Волгарь, очнувшийся от своего недуга, пожелал присоединиться к Миленко.
Тоска по России томила его столь же сильно, сколь прочих, даже сильнее – именно потому, что путь туда он почитал для себя навеки заказанным. Однако в его молодой душе слишком сильна была воля к жизни, чтобы вовсе сгубить себя тоскою и раскаянием. Он, даже неосознанно, хотел жить и быть счастливым, а не предаваться вечным мукам больной совести, и смутно понимал, что лучшим средством воротить уважение к себе будут славные, героические деяния. А что ж славнее, прекраснее для русского человека, чем подмога братьям своим?
* * *
У них были немалые деньги, ибо Сеид-Гирей бежал из Эски-Кырыма, конечно же, не с пустыми руками, и первым делом они купили себе в Рагузе лошадей, ибо Миленко сразу предупредил, что одолеть горы можно только верхом. Оттоманцы владели этими землями около трех веков, однако дорог не строили: мол, деды и отцы наши здесь проезжали, так отчего и нам не проехать? А построй дорогу, так по ней гяуры поведут свои пушки!
Ехали уже несколько часов, а никаких признаков жизни человеческой не встречалось, разве что изредка попадалось крохотное поле, принадлежащее какому-нибудь мусульманину и обработанное для него кметами-христианами: их деревушки прятались в самых неприступных местах, как почти везде в Герцеговине. Однако же некоторые из этих клочков плодородной земли выглядели покинутыми, заросшими кустарником или дурной травою.
– Отчего не обрабатываются поля? – спросил Алексей.
– Ага , знать, больно зол, бьет людей, никакой кмет у него жить не хочет! – сообщил Миленко с таким счастливым видом, словно речь шла о некоем благодетеле человечества. Но здесь, на родине, с его лица не сходила улыбка, и Алексей только и мог, что позавидовал товарищу, который воротился наконец домой. Тропа то опускалась, то вновь поднималась среди скалистых кряжей: серых, частью голых, частью поросших редким кустарником или плющом.
Алексей восседал на мелком, но крепком, выносливом, смирном, как осел, коне, который медленно, но верно пробирался между глыб. При этом каждая его нога, словно бы отдельно от других, независимо, выбирала место, куда стать, а потому конь странно дергался, колебался, отчего у Алексея вдруг начала кружиться голова, как при морской болезни.
Казалось, миновал не день, а неделя пути, прежде чем хребты сменились плоскогорьями, поросшими кустарником и мелким лесом, а его сменила прекрасная дубовая роща, в которой притаилось крохотное селение, окружавшее несколько строений монастыря Дужи.
Алексея поразили необычайно маленькие размеры монастырских окон и дверей: приходилось согнуться в три погибели, чтобы войти в келью. Миленко пояснил, что это «от страха турецкого»: мусульмане видят в высоких больших окнах и дверях признак гордости и независимости хозяина, а потому христиане принуждены избегать всякого архитектурного удобства. Они так привыкают к низеньким дверям, что всегда, даже когда в том нет нужды, невольно нагибаются, переступая порог.
Путники поспели к вечерней службе. В Дужах Алексей первый раз за долгое время оказался на православном богослужении – и не мог сдержать слез. Он слышал те же молитвы, что и дома, в России, и, казалось, исчез гнет иноверного владычества, которым придавлены здесь, в Герцеговине, даже тишина, даже безлюдье... Его окружала толпа сербов в их странных костюмах, с бритыми головами, с красными чалмами в руках, с сумеречным выражением лиц. Их темные глаза смотрели на него, чужака, как на родного брата, потому что видели в нем единоверца, и невозможно было словами выразить любовь, которая светилась в этих взорах. Сербы держались в высшей степени чинно и благоговейно, крестясь всякий раз, когда слышали имя Отца, Сына и Святаго Духа. Порою они отзывались словам священника протяжным «Аминь!», и этот отклик, вырываясь из груди целого собрания, звучал столь величественно, что у Алексея замирало сердце.
Заутра отправились дальше. Алексей заметил кучку изб при дороге: это было село Дражин Дол. Миленко гордо поведал, что здесь есть своя сельская церковь – Св. Климента, одна из немногих, в которых еще служат (сербы говорят: «которые поют»). В таких храмах нет священников – они предоставлены на попечение крестьян. Как правило, все заботы обрушиваются на кого-нибудь одного, кто почитается самым зажиточным, и тот их принимает «для спасения души».
Какова ни показалась Алексею мала и неприглядна монастырская церковь в Дужах, она могла бы назваться роскошною по сравнению с церковью Св. Климента. Это была каменная каморка, которая легко поместилась бы в горнице обычной русской избы. К изумлению путешественников, несмотря на дневную пору и страду (убирали виноград), вокруг толпился народ.
Лица мужчин были исполнены гнева, слышались проклятия. Поодаль голосили женщины, но негромко, словно в страхе.
Алексей и Миленко спешились и, обнажив головы, вошли в маленькую церковь. Дощатая перегородка заменяла иконостас, царских врат не было вовсе, каменная плита на столбике служила алтарем. Не было ни креста, ни образов, ни книг, ни утвари. Алексей уже знал, что все это хранится по избам у окрестных поселян и приносится ими на богослужения. Если бы что-нибудь оставалось в церкви, турки непременно ее ограбили бы: они ведь не дозволяли запирать православные храмы, те должны стоять открытыми, без дверей.
Но церковь Св. Климента не была ограблена, нет, она была злобно осквернена: прямо перед алтарем возвышались две зловонные кучки...
Миленко вылетел прочь, как пуля, и его возмущенный крик смешался с голосами крестьян. Алексей тоже вышел, стал поодаль. Старый-престарый дед, опиравшийся на клюку, столь же кривую, как его спина, поднял на незнакомца полные слез глаза:
– О моя стара црква! О моя задушбина! Господин, есть ли такая несправедливость в вашей стране?
– Нема, – покачал головой Алексей, ощущая столь жгучий стыд перед этим стариком, словно сам был виновен в случившемся.
Задушбина! Он сказал – «моя задушбина». Значит, церковь Св. Климента выстроил этот старик – выстроил по обету... Подошел Миленко. Лицо его было мрачнее тучи.
– Османы? – спросил Алексей.
– Османы! Бог ньихов убийо!
Кровь закипела от ненависти.
«Что ж они творят? Как смеют? И почему это позволяем мы, русские, наша великая страна? Наших братьев унижают, как скотов! Они вчера смотрели на меня с такой любовью, а нынче я стою, как малое дитя, опустив руки...»
– Где они теперь?
– Уехали в горы. Там стоит хан , а ханджия – их родственник.
Алексей глянул исподлобья – и Миленко все понял без слов.
– Нам-то что! – вздохнул он. – Сделали дело – и поехали дальше, а месть османов обрушится на село, и не на одно. Здесь ведь нет гайдуков, чтобы османов в страхе держать.
Алексей задумчиво уставился вдаль – туда, где зеленые склоны гор таяли в полуденном мареве. Он только что дал себе клятву отомстить и не собирался от нее отступать. Однако Миленко прав: турки не пощадят окрестных крестьян. Как бы все это устроить похитрее?.. Черная точка реяла вдали – ястреб ловил ветер, и вдруг в голове Алексея возник план, до того изощренный и в то же время простой, что он даже засмеялся от удовольствия. Будто с неба снизошло озарение! Или словно бы кто-то умный и хитрый нашептал ему в уши, что и как сделать!
Он взглянул на Миленко, и тот изумленно вскинул брови, увидав усмешку в прищуренных голубых глазах – усмешку, от которой враз помолодело суровое, замкнутое лицо его побратима – и вновь стало таким же, как там, на плоту Десятки, среди порогов днепровских.
– Ужо я знаю, что мы сделаем! – быстро проговорил Алексей. – Только нужна женская одежда. Хорошая, нарядная! Сможем найти?
* * *
Близилась ночь, когда Мусу, владельца хана на высоком берегу Требиньштицы, оторвал от приятной беседы с родичами протяжный вопль:
– О ханджия!
Хан Мусы изрядно развалился и являл собой приземистое строение с плоской крышей, которая покоилась на грубо обтесанных стволах деревьев и была вся черна от копоти: дым выходил через грубо вырубленное отверстие. Впрочем, Муса прекрасно знал, что верстах в двадцати в округе путникам негде переночевать, и распахнул ворота перед караваном, нимало не смущаясь убогостью своего хана.
Перед ним оказались четверо всадников, сидевших на четырех лошадках, увешанных тюками и бурдюками. Муса мысленно потер руки: гости явно при деньгах! Возглавлял караван человек молодцеватой наружности, весьма красиво носивший свой живописный костюм: широкие красные шальвары, белую рубаху с просторными рукавами, елек – жилет, обшитый узким галуном и застегнутый на крючки, и поверх – красный с черными узорами доломан с разрезными рукавами. Его стан охватывал широкий кожаный пояс, за который были заткнуты длинный пистолет и кинжалы, а на голове важно сидел красный фес с синей пышной кистью. Это был, конечно, серб, но серб, который «потурчился», перешел в мусульманство: ведь православным, нечистой райе , под страхом смерти запрещалось носить оружие.
Муса, почуяв единоверца, встретил почтительно и его, и его спутников, и плотно укутанную в покрывала женщину, всю звенящую монистами так, что ушлый ханджия мог составить наилучшее представление о состоянии ее брата или мужа: сербские женщины – ходячие хранилища богатств своих родственников!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я