https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-stiralnuyu-mashinu/
Вот и сейчас, торопливо поведав Лисоньке о внешней, приличной стороне этих безумных событий, Елизавета подошла к комоду и сноровисто вынула из верхнего ящика свой трофей. В игре света на серебре было нечто завораживающее, и Елизавета не тотчас смогла отвести от нее взор, как вдруг слабый стон заставил ее вскинуть голову. Она тут же выронила пистолет и метнулась вперед, пытаясь подхватить смертельно побледневшую Лисоньку, но Татьяна оказалась проворнее, и Елизавета только и могла, что с болезненным недоумением смотрела на крепко сомкнутые веки и запрокинутую голову, не понимая, почему один лишь взгляд на разбойничий пистолет поверг сестру в беспамятство.
Она ведь не могла знать, что Лисоньке при этом показалось, будто лица ее коснулся клуб ледяного ветра – она ощутила на губах последний поцелуй Эрика фон Тауберта и услышала его последние слова: «Прощай!.. Прощай, meine liebe!..»
Тусклый, страшный блеск серебряной насечки пистолета, из которого так и не успел выстрелить Тауберт, Лисонька запомнила на всю жизнь. А это был тот самый пистолет.
8. Зеленая тень
Все, что с нами случается в ранней нашей молодости, оставляет глубочайшее впечатление в сердце и всегда вспоминается с особенным чувством. Вот такое особенное чувство тоски и возникало в сердце Лисоньки, когда она снова и снова вспоминала неподвижный взор Эрика фон Тауберта, лежащего без мундира и сапог на обочине дороги, и только одно средство могло излечить ее невыносимую боль: месть.
Едва придя в себя, она велела заложить коляску и, даже не заезжая домой, понеслась из Любавина в Нижний, готовая дойти до самого губернатора, но добиться отправки карательных отрядов для поимки Гришки-атамана. Напрасны были увещевания сестры, просьбы послать к губернатору гонца, хотя бы позволить сопровождать ее в этой поездке! Лисонька едва дала себе труд выслушать оправдания Елизаветы, которая пыталась объяснить, как пистолет Тауберта попал в ее руки: остановившийся, устремленный в прошлое взор девушки был суров, недоверчив, обвиняющ, и Елизавета никак не могла найти достаточно убедительных слов, чтобы успокоить сестру, тем более что огненное клеймо воровской подружки, атамановой любовницы, чудилось, так и горело у нее на челе неискоренимо и было видно всякому взору. Елизавете оставалось только терзаться беспокойством за судьбу сестры, за судьбу своей тайны – и ждать вестей об успехе Лисонькина предприятия, мучительно вспоминая свою первую, роковую встречу с Вольным и ту лютость, которая клекотала в его голосе, сверкала во взоре, жгла в поцелуях... В то время Эрик фон Тауберт уже был мертв, Вольной уже пролил первую кровь, и отныне не существовало ничего на свете, что могло бы его устрашить или остановить!
А Лисонька, еще добиваясь аудиенции у губернатора, сумела встретиться с командиром конногвардейского полка, расквартированного в городе: упоминание имени покойного жениха послужило ей пропуском. Так совпало, что князь фон Литтен был тоже из лифляндских немцев, знакомец и почти родня Таубертам: ему самому выпало четыре года назад сообщать старому барону о трагедии и отправлять гроб с мертвым телом в Ригу, где ждали живого и здорового сына. Заручившись словом чести фон Литтена, Лисонька открыла ему тайну своего романа с Таубертом и бегства, подробно описав картину его самоотверженной гибели. Полковник клял себя за то, что не проявил должной настойчивости в преследовании убийц, еще когда свежи были все следы. Точнее сказать, поиски разбойников были предприняты, но ватага молниеносно рассеялась по окрестностям, уходя вниз по Волге. Преследовать убийц было более чем сложно, поскольку никто даже отдаленно не представлял, кого искать. Больная совесть Литтена взыграла при встрече с княжной Измайловой, чья юная жизнь была сломана чьей-то безжалостной рукой, и жалость к ней еще сильнее побудила полковника к незамедлительным действиям.
Санкция губернатора на участие в карательных операциях была получена, однако мало чести и проку было конногвардейцам скитаться по дремучим лесам в поисках людей, для которых каждый куст – дом родной, а потому лазутчики фон Литтена, прошерстившие окрестности, собрали все мыслимые сведения о ватаге, ставшей табором в укромном лесу в десяти верстах от Любавина. О намерениях атамана, однако, говорили разное: он якобы намерен повторить набег на Работки, чтобы сквитаться с героическим воякой Шубиным; но может, подбирается к строиловским хоромам, а вернее, намерен уходить на просторы астраханские, там трясти купцов. Впрочем, все лазутчики сходились в одном: Гришка-атаман не откажется от богатой и легкой добычи.
Желаемый случай ему вскорости представился.
* * *
С низовьев Волги к Макарию, на знаменитую ярмарку, шло армянское торговое судно. Ночь застала его чуть выше Воротынца. А едва рассвело и бурлаки начали разматывать бечеву, чтобы продолжить путь против течения по безветрию, как с берега ринулась стая лодчонок...
Когда Елизавете описывали это происшествие, у нее возникло острое живое ощущение, что она сама была там и все видела, а потом вспомнилось, что и впрямь – была, видела, только ровно пять лет назад. Но она ясно слышала азартный вопль ватажников, плеск весел по волнам, скрежет багров, цепляющихся за обнос судна, беспорядочные, бесполезные выстрелы, которыми пытались отразить нападение; видела выбеленные ужасом лица корабельщиков и разгоряченные жадностью – разбойников, видела Вольного, который первым, ловко и бесстрашно, пробежал по багру, поддерживаемому двумя соумышленниками, и, соскочив на палубу, самой дерзостью своею подавляя последние остатки сопротивления, ринулся на поиски хозяина.
Испуганный армянин («везло» им с Вольным и Вольному с ними!) спрятался в трюме, велев заложить себя тюками с товаром, однако водолив , точивший на него зуб, указал сие убежище. Купца вытащили, обыскали и, не найдя при нем денег, принялись допрашивать.
Времени у Вольного, как тот полагал, было достаточно, а потому он решил не спешить и хорошенько поразвлечься. Добрые молодцы обвязали купца поперек тулова бечевой и, схватив за руки, за ноги, бросили в Волгу, придерживая, однако, бечеву, чтоб не утонул.
Купец захлебывался, молил о пощаде, проклинал мучителей, однако же о деньгах помалкивал, а потому, втащив его обратно, Вольной приступил уже к более изощренной пытке.
Вздули «виногор» (так на воровском наречии называется огонь) и задумали «сушить» (то есть жечь) несговорчивого купца. Вольной не сомневался, что это развяжет язык пленнику, но шайка, увлекшись, перестала следить за окрестностями, а потому подобно удару грома прозвучал для них начальственный окрик: «Бросай оружие! Поднимай руки! Сдавайся!», раздавшийся с одной из лодок, во множестве окруживших расшиву и полных солдат с ружьями на боевом взводе.
Армянское судно, столь безмятежно ставшее на ночлег в самых опасных и разбойных местах, было не чем иным, как умело подброшенной приманкою. Вся операция прошла с согласия хозяина, получившего хорошую награду за помощь властям, однако воинская команда слегка замешкалась, отчего храбрый и охочий до денег армянин и принужден был претерпеть несколько неприятных минут.
Разбойники, не успев прийти в себя, мгновенно были повязаны, однако пятеро из них все же оказались достаточно рисковыми и проворными, чтобы, расшвыряв охрану, кинуться за борт. Началась прицельная стрельба, и наконец трое беглецов, пораженные в головы, пошли на дно, а двое унесли-таки ноги от погони и, добравшись до берега, скрылись в лесу. Это были водолив-предатель и Вольной.
С тех пор он как в воду канул. Если прежде Елизавета могла воображать, что Вайда что-то знает о своем бывшем атамане, но благоразумно помалкивает, то теперь, видя озабоченное, хмурое лицо старого цыгана, который на старости лет так привязался к «внучке», то есть Машеньке, что вовсе порвал с разбойным прошлым и, остепенясь, трудился на графской конюшне, постепенно ставшей для малышки любимым местом игр, – теперь Елизавета верила: и впрямь не знает Вайда, где нашел укрытие Вольной.
Лисонька вестей о себе не подавала. В Нижнем ли она оставалась, воротилась ли к отцу – было неведомо, и Елизавете ничего не оставалось, кроме как размышлять о причудах своего сердца и судьбы, которые так надолго бросили ее в объятия этого страшного, странного, притягательного и отталкивающего человека – Вольного.
Елизавета всегда была даже и с собою весьма лукава и умела изыскать множество причин для оправдания своих слабостей и прегрешений, однако сейчас предпочитала не кривить душою и признать, что приникла к Вольному потому, что была отчаянно одинока, испугана; вдобавок она отыскала в его руках такую полноту страсти, которую не давали – да и не могли ей дать – ни робкий Леонтий, ни злобный Эльбек, ни добрый, бесконечно нежный Хонгор, ни яростный Сеид-Гирей, ни де Сейгаль, ловец минутных наслаждений, ни весь пропитанный ненавистью Валерьян. И только Алексей, вернее, Лех Волгарь...
И вот так всегда – о чем бы Елизавета ни думала, рано или поздно возвращалась мыслями к Алексею!
Назвать любовью то, что она испытывала к нему сейчас, было бы, наверное, не совсем точно: он умер, он ушел в мир теней, которых не волнует, не греет и не оскорбляет наша, земная, любовь или нелюбовь, и все же эта утрата несбывшегося как бы притупила в Елизавете остроту восприятия мира, отняв дерзость молодости, безоглядную веру в счастье, и она покорно приняла свое зимнее отупение, бывшее сродни тому, которое наваливается на женщину, накрывшуюся клобуком. Взрыв горя, потрясший ее в Измайлове, странным образом дал ей на время силы позаботиться о будущем своем и своей дочери, но эта вспышка лихорадочной деятельности сменилась непреходящей, стойкой тоскою, ощущением, что она потеряла человека, самого нужного душе.
А ведь она с ним и двух десятков слов не сказала! Бог ты мой, Алексей Измайлов, этот мальчик, голубоглазый и румяный, в которого влюбилась бедная, заброшенная дурнушка; Лех Волгарь – ожесточенный, стремительный, страшный, как удар сабли, которого исступленно ласкала невольница, чудом избежавшая смерти, – вот и все, что она могла вспомнить о своей любви! Откуда же эти слезы, откуда черная печаль, откуда непреходящая боль, как будто на месте сердца у нее образовалась холодная пустота, в которую Елизавете страшно было заглянуть, ибо не найти там больше клада, которым была богата жизнь?..
Даже в печали об Алексее была для Елизаветы особенная, пьянящая отрада (или отрава, против которой нет противоядия), но жизнь шла своим чередом и своими грубыми прикосновениями то и дело прерывала забытье, так что приходилось считаться с ее реалиями... даже если они были связаны с Вольным.
* * *
Воровская ватага, захваченная на торговом судне, была под конвоем и в кандалах препровождена в Нижний и заключена в городском остроге. Печальное место сие было известно Елизавете: еще в прошлом году, живя на Варварке, она езживала по престольным праздникам в острог, относя туда деньги, пироги, рубашки, халаты, вязаные чулки. Это было обычным делом среди богатых, да и не очень богатых жительниц Нижнего, всячески поощрялось церковью, как богоугодное милосердие; кроме того, Елизавете однажды привелось передать подпилок в куличе для одного из ватажников Вольного, сделавшись таким образом соучастницей его побега. Ее это не больно заботило; однако воспоминание о благотворительных поездках оказалось весьма своевременным: ведь среди схваченных разбойников был Данила, судьба коего всегда тревожила Елизавету. Их соединяли общие страдания, перенесенные от рук «лютой барыни», а потому графиня хоть чем-то хотела облегчить участь бывшего парикмахера.
Но визит Елизаветы в тюрьму принес ей мало радости, а Даниле – и того меньше. Ведь он больше не был ее крепостным – графиня в свое время с охотою отпустила его на свободу, – а потому она утратила свои права на его жизнь и смерть, на его судьбу и ничем не могла порадеть Даниле, кроме как промыть раны его и других несчастных, сидевших с ним в одной камере. Руки и ноги их были растерты кандалами чуть ли не до костей, когда вели их на сворке, но Елизавета и Татьяна обшили железы толстыми холстинами и перевязали язвы. Милосердие сие было опасным для чести графини Строиловой, ибо ее могли опознать некоторые ватажники, однако бог миловал: то ли не признал никто в богато разодетой даме ту девчонку, переодетую в мужское платье, которую видели в Макарьеве; то ли положили зарок своих не выдавать, как никто не выдавал тех тайных убежищ, где мог схорониться их загнанный, затравленный атаман. Елизавета даже от себя самой скрывала, что одной из причин, поспешно приведших ее в острог, были упорные слухи: мол, Вольной тоже попался, – и она не поняла, облегчение или разочарование испытала, узнав, что это лишь пустая болтовня.
Выйдя на крыльцо острога и с трудом пробираясь сквозь толпу баб с детишками, пришедших наведать своих или хоть передать небольшой гостинчик, Елизавета торопливо совала в протянутые руки медяки, стараясь не глядеть по сторонам, чтоб не рвать душу зрелищем исстрадавшихся лиц (вполне хватило и того, на что нагляделась в остроге!), но вдруг мелькнули знакомые голубенькие глаза, всклокоченные белобрысые кудлы...
Улька! Улька – растрепанная, зареванная, в съехавшем на затылок платке и обтерханном сарафане, на который, несмотря на жару, накинут рваный шубный кафтанишко явно с чужого плеча. Ну а на руках у нее заходился криком младенец, запеленутый в такую ветхую, грязную ряднинку, что половик на пороге иной избы и то краше.
Увидев ее, Елизавета невольно ахнула, но Улька, пригнувшись, тут же скрылась в толпе, и, сколько ни искали они с Татьяною, девчонки и след простыл. Выведать, где она обитает, тоже не удалось, и Елизавета вернулась в Любавино, так ничего и не узнав о своей бывшей горничной, скрытно терзаемая непрошеной жалостью к ней. Впрочем, Елизавета уже не раз замечала, что стоит начать о каком-то человеке напряженно, упорно думать, как вести о нем так или иначе до тебя доходят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44