https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/dvojnye/
А за это время в судьбе Чернышевского произошли большие перемены.
XXX. Вилюйск
Приспешники Александра II, опасаясь, что революционерам все же удастся освободить Чернышевского, решили поселить его в заброшенном, глухом, оторванном тогда от всякой жизни Вилюйске. Вилюйск именовался городом, но, в сущности, это был обыкновенный якутский улус, лежавший к северо-западу от Якутска на расстоянии семисот пятидесяти верст.
Для Чернышевского такой исход был страшным ударом. Но он перенес и это испытание с непоколебимым спокойствием. Только по предельной краткости его первого письма к жене после неожиданного известия о переводе в Вилюйск можно догадаться о затаенной горечи, переполнявшей его сердце. «Я совершенно здоров. Живу попрежнему. И вообще все хорошо».
Теперь он лишался круга товарищей по каторге, лишался последних слушателей, с которыми ему было приятно делиться своими знаниями. Вилюйск обрекал его на полное духовное одиночество. Вместо долгожданного облегчения этот перевод из разряда ссыльнокаторжных в разряд поселенцев сулил ему только усиление кары.
Но он настолько твердо был убежден в правоте своего дела, в конечном торжестве его, что сознание этой правоты смягчало в его глазах собственную катастрофу. Благодаря этому сознанию он сумел подняться до объективной оценки своего положения и хладнокровно взглянуть на личную драму глазами революционера, мыслителя и историка. Перед ним не раз, вероятно, вставал вопрос: нужна ли была эта жертва, не следует ли ему сожалеть о безнадежно надломленной жизни, не согласился ли бы он «вычеркнуть из своей судьбы» этот период? И Чернышевский нашел в себе силы отвечать: «В прошлом все хорошо…»
«За тебя я жалею, что было так, – писал он жене. – За себя самого совершенно доволен. А думая о других, – об этих десятках миллионов нищих, я радуюсь тому, что без моей воли и заслуги придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу, который зазвучит же когда-нибудь в защиту их».
В начале декабря 1871 года Чернышевский под конвоем жандармов был отправлен из Александровского завода в Иркутск; там он пробыл два дня. 20 декабря перед выездом в Вилюйск он послал телеграмму родным в Петербург: «Еду на север жить. Поездка очень удобно устроена, я совершенно здоров».
На север Чернышевского повезли под усиленной охраной: его сопровождали жандармский штабс-капитан Зейферт, вахмистр иркутской жандармской команды и два унтер-офицера наблюдательного состава. По письменной инструкции генерал-губернатора Восточной Сибири, состоявшей из семнадцати параграфов, жандармы должны были строго наблюдать за тем, чтобы в дороге Чернышевский не имел сношений ни с кем из посторонних лиц. Один из конвоирующих должен был в пути сидеть на козлах, а во время остановок безотлучно находиться при Чернышевском; другому предписывалось сидеть рядом с ним в повозке. Общее наблюдение за «порядком» поручалось офицеру Зейферту, которому велено было во время остановок на станциях помещаться в одной с Чернышевским комнате.
Далек и труден был путь в Вилюйск. Медленно двигался гуськом по снежной пустыне и по тайге небольшой караван легких повозок. Слабые из-за недостатка корма лошади еле-еле плелись и к тому же были дики и пугливы. Особенно опасны и тяжелы были переезды через реки и речки из-за наледей, на которых повозки могли провалиться и затонуть. Рассчитывать же здесь на чью-либо помощь в случае беды, конечно, не приходилось.
За Якутском русского населения уже не встречалось. Станции отстояли одна от другой на большом расстоянии – да и что это были за станции! Обыкновенные якутские юрты, где скот помещался вместе с людьми. «В этих юртах несравненно хуже, нежели в порядочных конюшнях», – писал Ольге Сократовне Чернышевский, рассказывая потом о своем переезде в Вилюйск.
Двадцать два дня длилось это изнурительное путешествие. И вот наконец, выехав из таежного леса, повозки с разбегу уперлись в частокол. Объехав его, путники попали на какое-то подобие улицы. С правой руки виднелась церковь, за церковью пустырь, а на конце пустыря, над обрывом, ведущим к берегу Вилюя, высилось большое деревянное здание острога, обнесенное забором.
В этот-то «индивидуальный» острог (в ту пору пустовавший) и был помещен под охраной стражников Чернышевский, сданный под квитанцию вилюйскому исправнику штабс-капитаном Зейфертом.
С обрыва, на котором стоял острог, виднелись за рекой дали вилюйского предместья Мастаха (по-якутски – Лес лиственниц). При одном взгляде на эти бескрайные леса, изрезанные сетью мелких речушек и болот, можно было понять, что не хуже острожных стен и решеток будут стеречь здесь узника бездорожье и топи.
Лишь месяца четыре в году – с декабря до апреля – дорога между Якутском и Вилюйском становилась более или менее сносной. В остальные восемь месяцев даже доставка почты верховыми постоянно задерживалась из-за невероятных трудностей пути по глухим таежным дебрям. Недаром люди, знавшие местоположение Вилюйска, называли этот городок естественной тюрьмой, как бы созданной самой природой.
И все же, не полагаясь на эти природные преграды, сибирская администрация предписала вилюйскому исправнику установить за Чернышевским неусыпный надзор. Стражники ни на минуту не должны были выпускать Чернышевского из виду. Выходил ли он в город или на прогулку по опушке леса, унтер-офицер, которому разрешалось быть в «партикулярной одежде», следовал по его стопам.
Посторонние лица могли посещать Чернышевского только по разрешению исправника или унтера. Даже в ночное время не оставляли его в покое. Дежурный стражник заглядывал к нему и в поздний час, делая вид, будто он пришел последить за огнем в камельке или убрать что-нибудь из посуды.
Двенадцать лет прожил великий узник в этой ледяной пустыне, окруженной тайгой, болотами и топями Он и тут не изменил всегдашней привычке изображать свое положение с самой лучшей стороны.
«…Что касается меня, я здесь живу удобно: дом, в котором я помещаюсь, имеет большой зал и пять просторных комнат; все это очень опрятно; совершенно тепло», – писал он жене недели через две после прибытия в Вилюйск. Но стоило потом Ольге Сократовне заикнуться о возможности приезда к нему, как он встревоженно умоляет ее:
«…Повремени исполнением этого желания. Может быть, через полтора года, – может быть, через год, – может быть, и через полгода, я попрошу тебя доставить мне счастье видеть тебя и детей. Но подожди, пока это будет моей просьбой к тебе. До той поры повремени».
Те, кому доводилось видеть «хоромы», в которых поселили Чернышевского, описывали место его заключения совсем по-иному: «В камеру Николая Гавриловича вела дверь, обитая клеенкой… Прямо против двери – два окна с решетками, очень высоких, но свету в комнате было сравнительно мало, ибо окна глядели прямо в частокол и из них не виднелось даже кусочка неба. Сама камера была очень сырая, так что Николай Гаврилович… не мог сидеть без валенок, иначе сейчас же начиналась ломота в ногах».
С первых же дней пребывания в этой полярной тюрьме Чернышевский ясно понял, что представляет собою место его «вольного» поселения. В городе не было ни одной лавки – товары, необходимые для жителей, продавались торговцами в их собственных квартирах; многого нельзя было здесь достать даже за большую цену, особенно из предметов домашнего обихода. По приезде Чернышевскому удалось случайно приобрести что-то вроде тарелки и подсвечник. Когда же он попросил купцов продать ему хоть четверть фунта мыла, то в ответ услышал: «У самих нет».
…политических ссыльных со слов дочери врача, служившего в семидесятых года в Якутской области. Вот ее рассказ о путях, которыми шла контрабандная переписка Чернышевского с другими политическими ссыльными в России. «Первым посредником по передаче писем Николая Гавриловича Чернышевского был приказчик паузка Лемешевский (впоследствии управляющий соляными копями). С бесчисленными предосторожностями, после бесчисленных наказов и проверки честности того, кому поручалась передача писем, олекминские ссыльные с душевным трепетом и волнением вручили Лемешевскому первую пачку писем на имя Николая Гавриловича Чернышевского.
Посредник оказался человеком несомненно порядочным, а главное изворотливым, и впервые взятую на себя задачу выполнил блестяще. Он сумел проникнуть в скромную обитель великого страдальца и передать ему живую весть. Николай Гаврилович, не подозревая, какую великую радость мог дать ему Лемешевский, два раза отклонял попытки последнего к свиданию. То сказывался занятым, то очень больным. Наконец он согласился остаться с назойливым вестником с глазу на глаз. Лемешевский молча вынул из-за пазухи пачку писем и подал ее Николаю Гавриловичу.
Тот недовольно и недоверчиво сначала протянул руку и взглянул на адреса… Все понял, побледнел, в радости, как будто в испуге, откинул голову назад, а потом порывисто бросился и поцеловал Лемешевского. И долго не мог прийти в себя, молча ходил из угла в угол и все курил, курил… Лемешевский счел нужным оставить его одного.
Часа через три он вошел к Николаю Гавриловичу снова. Теперь Николая Гавриловича нельзя было узнать: глаза блестели, на щеках играл румянец, голос окреп и звучал бодро. Благодаря Лемешевского, говорил, что он внушил ему и снова зажег желание жить…
Лемешевский уходил от Николая Гавриловича с пачкой рукописей, которые тот должен был доставить в Олекминск. А из Олекминска, зашитые в подушки и матрацы, чтобы проскользнуть через обыск в Нохтуйске, они шли в Россию будить и питать революционную мысль».
По установленному сибирской администрацией порядку, жандармского унтер-офицера, возглавлявшего надзор за Чернышевским, назначали в Вилюйск из Иркутска. При этом решено было сменять унтер-офицеров ежегодно из опасения, что они могут подпасть под влияние Чернышевского.
Во время свидания с Шагановым в Вилюйске Николай Гаврилович рассказал ему, между прочим, что охраняющий его унтер-офицер Ижевский отличается крайней жестокостью и подозрительностью. Самоуправство его не знает границ: зимою, уходя пьянствовать, он аапирал острог, а потом пытался вообще возвести это в систему и стал запирать острог с «казенной зари», то-есть с девяти часов утра. Не случайно был прислан из Иркутска именно Ижевский. Дело в том, что первый побег Германа Александровича Лопатина из иркутской тюремной камеры произошел в его дежурство. Лопатин, сталкивавшийся с Ижевским в заключении и ненавидевший его до глубины души, избрал для своего побега день его дежурства, зная, что в случае удачи тяжесть ответственности падет на этого стражника. Но месть не удалась. Лопатин был, по собственному его выражению, «затравлен по горячему следу» восемью верховыми жандармами. Когда Лопатина настигли, рассвирепевший Ижевский едва не зарубил его саблей.
Этого-то унтера, хорошо знавшего в лицо Лопатина, и решило иркутское жандармское управление приставить к Чернышевскому в Вилюйске, давши ему в помощники двух местных урядников казачьего полка. Назначая Ижевского, жандармское управление стремилось предотвратить осуществление Лопатиным новой попытки спасти Чернышевского.
Летом 1872 года Лопатин совершил свой второй побег. В двухвесельном челноке-душегубке уплыл он вниз по Ангаре, спустился через знаменитые ангарские пороги и добрался постепенно до Енисея, где и вышел на берег в Усть-Тунгузке, проплыв в одиночку около двух тысяч старых «екатерининских» верст Путь по Ангаре был особенно труден. Местами ему приходилось обходить слишком опасные пороги и волочить лодку по земле, потом он опять спускал ее в реку и стремительно несся по узким проходам порогов, рискуя ежесекундно разбиться.
Выйдя на берег в Усть-Тунгузке и пробравшись отсюда через таежный перевалок в шестьдесят верст на Старо-Ачинский тракт, он доехал на крестьянских лошадях до Томска.
Можно представить себе, какой невообразимый переполох вызвал этот побег. 2 сентября вилюйский исправник получил от якутского губернатора следующее извещение: «Председатель совета главного управления Восточной Сибири генерал-майор Дитмар сообщил, что коллежский секретарь Герман Александрович Лопатин, содержавшийся в Иркутском тюремном замке и освобожденный в начале сего года из-под стражи, с учреждением над ним секретного полицейского надзора, 7 августа скрылся из своей квартиры и не разыскан. В Иркутске Лопатин проживал под именем Любавина и был заподозрен в намерении освободить из ссылки Чернышевского, почему генерал-губернатор Восточной Сибири командировал в Якутск и Вилюйск для проверки надзора за государственными преступниками своего адъютанта, штаб-ротмистра князя Голицына. Предлагается вам оказать содействие князю Голицыну и принять меры к усилению охраны Чернышевского во избежание побега».
Вилюйский исправник принял, разумеется, все меры предосторожности и тотчас сообщил губернатору, что коллежского секретаря Лопатина в Вилюйском округе не оказалось, а за Чернышевским установлен бдительный надзор, так что убежать ему из Вилюйска нет никакой возможности.
Как раз в это время Лопатин и очутился в Томске с паспортом доктора в кармане. Он не знал, что иркутские власти уже успели разослать по всей Сибири его фотографические карточки. По ней-то и был он узнан и задержан на улице Томска одним из полицейских. Напрасно кричал Лопатин, грозя подать жалобу на полицейского; тот не отпускал его и повел к губернатору. Тут Лопатин, войдя в роль, стал жаловаться, что на улицах города полоумные или пьяные полицейские задерживают почтенных людей. В ответ полицейский предъявил губернатору фотографическую карточку Лопатина. Герман Александрович со смехом заявил, что изображенное на карточке лицо скорее напоминает американского президента Линкольна, нежели его, доктора. Губернатор заколебался и, принеся извинения Лопатину за недоразумение, приказал отпустить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
XXX. Вилюйск
Приспешники Александра II, опасаясь, что революционерам все же удастся освободить Чернышевского, решили поселить его в заброшенном, глухом, оторванном тогда от всякой жизни Вилюйске. Вилюйск именовался городом, но, в сущности, это был обыкновенный якутский улус, лежавший к северо-западу от Якутска на расстоянии семисот пятидесяти верст.
Для Чернышевского такой исход был страшным ударом. Но он перенес и это испытание с непоколебимым спокойствием. Только по предельной краткости его первого письма к жене после неожиданного известия о переводе в Вилюйск можно догадаться о затаенной горечи, переполнявшей его сердце. «Я совершенно здоров. Живу попрежнему. И вообще все хорошо».
Теперь он лишался круга товарищей по каторге, лишался последних слушателей, с которыми ему было приятно делиться своими знаниями. Вилюйск обрекал его на полное духовное одиночество. Вместо долгожданного облегчения этот перевод из разряда ссыльнокаторжных в разряд поселенцев сулил ему только усиление кары.
Но он настолько твердо был убежден в правоте своего дела, в конечном торжестве его, что сознание этой правоты смягчало в его глазах собственную катастрофу. Благодаря этому сознанию он сумел подняться до объективной оценки своего положения и хладнокровно взглянуть на личную драму глазами революционера, мыслителя и историка. Перед ним не раз, вероятно, вставал вопрос: нужна ли была эта жертва, не следует ли ему сожалеть о безнадежно надломленной жизни, не согласился ли бы он «вычеркнуть из своей судьбы» этот период? И Чернышевский нашел в себе силы отвечать: «В прошлом все хорошо…»
«За тебя я жалею, что было так, – писал он жене. – За себя самого совершенно доволен. А думая о других, – об этих десятках миллионов нищих, я радуюсь тому, что без моей воли и заслуги придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу, который зазвучит же когда-нибудь в защиту их».
В начале декабря 1871 года Чернышевский под конвоем жандармов был отправлен из Александровского завода в Иркутск; там он пробыл два дня. 20 декабря перед выездом в Вилюйск он послал телеграмму родным в Петербург: «Еду на север жить. Поездка очень удобно устроена, я совершенно здоров».
На север Чернышевского повезли под усиленной охраной: его сопровождали жандармский штабс-капитан Зейферт, вахмистр иркутской жандармской команды и два унтер-офицера наблюдательного состава. По письменной инструкции генерал-губернатора Восточной Сибири, состоявшей из семнадцати параграфов, жандармы должны были строго наблюдать за тем, чтобы в дороге Чернышевский не имел сношений ни с кем из посторонних лиц. Один из конвоирующих должен был в пути сидеть на козлах, а во время остановок безотлучно находиться при Чернышевском; другому предписывалось сидеть рядом с ним в повозке. Общее наблюдение за «порядком» поручалось офицеру Зейферту, которому велено было во время остановок на станциях помещаться в одной с Чернышевским комнате.
Далек и труден был путь в Вилюйск. Медленно двигался гуськом по снежной пустыне и по тайге небольшой караван легких повозок. Слабые из-за недостатка корма лошади еле-еле плелись и к тому же были дики и пугливы. Особенно опасны и тяжелы были переезды через реки и речки из-за наледей, на которых повозки могли провалиться и затонуть. Рассчитывать же здесь на чью-либо помощь в случае беды, конечно, не приходилось.
За Якутском русского населения уже не встречалось. Станции отстояли одна от другой на большом расстоянии – да и что это были за станции! Обыкновенные якутские юрты, где скот помещался вместе с людьми. «В этих юртах несравненно хуже, нежели в порядочных конюшнях», – писал Ольге Сократовне Чернышевский, рассказывая потом о своем переезде в Вилюйск.
Двадцать два дня длилось это изнурительное путешествие. И вот наконец, выехав из таежного леса, повозки с разбегу уперлись в частокол. Объехав его, путники попали на какое-то подобие улицы. С правой руки виднелась церковь, за церковью пустырь, а на конце пустыря, над обрывом, ведущим к берегу Вилюя, высилось большое деревянное здание острога, обнесенное забором.
В этот-то «индивидуальный» острог (в ту пору пустовавший) и был помещен под охраной стражников Чернышевский, сданный под квитанцию вилюйскому исправнику штабс-капитаном Зейфертом.
С обрыва, на котором стоял острог, виднелись за рекой дали вилюйского предместья Мастаха (по-якутски – Лес лиственниц). При одном взгляде на эти бескрайные леса, изрезанные сетью мелких речушек и болот, можно было понять, что не хуже острожных стен и решеток будут стеречь здесь узника бездорожье и топи.
Лишь месяца четыре в году – с декабря до апреля – дорога между Якутском и Вилюйском становилась более или менее сносной. В остальные восемь месяцев даже доставка почты верховыми постоянно задерживалась из-за невероятных трудностей пути по глухим таежным дебрям. Недаром люди, знавшие местоположение Вилюйска, называли этот городок естественной тюрьмой, как бы созданной самой природой.
И все же, не полагаясь на эти природные преграды, сибирская администрация предписала вилюйскому исправнику установить за Чернышевским неусыпный надзор. Стражники ни на минуту не должны были выпускать Чернышевского из виду. Выходил ли он в город или на прогулку по опушке леса, унтер-офицер, которому разрешалось быть в «партикулярной одежде», следовал по его стопам.
Посторонние лица могли посещать Чернышевского только по разрешению исправника или унтера. Даже в ночное время не оставляли его в покое. Дежурный стражник заглядывал к нему и в поздний час, делая вид, будто он пришел последить за огнем в камельке или убрать что-нибудь из посуды.
Двенадцать лет прожил великий узник в этой ледяной пустыне, окруженной тайгой, болотами и топями Он и тут не изменил всегдашней привычке изображать свое положение с самой лучшей стороны.
«…Что касается меня, я здесь живу удобно: дом, в котором я помещаюсь, имеет большой зал и пять просторных комнат; все это очень опрятно; совершенно тепло», – писал он жене недели через две после прибытия в Вилюйск. Но стоило потом Ольге Сократовне заикнуться о возможности приезда к нему, как он встревоженно умоляет ее:
«…Повремени исполнением этого желания. Может быть, через полтора года, – может быть, через год, – может быть, и через полгода, я попрошу тебя доставить мне счастье видеть тебя и детей. Но подожди, пока это будет моей просьбой к тебе. До той поры повремени».
Те, кому доводилось видеть «хоромы», в которых поселили Чернышевского, описывали место его заключения совсем по-иному: «В камеру Николая Гавриловича вела дверь, обитая клеенкой… Прямо против двери – два окна с решетками, очень высоких, но свету в комнате было сравнительно мало, ибо окна глядели прямо в частокол и из них не виднелось даже кусочка неба. Сама камера была очень сырая, так что Николай Гаврилович… не мог сидеть без валенок, иначе сейчас же начиналась ломота в ногах».
С первых же дней пребывания в этой полярной тюрьме Чернышевский ясно понял, что представляет собою место его «вольного» поселения. В городе не было ни одной лавки – товары, необходимые для жителей, продавались торговцами в их собственных квартирах; многого нельзя было здесь достать даже за большую цену, особенно из предметов домашнего обихода. По приезде Чернышевскому удалось случайно приобрести что-то вроде тарелки и подсвечник. Когда же он попросил купцов продать ему хоть четверть фунта мыла, то в ответ услышал: «У самих нет».
…политических ссыльных со слов дочери врача, служившего в семидесятых года в Якутской области. Вот ее рассказ о путях, которыми шла контрабандная переписка Чернышевского с другими политическими ссыльными в России. «Первым посредником по передаче писем Николая Гавриловича Чернышевского был приказчик паузка Лемешевский (впоследствии управляющий соляными копями). С бесчисленными предосторожностями, после бесчисленных наказов и проверки честности того, кому поручалась передача писем, олекминские ссыльные с душевным трепетом и волнением вручили Лемешевскому первую пачку писем на имя Николая Гавриловича Чернышевского.
Посредник оказался человеком несомненно порядочным, а главное изворотливым, и впервые взятую на себя задачу выполнил блестяще. Он сумел проникнуть в скромную обитель великого страдальца и передать ему живую весть. Николай Гаврилович, не подозревая, какую великую радость мог дать ему Лемешевский, два раза отклонял попытки последнего к свиданию. То сказывался занятым, то очень больным. Наконец он согласился остаться с назойливым вестником с глазу на глаз. Лемешевский молча вынул из-за пазухи пачку писем и подал ее Николаю Гавриловичу.
Тот недовольно и недоверчиво сначала протянул руку и взглянул на адреса… Все понял, побледнел, в радости, как будто в испуге, откинул голову назад, а потом порывисто бросился и поцеловал Лемешевского. И долго не мог прийти в себя, молча ходил из угла в угол и все курил, курил… Лемешевский счел нужным оставить его одного.
Часа через три он вошел к Николаю Гавриловичу снова. Теперь Николая Гавриловича нельзя было узнать: глаза блестели, на щеках играл румянец, голос окреп и звучал бодро. Благодаря Лемешевского, говорил, что он внушил ему и снова зажег желание жить…
Лемешевский уходил от Николая Гавриловича с пачкой рукописей, которые тот должен был доставить в Олекминск. А из Олекминска, зашитые в подушки и матрацы, чтобы проскользнуть через обыск в Нохтуйске, они шли в Россию будить и питать революционную мысль».
По установленному сибирской администрацией порядку, жандармского унтер-офицера, возглавлявшего надзор за Чернышевским, назначали в Вилюйск из Иркутска. При этом решено было сменять унтер-офицеров ежегодно из опасения, что они могут подпасть под влияние Чернышевского.
Во время свидания с Шагановым в Вилюйске Николай Гаврилович рассказал ему, между прочим, что охраняющий его унтер-офицер Ижевский отличается крайней жестокостью и подозрительностью. Самоуправство его не знает границ: зимою, уходя пьянствовать, он аапирал острог, а потом пытался вообще возвести это в систему и стал запирать острог с «казенной зари», то-есть с девяти часов утра. Не случайно был прислан из Иркутска именно Ижевский. Дело в том, что первый побег Германа Александровича Лопатина из иркутской тюремной камеры произошел в его дежурство. Лопатин, сталкивавшийся с Ижевским в заключении и ненавидевший его до глубины души, избрал для своего побега день его дежурства, зная, что в случае удачи тяжесть ответственности падет на этого стражника. Но месть не удалась. Лопатин был, по собственному его выражению, «затравлен по горячему следу» восемью верховыми жандармами. Когда Лопатина настигли, рассвирепевший Ижевский едва не зарубил его саблей.
Этого-то унтера, хорошо знавшего в лицо Лопатина, и решило иркутское жандармское управление приставить к Чернышевскому в Вилюйске, давши ему в помощники двух местных урядников казачьего полка. Назначая Ижевского, жандармское управление стремилось предотвратить осуществление Лопатиным новой попытки спасти Чернышевского.
Летом 1872 года Лопатин совершил свой второй побег. В двухвесельном челноке-душегубке уплыл он вниз по Ангаре, спустился через знаменитые ангарские пороги и добрался постепенно до Енисея, где и вышел на берег в Усть-Тунгузке, проплыв в одиночку около двух тысяч старых «екатерининских» верст Путь по Ангаре был особенно труден. Местами ему приходилось обходить слишком опасные пороги и волочить лодку по земле, потом он опять спускал ее в реку и стремительно несся по узким проходам порогов, рискуя ежесекундно разбиться.
Выйдя на берег в Усть-Тунгузке и пробравшись отсюда через таежный перевалок в шестьдесят верст на Старо-Ачинский тракт, он доехал на крестьянских лошадях до Томска.
Можно представить себе, какой невообразимый переполох вызвал этот побег. 2 сентября вилюйский исправник получил от якутского губернатора следующее извещение: «Председатель совета главного управления Восточной Сибири генерал-майор Дитмар сообщил, что коллежский секретарь Герман Александрович Лопатин, содержавшийся в Иркутском тюремном замке и освобожденный в начале сего года из-под стражи, с учреждением над ним секретного полицейского надзора, 7 августа скрылся из своей квартиры и не разыскан. В Иркутске Лопатин проживал под именем Любавина и был заподозрен в намерении освободить из ссылки Чернышевского, почему генерал-губернатор Восточной Сибири командировал в Якутск и Вилюйск для проверки надзора за государственными преступниками своего адъютанта, штаб-ротмистра князя Голицына. Предлагается вам оказать содействие князю Голицыну и принять меры к усилению охраны Чернышевского во избежание побега».
Вилюйский исправник принял, разумеется, все меры предосторожности и тотчас сообщил губернатору, что коллежского секретаря Лопатина в Вилюйском округе не оказалось, а за Чернышевским установлен бдительный надзор, так что убежать ему из Вилюйска нет никакой возможности.
Как раз в это время Лопатин и очутился в Томске с паспортом доктора в кармане. Он не знал, что иркутские власти уже успели разослать по всей Сибири его фотографические карточки. По ней-то и был он узнан и задержан на улице Томска одним из полицейских. Напрасно кричал Лопатин, грозя подать жалобу на полицейского; тот не отпускал его и повел к губернатору. Тут Лопатин, войдя в роль, стал жаловаться, что на улицах города полоумные или пьяные полицейские задерживают почтенных людей. В ответ полицейский предъявил губернатору фотографическую карточку Лопатина. Герман Александрович со смехом заявил, что изображенное на карточке лицо скорее напоминает американского президента Линкольна, нежели его, доктора. Губернатор заколебался и, принеся извинения Лопатину за недоразумение, приказал отпустить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62