https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/uzkie/
– Бери, – немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, – Спрячь. Понимаешь?
Димка машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там – бомба.
Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.
– Бери! – прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Димке за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.
– Глупый, – произнес он с какой-то странной нежностью, – Смотри не попадись. Понимаешь?
Димка снова кивнул.
– Иди!
В пакете оказались бутерброды… Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.
Почему Димка забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек.
Димка едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой…
Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом – подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.
Наверное, если бы кто-нибудь в тот момент увидел его искаженное лицо, его широко открытые сияющие глаза – испугался бы, подумал бы, что мальчишка сошел с ума. Но мальчишка был абсолютно в здравом уме, он просто был очень зол и он понимал, что еда слишком большая ценность, чтобы терять ее.
Конечно, у Димки даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых – на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке… Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, они умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Лиза были еще живы, когда Димка уезжал из Бухенвальда.
Мастер приносил бутерброды не каждый день, до достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать – получая право на жизнь.
После того первого раза немец почти не говорил с Димкой, отдавал ему сверток и говорил "Иди!". Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.
Димка не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.
Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.
Так начался новый кошмар…
Кошмар в образе красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января.
…Подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюрьму поезда.
Надо спать – как можно больше. Пользоваться моментом.
Надо есть. Все до последней крошечки. Пока дают.
Димка знал прекрасно, какая это мука, когда не дают спать и морят голодом. Все, кто говорят, что моральная боль мучительнее физической, должно быть никогда не голодали по-настоящему, никогда не стояли на плацу на вытяжку целую ночь после тяжелого рабочего дня, перед новым рабочим днем. Тут не важно, что голышом – перед всеми, важно, что – холодно. Важно, что льет дождь. Важно, что скорее всего утром будут расстреливать даже тех, кто продержался и не упал.
Пятнадцати узникам удалось сбежать с фабрики в Вольфене. Димка, как и множество других узников, никогда не был этой фабрике, но что с того? Пятнадцати узникам удалось сбежать… надо же на ком-то выместить зло?
Димка стоял под холодным весенним дождем, вытянув руки по швам, и высоко задрав подбородок (так велено было) и ненавидел страшно тех пятнадцать, которые сбежали и обрекли его на эти муки. Рядом стояла Лиза, она была младше Димки и ниже его почти на голову, она уже даже не дрожала, она, кажется, спала стоя. Спала, привалившись к Димкиному плечу. Надо как-то разбудить ее, если немцы заметят, что она заснула, застрелят и ее и Димку заодно.
Каждый десятый… не так уж много, шанс выжить есть, если только до утра не упадешь.
К утру кончился дождь и выглянуло солнце. Такое теплое, нежное… Димка оказался восьмым, а Лиза девятой, им повезло, и они улыбались, потихоньку взявшись за руки, подставляя лица солнцу, не слыша как кричат и падают под пулями "десятые".
Они почти год прожили в Бухенвальде, они привыкли.
Моральные муки – ничто по сравнению с физическими, тот, кто прожил в Бухенвальде достаточно долго, знает об этом.
Никакое нравственное унижение не идет в расчет, когда перед тобой ставят тарелки с изысканными яствами, которыми ты можешь наедаться до сыта, когда тебя поят красным вином, чтобы ты поскорее набирался сил и был красивым, когда тебе, захмелевшему с непривычки и обнаглевшему от вседозволенности, разрешают отнести в барак Лизе буханку хлеба и колбасу.
Да пусть они делают, что хотят! Неужели это хуже, чем стоять целую ночь под дождем, размышляя будешь «десятым» ты или Лиза – и что хуже?
Кошмаром ли был красномордый эсэсовец Манфред, появившийся в лагере в конце января – или он был благословением Божьим, благодаря которому Димка и Лиза выжили даже после того, как кончились "заводские бутерброды", (после побега с фабрики в Вольфене порядки слишком ожесточились, чтобы можно было так запросто общаться с цеховым мастером и лопать его бутерброды, забравшись под станок) не превратились в ходячие скелеты, не потеряли человеческий облик, не оказались в газовой камере. Димка думал, что не мог бы так легко ко всему относиться, если бы то, что делали с ним – делали бы с Лизой. Ей ведь было всего только десять, она была очень маленькой и худенькой даже для своего возраста, она бы, наверное, просто умерла… И без этого хлеба с колбасой, и без лекарств, когда она простудилась… Ведь Манфред никогда не отказывал Димке в таких мелочах, как еда и лекарства.
Страх за Лизу и радость от ее выздоровления – ничто по сравнению с каким-то там моральным унижением.
Уезжать из Бухенвальда очень не хотелось, очень не хотелось оставлять Лизу на произвол судьбы, очень было страшно встречать неизвестность, которую сулил переезд.
Ничего не может быть хуже этой неизвестности, кроме, разве что, того, когда неизвестность кончается… не кончается она никогда ничем хорошим.
Зря Манфред так заботился о нем, зря отмыл и откормил, не случайно, наверное, приехавшие однажды в лагерь высокие чины из всей длинной шеренги выстроенных для них наиболее крепких и сильных узников выбрали только одного Димку.
Чем это можно назвать – везением или невезением?…
…Натужно заскрипели колеса, лязгнули буфера, поезд тронулся. Скоро снова можно будет подышать, прижавшись носом к щелочке под дверью.
Этой ночью Димке приснилась Лиза. Не такой, какой она была сейчас, а такой, какой она могла бы стать очень скоро… Обтянутым кожей скелетиком. Лиза лежала на нарах в бараке, молчала и смотрела на него своими огромными черными глазами. Очень печально смотрела.
Глава VI. Безумие Гарри Карди
С тех пор, как Гарри Карди вернулся из госпиталя, он ни разу, ни единого разу не зашел в церковь. Мать умоляла его, сестры твердили, что это неприлично, стыдно перед соседями, которые Бог знает что могут подумать – например, что он коммунист! – но Гарри стоял на своем. Он не спорил, ничего не объяснял, не оправдывался. Он вообще стал неразговорчив с тех пор, как вернулся. И в ответ на все вопросы и увещевания он просто молчал.
Мать пригласила приходского священника, отца Игнасио, поговорить с Гарри – но Гарри отказался даже спуститься в столовую, где ждал его почтенный патер. Священник отнесся к этому спокойно, хотя несчастная мать, Кристэлл Карди, сгорала от стыда за своего единственного и обожаемого сына, чудом выхваченного из когтей смерти… А ведь любое чудо – промысел Божий! И теперь Гарри проявлял черную неблагодарность! Отец Игнасио увещевал плачущую Кристэлл, объяснял ей, что поведение Гарри может быть реакцией на пережитые им страдания, что со временем он успокоится и вернется в лоно церкви… Но Кристэлл, рыдая, рассказала, что Гарри отказался не только в церковь ходить, но не желает даже присутствовать при ежевечерних чтениях Евангелия, которые для всех четверых детей Карди были обрядом привычным и любимым.
Когда-то этот обряд установил отец, Гарри Карди-старший. Он вообще был очень религиозным человеком. За всю их совместную жизнь Гарри-старший не пропустил ни единого вечера без чтения Евангелия. Кристэлл всегда считала, что подобная страсть к одной-единственной священной книге отдает скорее протестантизмом, а Гарри Карди был католиком из древнего полуиспанского-полурумынского рода. Но, видно, Гарри смог открыть для себя какую-то дополнительную сладость, глубинную мудрость в словах Евангелия, и пытался помочь своим близким совершить аналогичное открытие.
Кстати, отец внешне спокойно пережил перемены, случившиеся в Гарри-младшем. Он, казалось, не замечает, что Гарри-младший отказывается ходить в церковь и выбегает из столовой в тот момент, когда рука отца тянется к кожаному переплету священной книги. Гарри-старший даже не хотел говорить об этой странности Гарри-младшего… Но Кристэлл Карди переживала все происходящее очень тяжело. Она перенесла смерть зятя, тяжелую болезнь сына, помрачение рассудка у младшей дочери. Однако это новое испытание оказалось ей просто не по силам!
Правда, Гарри-младший часто ходил на кладбище. Очень часто. Не каждый день, конечно, как несчастная Луиза… И никогда не ходил туда вместе с ней… Но все-таки в этом тяготении сына к месту упокоения предков Кристэлл видела нечто обнадеживающее. Ведь кладбище тоже было “святым местом”.
Кристэлл немного огорчал тот факт, что на кладбище Гарри всегда брал с собой бутылку виски. И напивался. Кристэлл уже привыкла к этому и, когда темнело, посылала за Гарри слугу. Благо, кладбище было маленьким, семейным, и находилось на территории цитрусовой плантации Карди. Совсем недалеко от дома.
Гарри вообще стал частенько выпивать, но как раз это Кристэлл считала нормальным и даже неизбежным – ведь мальчик столько пережил, находился на грани гибели!
Гораздо больше ее беспокоило то, что Гарри стал необщителен, порвал со всеми своими прежними друзьями и даже с невестой, милой девушкой Салли О’Рейли, которая так преданно ждала его возвращения… Это было очень, очень нехорошо с его стороны! Правда, Кристэлл не переставала надеяться, что в отношении Салли, Гарри еще одумается.
Немало тревожило Кристэлл, что мальчик плохо спит по ночам. Частенько материнское чуткое ухо улавливало сквозь сон поскрипывание старого кресла-качалки на открытой террасе. Неоднократно Кристэлл вставала – и видела одну у ту же картину: Гарри сидел в качалке с бутылкой – в одной руке, стаканом – в другой, раскачивался и смотрел куда-то в черноту ночи пустым, неподвижным взглядом. Этот взгляд был так страшен, что Кристэлл ни разу не осмелилась окликнуть сына во время этих его ночных бдений. В конце концов, врачи в госпитале предупредили ее, что последствия пережитой травмы и шока могут сказываться спустя многие годы. И главное – это обеспечить Гарри покой и любовь близких. Возможно, тогда он излечится окончательно.
Кристэлл очень, очень боялась, что Гарри сойдет с ума.
Правда, кроме отказа от религиозных обрядов, появившейся необщительности и этих странных ночных бдений, других признаков помешательства у Гарри не наблюдалось. Не то, что Луиза… Несчастная девочка, она время от времени забывала, что ее возлюбленный муж Натаниэль погиб во время бомбардировки японцами американского флота в Перл-Харбор, и уже так давно гниет на маленьком фамильном кладбище, в плодородной земле Флориды!
Кстати, Луиза отказывалась от визита к врачу. А Гарри регулярно ездил на обследования. Кажется, это тоже было неплохим признаком – для Гарри. Знающие люди говорят, что настоящие сумасшедшие отказываются признавать свою болезнь и сопротивляются медицинскому обследованию.
Но все равно почему-то Гарри беспокоил мать больше, чем Луиза.
Возможно, потому, что дочерей у нее было все-таки трое, а сын – один.
Возможно, потому, что она, подобно другим благородным южанкам, была уверена в стальной прочности женской натуры – и, по контрасту, в хрустальной хрупкости мужского организма!
Возможно, потому, что помешательство Луизы казалось ей понятным и объяснимым, а то, что происходило с Гарри, было загадочно… Кристэлл не могла бы объяснить, что именно ей кажется таким уж загадочным. Но – чувствовала, что что-то здесь есть, что-то весьма непростое. А своему чутью она привыкла доверять.
Его диагноз назывался “амнезия” – потеря памяти. Сначала амнезия была полной: Гарри не помнил ничего – кто он, откуда, что было прежде, не осознавал, сколько ему лет, забыл большинство слов, забыл назначение даже самых обычных бытовых предметов, утратил навыки чтения и письма. Прогноз врачей был безнадежным. Тяжелая черепно-мозговая травма в сочетании с психической травмой… По сути дела, многим из переживших Перл-Харбор хватило одной только психической травмы, чтобы навсегда уйти в себя, забыть обо всем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55