https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-rakoviny/vodopad/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Изложение ясное и очень хорошее, – замечает последний, – но направление мыслей, обращение внимания только на школьные злоупотребления, – ложно. Ничего не сказано о цели, к которой направляет школу высшая власть».
Воздействие школьной среды всегда очень ощутительно. Чернышевский попал в школу, когда ему было уже четырнадцать лет, после привычной семейной обстановки он очутился в новой для него среде.
Вот каким рисует его один из товарищей по семинарии: «В то время он был несколько более среднего росту, с необыкновенно нежным, женственным лицом; волосы светложелтые, но волнистые, мягкие и красивые, голос его был тихий, речь приятная, вообще это был юноша, как самая скромная, симпатичная и невольно располагающая к себе девушка. К его несчастию, он был крайне близорук: книжку или тетрадь он держал всегда у самых глаз, а писал всегда наклонившись к самому столу».
Застенчивый, женственный с виду, близорукий, тихий юноша… Казалось бы, налицо все качества, чтобы стать мишенью для насмешек озорных, грубоватых семинаристов. К тому же роль «первого ученика» в старой школе зачастую не только выделяла, но и отгораживала такого ученика от товарищей.
Но с Чернышевским этого не произошло. Он внушал товарищам и любовь и уважение. Они беспрестанно обращались к нему за помощью, а он в таких случаях был неизменно внимателен и отзывчив.
В век процветания особой грубости и дикости семинарских нравов обычаи тогдашней саратовской семинарии, пожалуй, были еще сравнительно мягки. Сечение здесь не вводилось в систему, хотя иные вспыльчивые наставники и не прочь были прибегнуть к рукоприкладству. Учеников ставили на колени в угол, заставляя за провинность класть земные поклоны.
Классные комнаты по зимам отапливались плохо, в окнах вторых рам не вставляли, двери были разбиты, – в классах стоял невыносимый холод. На переменах, чтобы согреться, ученики принимались бороться. «Комнаты были огромные, народу пропасть, все возятся, а Чернышевский засядет в угол, смотрит и улыбается. Вытащат и его, – начнет и он бороться. Нередко случалось, что когда он уставал, то борцы возьмут его на руки и с почетом, отнесут его опять на свое место».
Особой свирепостью отличался среди учителей семинарии латинист Воскресенский, человек резкий, грубый, необычайно противоречивый в своих поступках. Беднейшим ученикам он оказывал поддержку и деньгами и одеждою. Вместе е тем до крайности вспыльчивый «Зодка», как прозвали Воскресенского семинаристы, в раздражении бил учеников книгами по голове, трепал их за волосы и за уши, а одного семинариста даже сбросил с лестницы. Это не мешала ежу приглашать потерпевших к себе, угощать их чаем, что считалось известной честью для учеников.
Чернышевский, отлично зная латынь, всегда старался выручить товарищей. Он являлся в класс еще до начала урока, проверял и объяснял заданное. «Подойдет группа, человек в пять-десять, он переведет трудные места и объяснит; только что отойдет эта, – подходит другая, там третья и т. д., а там: то из одного угла кричат: «Чернышевский! Почему здесь стоит sipinum, или что-нибудь в этом роде, то из другого: «Какое значение дать здесь слову?..» И не было случая, чтобы Чернышевский выразил, хоть бы полусловом, свое неудовольствие…»
С большинством одноклассников у него установилась ровные приятельские отношения, с некоторыми – что-то похожее на дружбу, но сокровенным и единственным другом Чернышевского в семинарии был Михаил Левицкий. За всю жизнь у него было лишь три таких друга: в школьные годы – М. Левицкий, в университете – В. Лободовский, в период «Современника» – Н. Добролюбов.
Образы первого и последнего не случайно соединены в «Прологе», где под фамилией Левицкого изображен Добролюбов. Видимо, писатель чувствовал что-то общее в этих лицах, как-то соединял их в своем воображении. Может быть, и в том и в другом его привлекали непокорность традициям, решительное отрицание условностей, бунтарство, прямолинейность в поступках. Эти черты своих друзей Чернышевский нередко сопоставлял со своею мнимою вялостью, нерешительностью. Как позднее его восхищали прямота и резкость в поведении Добролюбова, так теперь его привлекала независимость свободолюбивого Левицкого. Сам Чернышевский, при всей своей внутренней твердости, был в личном обращении мягок и застенчив. Эта мягкость в общении с окружающими, не вязавшаяся с внутренней непреклонностью, раздражала и мучила самого Чернышевского. Он часто осуждал себя, готов был считать свой характер «уклончивым», «податливым», хотя это была податливость чисто внешняя, не простиравшаяся на поступки и убеждения. Однако в молодости он ощущал это противоречие с особенной остротой.
Воля к действию созревала в нем постепенно и медленно, зато, созревши, становилась уже непреодолимою.
Порывистый Левицкий был в некотором смысле противоположностью Чернышевскому. Он открыто высказывал свое несогласие с преподавателями, постоянно спорил с ними и с учениками.
В классе они сидели рядом: Чернышевский – первым на первой скамье, Левицкий – вторым.
– Ты, Левицкий, настоящий лютеранин, – говорил ему законоучитель Петровский, – твои возражения не в православном духе. Ты споришь не затем, чтобы узнать истину, а затем, чтобы выведать мои познания, поймать меня на слове, сконфузить перед классом.
В конце концов Левицкий был даже лишен казенного содержания за то, что однажды на уроке древнееврейского языка исчеркал записки учителя и на вопрос последнего ответил ему: «Зачем вы здесь наврали?»
Вот этот-то «протестант» и стал самым близким другом Чернышевского. Они не могли двух дней прожить друг без друга. Но когда однажды Николай Гаврилович заболел лихорадкой и недели три не являлся в семинарию, то Левицкий не решился навестить его, потому что у него не было сносного костюма. Зимой он ходил в синем зипуне, а летом в нанковом халате.
История с лишением Левицкого казенного содержания произошла, когда его друг уже вырвался из саратовской семинарии в Петербург. Получив там известие об этом и еще не зная в точности причин, вызвавших кару, Чернышевский был огорчен до глубины души. Еще бы! Ведь Левицкий был в его глазах чуть ли не будущей гордостью России. Лишение единственной материальной опоры ставило под удар судьбу талантливого, но неустойчивого юноши, и без того склонного топить неудачи в вине.
«Теперь он и вовсе сопьется с кругу, – решил Чернышевский. – Это человек с удивительною головою, с пламенною жаждою знания, которой, разумеется, нечем удовлетворить в Саратове… Эти мелкие, но ежеминутные… препятствия, естественно, каждого, кто не одарен слишком сильною волею, твердым характером, сделают раздражительным, несносным человеком… Верно, он думал, думал о том что д е л ь н о е, нужное, полезное могло бы из него выйти, но… и взрывало бедняка».
Должно быть, случилось именно так, как предполагал Чернышевский: Левицкий спился. Неизвестно в точности, когда он умер, но уже в 1862 году Чернышевский упоминает о нем, как о покойном.
II. В северную столицу «на долгих»
Обсуждение вопроса о том, следует ли Николаю избрать духовную карьеру или лучше поступить в университет, началось в семье задолго до его отъезда в Петербург. Существует версия, что неприятности по службе, которые возникли у Гавриила Ивановича, повлияли на его решение предоставить сыну полную свободу в выборе будущего пути. Гавриил Иванович был уволен от присутствования в консистории за нарушение формальности при записи новорожденного в церковных книгах. Обида как бы подсказала отцу, что сын может и не итти по его стопам.
Казус этот смутил и Евгению Егоровну, которая прежде твердо держалась того мнения, что сын должен остаться в духовном звании.
«Николай учится прилежно попрежнему, – писала она в одном из писем родственнику, – по-немецки на вакации брал уроки, по-французски тоже занимался Мое желание было и есть оставить его в духовном звании, но… согрешила: настоящие неприятности поколебали мою твердость; всякий бедный священник работай, трудись, а вот награда лучшему из них. Господь да простит им несправедливость».
С другой стороны, А. Пыпин, очень близко стоявший к семье Чернышевских, говорит, что Гавриил Иванович просто-напросто был вынужден уступить настойчивому желанию сына получить светское образование.
Должно быть, обе эти причины способствовали тому, что уже вскоре после определения Чернышевского в семинарию начались разговоры о возможности перехода его в университет.
Еще за полтора года до отъезда Чернышевского в Петербург Гавриил Иванович запрашивал своего родственника и земляка Раева, учившегося там на юридическом факультете, может ли Николай поступить в университет, не окончив и среднего отделения семинарии.
Вероятно, не последнюю роль сыграло здесь и влияние Саблукова, преподававшего в семинарии татарский и арабский языки.
Обучение этим языкам выходило за рамки обязательной семинарской программы, но Саблуков сумел заинтересовать Чернышевского, который усердно занимался у него.
Позднее, в университетские годы, Чернышевский с необыкновенным рвением и упорством проделывал чрезвычайно трудоемкие и кропотливые изыскания по славянской филологии у профессора Срезневского. Первые навыки в такого рода работах он получил еще в семинарии, занимаясь у Саблукова.
Однажды Чернышевский начал составлять указатель топографических названий татарского происхождения в Саратовской губернии. Он раскладывал на полу огромную карту, собирал, проверял названия сел, деревень, урочищ, давал татарское написание названий и перевод их на русский язык.
Вообще длительный интерес Чернышевского к лингвистике, едва не заставивший его избрать чисто ученую деятельность на этом поприще, связан с занятиями у Саблукова, отметившего своего ученика покровительством и дружбой. В свою очередь, благодарный ученик признавался ему: «Из всех людей, которым я обязан чем-нибудь в Саратове, я уважаю вас более всех, как ученого и наставника моего, и люблю более всех, как человека».
Много лет спустя, томясь в Петропавловской крепости, Чернышевский вспомнил о нем, как об одном «из добросовестнейших тружеников науки и чистейших людей», каких он знал.
Вероятнее всего, что именно Саблуков убедил своего ученика не ограничиваться семинарским образованием, а добиться поступления в университет. В письме к Саблукову Чернышевский вскоре же по приезде в Петербург и поступлении на философский факультет писал: «Обстоятельства, известные Вам, не допустили меня избрать восточный факультет: но ни любовь моя к восточным языкам и истории, ни признательность и живейшая благодарность моя к Вам, как первому наставнику моему по восточным языкам, не могли и не могут уменьшиться от того, что другие предметы должен формально изучать я в продолжение этих четырех лет».
Обстоятельства, помешавшие Чернышевскому избрать восточный факультет, вам неизвестны. Но характерно намерение, внушенное Саблуковым. Весь тон письма подсказывает, что в Петербург Чернышевский отправился, вдохновляемый любимым учителем.
В декабре 1845 года было подано прошение ученика среднего философского отделения Николая Чернышевского об увольнении из семинарии.
«С согласия и позволения родителя моего, протоиерея церкви Нерукотворного Спаса, Гавриила Чернышевского, я желаю продолжать учение в одном из русских императорских университетов».
Успехи Чернышевского были аттестованы следующим образом: по философии, словесности и российской истории – «отлично хорошо»; по православному исповеданию, священному писанию, математике, латинскому, греческому и татарскому языкам – «очень хорошо»; при способностях отличных, прилежании неутомимом и поведении очень хорошем.
Не сразу было решено, где лучше учиться сыну – в ближайшей ли Казани, в Москве ли, в Петербурге ли когда остановились все-таки на Петербурге, потому что там жил родственник Чернышевских Раев, будущий отъезд Николая Гавриловича стал главной темой домашних разговоров. Так продолжалось целый год. Безденежному хозяйству протоиерея предстояло серьезное испытание. Нужно было выкроить немалые средства на самый переезд в столицу, хотя бы и «на долгих», что было значительно дешевле, чем ехать с почтовыми. Рассчитывать приходилось все: и цену меры овса, и стоимость содержания в пути извозчика с его тройкой, и «поборы» на шоссе, и плату на постоялых дворах. Дальше шли расходы на первое устройство – квартира, форма, учебники – и, наконец, расходы Евгении Егоровны на обратном пути. Мать ни за что не соглашалась отпустить сына одного и, пренебрегая слабым здоровьем, решила сопровождать его до Петербурга, чтобы своими глазами убедиться, как устроится их любимец вдали от родных. Волнение, с каким здесь ждали путешествия в Петербург, было тем острее, что ведь никто из семьи никуда не ездил, если не считать поездок отца по епархии в заволжские уезды.
Отъезд из Саратова был назначен на 18 мая. Сборы тянулись до вечера. Потом началось прощанье… Наконец путешественники разместились, лошади тронулись. В последний раз, выглянув из повозки, Чернышевский посмотрел на высокую фигуру отца, вышедшего на улицу в домашнем одеянии – в полукафтане из тонкой шерстяной материи, подпоясанном вышитым поясом. Таким и сберег его в памяти сын, уезжая в далекий сказочный Петербург…
Поездка предстояла длительная, трудная. В первый день отъехали всего верст двенадцать от Саратова и заночевали в Ольшанке. Эта медлительность настраивала Чернышевского на шутливый лад: «…простые извозчичьи лошади, пара с пятнадцатью пудами клади, могут нестись с быстротою трех с двумя третьими (3 2/3) верст в час», – писал он с дороги Саше Пыпину и приводил уравнение: х = 1 800 – 43, показывавшее, что число верст, которое оставалось проехать, равнялось 1 757. И далее из математических формул следовало, что остается ехать только 41 24/43 дня, или пять недель шесть дней и около 11 1/2 часов.
И шутка эта была недалека от действительности:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я