https://wodolei.ru/brands/Vitra/t4/
В другом донесении говорилось, что один офицер стрелкового батальона, выступавший на сходках, рассказывал нескольким студентам в гостинице, что литератор Чернышевский занимается теперь составлением адреса государю с жалобами на действия властей и в случае невозможности довести этот адрес до сведения царя будет распространять его в городе.
В третьем донесении передавался слух о Чернышевском как составителе прокламации, вывешенной в университете незадолго до его закрытия.
Уже вскоре по возвращении в столицу Чернышевский писал отцу: «Нашел я Петербург встревоженным разными слухами по поводу введения новых правил в университете. Тут молва, по обыкновению щедрая на выдумки, приплетала множество имен, совершенно посторонних делу. Не осталось сколько-нибудь известного человека, о котором не рассказывалось бы множество нелепостей. Подобные вздорные толки могут доходить и до Саратова. Я не упоминал бы о них, если бы не считал нужным предупредить Вас, чтобы Вы не беспокоились понапрасну».
Нас не должен обманывать этот тон человека, будто бы и вовсе не причастного к тому делу, о котором он рассказывает, и даже равнодушного к нему. Этот тон очень хорошо знаком нам еще по юношеским письмам Чернышевского. Ведь почти в таких же выражениях студент Петербургского университета писал своим родным в Саратов в самом начале 1850 года о «пустом шуме», поднятом в столице в связи с делом Петрашевского. Пусть они не думают, что здесь было что-нибудь серьезное. Никакого внимания не заслуживало это дело. «Кажется, жалели, что и подняли шум из-за него; но раз поднявши шум, разумеется, уже нельзя же было кончить ничем».
Вот и теперь он спешит предупредить и успокоить больного отца, до которого могут дойти слухи о причастности сына к волнениям и беспорядкам, происходящим в столице.
Через двадцать дней после того, как было написано это письмо, Гавриила Ивановича не стало…
События в Петербурге принимали все более угрожающий характер. 12 октября, после столкновения студентов с войсками, были произведены массовые аресты (свыше двухсот человек). Все арестованные были доставлены в крепость и затем на другой день под строгим конвоем в Кронштадт до разбора их дела следственной комиссией.
Теперь полиция уже не выпускала Чернышевского из поля своего зрения ни на один час. За его квартирой была установлена систематическая слежка. Прислуга была подкуплена.
По сводкам наблюдателей полиция знала, кто посещает Чернышевского и кого посещает он сам. Она знала, что он «велел допускать к нему ежедневно не всех, а принимать во всякое время только нижепоименованных лиц: Некрасов, Панаев, Антонович, Огрызко, Добролюбов, Кожанчиков, Елисеев, Городков, Пекарский, Серно-Соловьевич, Воронов, Боков». Для остальных посетителей Чернышевский назначил среду, до трех, «в этот день у него бывает чрезвычайно много посетителей, не исключая офицеров».
Агенты приметили, что с некоторого времени Ольга Сократовна сама стала встречать в дверях посетителей Чернышевского, тогда как прежде дверь им открывала гувернантка. Они обратили внимание и на то, что Чернышевскую теперь часто можно было видеть у второго от подъезда окна: она пристально следила глазами за каждым, кто направляется в этот подъезд.
Иногда она сопровождала Николая Гавриловича, если он выезжал из дому по делам. Как-то раз следивший за ними агент увидел, что, дожидаясь мужа около одного из домов на Васильевском острове, Ольга Сократовна дважды выходила из саней, поднималась на крыльцо и все всматривалась в прохожих, как бы стремясь распознать, кто ведет секретное наблюдение за действиями ее мужа.
Полиции было известно, что в последнее время Чернышевский чаще всего бывает у больного Добролюбова.
Дни жизни любимого друга Чернышевского были уже сочтены. Туберкулез, обострившийся вследствие тяжелых душевных переживаний, связанных с начавшимися арестами революционеров и жестокой расправой со студентами, сломил его. «Подобные слухи, вести и факты, подтверждающие эти вести, окончательно придушили его, он слег в постель, чтобы уже не встать с нее», – свидетельствует Антонович.
В воспоминаниях Авдотьи Панаевой сохранилось описание его последних минут в ночь с 16 на 17 ноября:
«Чернышевский безвыходно сидел в соседней комнате, и мы с часу на час ждали кончины Добролюбова, но агония длилась долго, и, что было особенно тяжело, умирающий не терял сознания.
За час или два до кончины у Добролюбова явилось столько силы, что он мог дернуть за сонетку у своей кровати… Я подошла к нему, и он явственно произнес: «Дайте руку…» Я взяла его руку, она была холодная… Он пристально посмотрел на меня и произнес: «Прощайте… подите домой! скоро!» Это были его последние слова… в два часа ночи он скончался».
20 ноября состоялись похороны Добролюбова на Волковом кладбище. В одном из донесений агентов Третьего отделения дано описание этого дня:
«Сегодня, в 9 ? часов утра, был вынос тела умершего 17-го числа литератора Добролюбова. В квартиру его на Литейной собралось более 200 человек литераторов, офицеров, студентов, 6 гимназистов и других лиц. Всем бывшим там раздавали его визитные карточки. Гроб несли на руках до самого кладбища, но похороны его были довольно бедные. В кладбищенской церкви, во время отпевания тела, намеревались было говорить речи, но священники этого не позволили.
Когда гроб вынесли на паперть, то выступил Некрасов и стал говорить весьма невнятно, сквозь слезы, почти шепотом о причине смерти Добролюбова, приписываемой им сильному душевному горю, вследствие многих неприятностей и неудач, присовокупив, что он умер, к несчастью, слишком рано, мог еще много совершить, ибо он занимался делом, а не голословил, и советовал последовать его примеру. Речь Некрасова трудно было расслышать.
Потом говорил Чернышевский. Начав с того, что необходимо объяснить собравшейся публике о причине смерти Добролюбова, Чернышевский вынул из кармана тетрадку и сказал: «Вот, господа, дневник покойного, найденный мною в числе его бумаг: он разделяется на две части – на внесенное им в оный до отъезда за границу и на записанное после его возвращения. Из этого дневника я прочту вам некоторые заметки, из которых вы ясно увидите причину его смерти; лиц я называть не буду, а скажу только: N. N.».
Тут Чернышевский начал читать статей восемь, приблизительно следующего содержания:
«Такого-то числа пришел ко мне (Добролюбову) N. N. и объявил мне, что в моей статье сделано много помарок.
Такого-то числа явился ко мне N. N. и передал, что за мою статью, которая была напечатана там-то, он получил выговор.
(Подобного содержания было несколько параграфов).
Такого-то числа получено известие, что в Харьковском университете были беспорядки.
Получено уведомление, что беспорядки были и в Киеве.
Дошли сведения, что некоторые из «наших» сосланы в Вятку; другие же – бог знает, что с ними стало.
Получено сведение из Москвы, что в одной из тамошних гимназий удавился воспитанник за то, что его хотели заставить подчиниться начальству».
«Но главная причина его ранней кончины, присовокупил Чернышевский, состоит в том, что его лучший друг – вы знаете, господа, кто! – находится в заточении…»
В заключение Чернышевский прочитал два довольно длинных стихотворения Добролюбова, в весьма либеральном духе написанные, из которых первое оканчивалось словами:
«Прости, мой друг, я умираю оттого, что честен был»; а второе словами: «И делал доброе я дело среди царюющего зла!»
Вообще вся речь Чернышевского, а также и Некрасова, клонилась, видимо, к тому, чтобы все считали Добролюбова жертвою правительственных распоряжений и чтобы его выставляли как мученика, убитого нравственно, – одним словом, что правительство уморило его.
Из бывших на похоронах двое военных в разговоре между собою заметили: «Какие сильные слова, чего доброго, его завтра или послезавтра арестуют…»
Повидимому, уже начиная со второй половины 1861 года, царское правительство готовилось в самом недалеком будущем «обезвредить» Чернышевского. Опасаясь, что он, разгадав этот план, покинет пределы России, министр внутренних дел Валуев отдал секретное распоряжение всем губернаторам о невыдаче Чернышевскому заграничного паспорта. Третье отделение продолжало вести систематическую слежку за квартирой писателя. В агентурных донесениях перечислялись имена и фамилии всех посетителей его квартиры с указанием рода их занятий: в таком-то часу, такого-то числа у Чернышевского были такие-то студенты, такой-то литератор, такой-то офицер…
Сто тринадцать подобных донесений, отмечавших, кто посещал Чернышевского и куда он отлучался сам, накопилось с осени 1861 года до дня его ареста. Не довольствуясь «наружным наблюдением», полиция позаботилась и о «внутреннем». В один из декабрьских дней подкупленная служанка Чернышевских доставила в Третье отделение бумаги, отданные ей Николаем Гавриловичем для сожжения.
В доносах, направляемых в Третье отделение, ярые крепостники требовали скорейшей расправы с вождем освободительного движения: «…ежели вы не удалите его, то быть беде, – будет кровь, – ему нет места в России – везде он опасен… скорее отнимите у него возможность действовать… Избавьте нас от Чернышевского – ради общего спокойствия», – взывали к полиции враги великого демократа.
Самому Чернышевскому они направляли анонимные письма, полные угроз и оскорблений.
Травля Чернышевского реакционной печатью, также носившая характер доносов, достигла в это время апогея. В одной из статей «Современника» отмечалось, что особенно ревностно этим делом была занята газета «Северная пчела», предполагавшая даже учредить раздел под названием Чернышевщина. «Все зла, какие только содеваются в мире, непременно содеваются по злоумышлению Чернышевского или при его несомненном участии, видимом или невидимом содействии, влиянии и т. п.».
Доклад шефа жандармов Долгорукова о внутреннем состоянии России в 1861–1862 годах, представленный Александру II в апреле 1862 года, заканчивался предложением произвести одновременно строжайший обыск у пятидесяти лиц, среди которых на первом месте значилось имя Чернышевского с такою характеристикой: «Подозревается в составлении воззвания «Великорусс», в участии составления прочих воззваний и в постоянном возбуждении враждебных чувств к правительству».
Далее в этом проскрипционном списке стояли имена близких к Чернышевскому лиц: подполковника Н. Шелгунова, подполковника Н. Обручева, братьев Серно-Соловьевичей, доктора П. Бокова, литераторов Г. Елисеева, М. Антоновича и других. В характеристиках, данных этим лицам, подчеркивались их «преступные сношения с Чернышевским».
14 декабря 1861 года на Сытной площади в Петербурге Михайлову был публично объявлен судебный приговор, по которому он ссылался на двенадцать с половиной лет на каторжные работы в Сибирь. День этот, конечно, был выбран мстительными палачами с явным умыслом: ведь прокламация Михайлова «К молодому поколению» заканчивалась призывом, в котором он напомнил русским революционерам об этой славной дате: «Готовьтесь сами к той роли, какую вам придется играть… ищите вожаков, способных я готовых на все, и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 Декабря».
И вот в шестом часу утра 14 декабря Михайлова, обритого по-арестантски и закованного в кандалы, повезли в «позорной» колеснице на Сытную площадь, чтобы совершить там над ним издевательский обряд «гражданской казни». Одетый в серую арестантскую шинель, Михайлов сидел в повозке спиною к кучеру. Повозку сопровождали три взвода верховых казаков.
По прибытии на площадь Михайлова повели на эшафот и при барабанном бое военного наряда поставили на колени. Один из чиновников прочитал ему приговор, после чего палач переломил над его головой заранее подпиленную шпагу. Было еще темно, и потому площадь почти пустовала, только уже к концу казни стал собираться народ. Чиновник читал приговор так тихо и невнятно, что никто даже не расслышал фамилии казнимого. В толпе шли толки, что казнят какого-то генерала, но за что – неизвестно, говорили также, что он хотел сменить царя и всех министров. Михайлов был спокоен, но бледен, и во все время не произнес ни слова. Ни друзья Михайлова, ни студенческая молодежь не знали о назначенной казни и потому отсутствовали. Опасаясь демонстраций со стороны студентов, власти опубликовали сообщение о предстоящей церемонии только в самый день казни.
Близким друзьям Михайлова дано было разрешение проститься с ним перед отправлением его в Сибирь, которое должно было состояться вечером 14 же декабря. Некрасов, Шелгуновы, Чернышевский, Ольга Сократовна и другие посетили его в крепости.
Вскоре был отправлен на каторгу и другой сотрудник «Современника» – Владимир Обручев, обвиненный в распространении нелегального листка «Великорусе».
В столице, как и во всей стране, было неспокойно. В конце мая 1862 года начались знаменитые петербургские пожары.
Горели Апраксин двор, Большая и Малая Охта… Огнем уничтожено было много домов между Апраксиным рынком и Троицкой улицей. Все это пространство превратилось в огненную площадь, освещавшую по ночам небо багровым заревом. В иные дни пожары возникали десятками, охватывая целые кварталы. В душной мгле порывистый ветер разносил по воздуху дым, сажу и пепел.
Тысячи людей, лишившихся крова и имущества, бродили с узлами по площадям и улицам. Ворота и подъезды домов были заперты. По городу ходили патрули. Быстро распространялись тревожные слухи о поджогах, о том, что виновниками их являются студенты, поляки и господа, недовольные освобождением крестьян. Агенты полиции, которые и были организаторами пожаров, стремились приписать их действиям революционной организации. Провокационная цель обвинения была ясна: возбудить ненависть к студенческой молодежи и оправдать репрессии правительства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62