https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/
Я видел своих судей, людей, явившихся из прошлого, которое больше не существовало. Сухая, никому не нужная шелуха… Призраки на фоне прекрасного зимнего пейзажа. Пожилая служанка вышла из дома с подносом, на котором стояли чашки с горячим саке. Это зелье возродило меня к жизни. Стоявший в отдалении грубый неприветливый старик в подвязанных пеньковыми веревками гетрах и заплатанном жакете смотрел на вишневое дерево, опершись на рукоять мотыги, с таким видом, как будто хотел срубить его на дрова. Это был Хадзимэ – садовник, служивший у Кавабаты последние двадцать лет. А до этого он тридцать лет работал у его родителей. Похоже, не только я один не вписывался в кружок призраков Литературного правительства.
– Наше вишневое дерево состарилось, – сказал Кавабата. – Последние два года оно не цветет. Мы сейчас решаем, что нам с ним делать – срубить или оставить.
– Пора, господин, – сказал Хадзимэ. Кавабата посмотрел на часы:
– Ты прав.
Он приказал служанке отодвинуть экран в окне дома. Включенное на полную мощность радио стояло на столике у окна. Его было хорошо слышно у вишневого дерева. Отзвучали последние аккорды гимна, затем мы услышали сигналы точного времени, и наконец голос диктора объявил, что Его величество зачитает сейчас официальный рескрипт…
С вечностью было покончено в течение нескольких минут. Император отрекся от своей божественной сущности и объявил себя смертным человеком…
Служанка вновь подала нам саке. На сей раз кроме него на подносе лежали сладкие рисовые пирожки. Настроение у всех было далеко не праздничное. Но в соответствии со стоической японской традицией никто не высказал своего мнения по поводу услышанного. Однако вскоре я заметил, что лица присутствующих обращены ко мне. Как я понял, все ждали, что я скажу. Мой экзамен на право войти в кружок Камакуры начался.
– Кто отважится сказать, что мы потеряли сегодня и что приобрели? – спросил Кавабата.
– К сотне миллионов наших соотечественников прибавился еще один простой смертный, – ответил я.
Католический романист слабо улыбнулся. Похожий на цаплю Кавабата поднял чашку с саке и воскликнул с таким видом, как будто провозглашал тост:
– Кто может усомниться в этом?!
Хадзимэ посмотрел в синее небо. Оно не утратило своего блеска и не обрушилось на нас. Хадзимэ заплакал. Кавабату, этого нежного не догматичного реалиста, впрочем, как и всех остальных, тронули слезы старого верноподданного садовника.
– Давай, старина, давай, – только и сумел сказать расчувствовавшийся Кавабата.
И Хадзимэ начал петь грубым срывающимся голосом националистический гимн 1930-х годов.
– … высоко вздымающаяся гора Фудзи – это гордость…
Садовник зарыдал. Знаток миниатюр задрожал, будто от озноба. И тогда я продолжил с того места, на котором остановился Хадзимэ:
– … гордость нашей безупречной, словно золотая чаша, непоколебимой Японии…
– Безупречная чаша разбилась, Хадзимэ, – сказал Кавабата.
– Это прискорбно, господин, – промолвил Хадзимэ, вытирая слезы. – Какое несчастье услышать то, что я слышал сегодня. Тем более что новость была передана таким позорным образом.
Он имел в виду радио.
– Давайте лучше подумаем о том, что нам делать с этим несчастным вишневым деревом, – сказал Кавабата.
– Такое старое дерево может не цвести год или два, а потом на нем снова появятся цветы, – промолвил Хадзимэ, поглаживая рукой шершавый ствол вишни.
– Отсрочка, которую дает судьба, – не решение вопроса, – заявил католический романист.
Я представил себе, что пережил этот человек. Он, наверное, искал на радиоактивном пепелище Нагасаки останки близких.
Меня охватила дрожь. Я не предполагал, что моя инициация будет проходить на открытом воздухе, и потому оделся довольно легко. Мне вдруг показалось, что я снова стою голый перед военной медицинской комиссией, как было в Сикате.
Это сравнение не сулило мне ничего хорошего. Мне казалось, что я провалился на устроенном мне экзамене из-за того, что не сумел держать язык за зубами.
Хадзимэ неожиданно вонзил острый край мотыги в ствол вишневого дерева. Оно задрожало, и с его ветвей на нас посыпался снег, словно лепестки весенних цветов.
– Что ты делаешь?! – воскликнул историк искусства с таким ужасом, как будто садовник разорвал один из драгоценных свитков с миниатюрами.
– Возможно, пережитый шок вернет дерево к жизни, – сказал Хадзимэ и, повернувшись, направился к дому.
Мотыга, словно вопросительный знак, так и осталась торчать в стволе дерева.
– Думаю, сегодня он напьется до чертиков, – заметил католический романист.
Действия Хадзимэ спасли меня от полного отчаяния. Я вновь ощутил прилив жизненных сил. Ничего страшного не случится, если призраки Камакуры не захотят принять меня в свой кружок.
– Печальный день, – сказал Кавабата.
– Он принес нам разочарования, – поддержал его бывший политик и, взглянув на меня, добавил? – Молодые люди не готовы испытать это чувство.
– Мы пережили историческую ошибку, – сказал я, не в силах больше сдерживаться. – Дело в том, что цинизм легковесен как перышко. Молодежь быстро забывает и его, и печаль. Что касается меня…
Я вдруг замолчал.
– Прошу вас, продолжайте, – промолвил философ-кантианец. Я упорно молчал.
– Я чувствую себя ужасно старым, – со вздохом заметил Кавабата, – я не верю в будущее. Как вы думаете, мы выздоровеем когда-нибудь? Лично я не могу ответить на этот вопрос.
– Мой отец уверяет, что экономика скоро встанет на ноги и станет более здоровой, чем прежде, – сказал я.
– Похвальный оптимизм, – сухо заметил бывший политик.
– Но вы не договорили, Мисима-сан, – напомнил мне кантианец. – Вы сказали «что касается меня» и замолчали.
– Я хотел сказать, что для меня между опытом и действительностью существует непреодолимая пропасть.
– Пожалуйста, объясните, что вы подразумеваете под этой странной оппозицией. Каковы, по-вашему, различия между опытом и действительностью? – с интересом спросил философ, заинтригованный моими словами.
Я вкратце рассказал им о том, как работал на авиазаводе «Накадзима», больше занимаясь переводом пьесы Йейтса, нежели делом.
– Я начал переводить эту пьесу на язык театра Но годом раньше, еще до перевода моего учителя Хасуды Дзенмэя в Малайю. Мы вместе написали письмо американскому поэту Эзре Паунду в Рапалло в Италию и отправили его через итальянское посольство в Токио.
– Вы написали Эзре Паунду? Вы поступили неосмотрительно, – сказал политик. – Американцы арестовали его как фашистского пособника.
– Но почему Хасуда-сан посоветовал вам написать Эзре Паунду? – спросил Кавабата.
– Идея в общем-то принадлежала мне. У меня были большие пробелы в знании английского языка, Йейтс давно скончался, и мне нужен был консультант. Вот я и обратился за помощью к Эзре Паунду. Жизненные обстоятельства прервали мою работу над переводом. И лишь масса свободного времени на заводе «Накадзима» дала мне возможность возобновить перевод.
– Гм! – с недовольным видом хмыкнул бывший политик. Я заметил выражение отвращения на лицах моих судей. Мой эстетизм произвел на них неприятное впечатление, впрочем, на это я и рассчитывал. К тому времени я совсем замерз, мои ступни вросли в лед, я дрожал от озноба и потерял всякую способность думать и правильно реагировать.
– Я согласен с вами, Мисима-сан, – сказал Кавабата. – Действительно, существуют парадоксы военного времени. Оно похоже на пчелиные соты, и в нем можно отыскать тайные убежища и анклавы полной свободы. Я вспоминаю случай, произошедший в апреле 1942 года сразу же после первой американской бомбардировки Токио. Я пришел в книжный магазин, чтобы навести в юридических сборниках кое-какие справки об интересующем меня деле. В то время моя жена как раз ожидала получения наследства. Однако речь не об этом. Как только я углубился в чтение интересующей меня статьи закона, раздалась сирена воздушной тревоги. Все, кто был в магазине, бросились к выходу, что было вполне естественно. Но мне не хотелось никуда спешить. «Трусливая чернь», – с непростительным высокомерием подумал я о спасавшихся бегством людях. В конце прохода между книжными шкафами я заметил молодого человека, поглощенного чтением какой-то книги. Он склонился над ней, ничего не слыша и не видя вокруг. По виду это был больной голодный студент без гроша в кармане. На нем было старое грязное габардиновое пальто. Мне стало любопытно, какая книга приковала к себе его внимание. Он застыл в неподвижности, и на мгновение мне показалось, что юноша просто охвачен паникой и не может стронуться с места. Так иногда бывает с людьми во время воздушного налета. Я тихо подкрался и заглянул через его плечо. Оказывается, молодой человек склонился над учебником по медицине, открытом на странице с фотогравюрой женского влагалища, из которого торчали многочисленные гинекологические инструменты. Лицо раскинувшей ноги женщины было хорошо видно. Нетрудно было догадаться, что это был труп из анатомички. Ритмичные движения правой, спрятанной в карман руки молодого человека свидетельствовали о том, что он занимался мастурбацией. Мне стало противно, и я тут же покинул книжный магазин. Кстати, воздушная тревога в тот раз оказалась ложной.
– Ужасная история, – промолвил философ.
– Нисколько, – возразил Кавабата. – Чувство отвращения было спонтанным, но потом я обдумал ситуацию и изменил свое мнение о поведении молодого человека. Меня восхитила его попытка создать анклав удовольствия посреди многолюдной толпы, если так можно выразиться, в преддверии бури. Странная затея, если учесть, что он искал наслаждения, разглядывая влагалище анатомируемого трупа. Пространство свободы, видимое и в то же время скрытое от всех, в условиях тотальной мобилизации и есть то, что мы, интеллектуалы, во время войны называли «внутренней эмиграцией». Разве молодой человек, которого я видел в книжном магазине, не является примером такого внутреннего эмигранта?
– Бледный преступник, о котором писал Ницше, – тихо сказал я.
Мне показалось, что в истории Кавабаты речь идет обо мне самом.
– Вы упомянули Ницше? – спросил меня историк искусств. Я вспомнил Одагири Риотаро, который, прислонившись к пропеллеру смертоносного боевого самолета, наслаждался ласками мисс Персик во время воздушного налета.
Католический романист неодобрительно усмехнулся.
– Разве можно сравнивать онанизм с нашими усилиями духовно дистанцироваться от войны? Слишком нелестная для нас аналогия!
– А почему мы должны льстить себе? – возразил Кавабата.
– Ваш учитель Хасуда Дзенмэй совершил самоубийство, не так ли? – спросил меня бывший политик, как-то странно поглядывая на меня.
– Да, это так. Когда командир гарнизона в Малайе приказал своим воинам сложить оружие в соответствии с условиями капитуляции, Хасуда-сан выступил вперед и обвинил его в предательстве. А затем достал пистолет, застрелил командира и выстрелил себе в голову.
– Фанатический акт неповиновения, – качая головой, заявил бывший политик.
– Хасуда Дзенмэй был прекрасным исследователем классической литературы периода Хэйан, – сказал историк искусства и обратился ко мне: – Вы одобряете его поступок?
– Он поступил так, как предписывала его философия. Поэтому не имеет никакого значения, одобряю ли я его действия или нет.
– И тем не менее ответьте на вопрос, – вкрадчиво спросил Кавабата, – вы собираетесь присутствовать на церемонии в память Хасуды Дзенмэя, которая, по слухам, готовится сейчас в Токио?
– Церемония не состоится до тех пор, пока из Малайи не прибудет прах учителя.
– А вам не кажется, Мисима-сан, что нецелесообразно устраивать церемонию в память того, кто открыто выступил против капитуляции?
– Чего вы хотите от меня? Чтобы я отрекся от учителя?
– Есть люди, – сказал Кавабата, – которые приняли безоговорочную капитуляцию намного раньше, чем это стало неизбежностью.
– Думаю, что я тоже принадлежу к числу этих «внутренних эмигрантов», как вы их назвали.
– Было бы неразумно с вашей стороны, – заявил философ, – настаивать на том, что Хасуда Дзенмэй был вашим учителем. Кроме того, нет никакой необходимости, об этом и так все знают.
– Он был вашим учителем, – сказал бывший политик, сделав ударение на слове «был».
– Я понимаю, о чем вы говорите.
– В таком случае ответьте на мой вопрос. Вы намерены присутствовать на церемонии в его память? – спросил Кавабата.
– Да, я не могу поступить иначе.
Кавабата бросил взгляд на воткнутую в ствол вишневого дерева мотыгу Хадзимэ.
– Ну что же, – промолвил он.
Незаметно подкрались ранние зимние сумерки. Начался снегопад. Кавабата проводил меня до калитки сада. Проходя мимо выстроившихся в ряд мрачных кедров, я сказал:
– Я свалял дурака.
– Почему вы так говорите?
– Я вел себя как фанатик.
– Думаю, никто из моих друзей не придал этому никакого значения.
Прощаясь со мной у калитки, Кавабата сказал:
– Мы решили основать новый литературный журнал. Он будет называться «Нинген». Это название должно вызвать широкий резонанс, как вы считаете? – Он улыбнулся. – Мы были бы рады, если бы вы приняли участие в издании журнала.
– У меня есть одна проблема, причем «человеческая, слишком человеческая».
– Какая?
– Я не знаю, о чем писать, сэнсэй. Во мне нет никакого энтузиазма, никакой энергии. Мне нечего сказать.
– Я пережил нечто подобное. Хотите, я дам вам совет? Пищите о себе. Мне кажется, вашему поколению необходима правдивая исповедь.
– Но это – мои проблемы. Что я могу написать о себе, если я не существую? Я не хочу рядиться в чужие маски.
– Вы недавно процитировали Ницше, упомянув о «бледном преступнике». Вы, наверное, знаете и это высказывание философа: «Лишь поэт, способный лгать сознательно и охотно, способен говорить правду».
Бредя в сумерках по глубокому снегу на станцию, я думал о том, что означала эта встреча с Кавабатой. Мы с ним разыграли сюжет басни «Журавль» , где он исполнял роль цапли, а я лисы. Впрочем, весь этот спектакль можно было еще назвать «Проверкой на человечность».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
– Наше вишневое дерево состарилось, – сказал Кавабата. – Последние два года оно не цветет. Мы сейчас решаем, что нам с ним делать – срубить или оставить.
– Пора, господин, – сказал Хадзимэ. Кавабата посмотрел на часы:
– Ты прав.
Он приказал служанке отодвинуть экран в окне дома. Включенное на полную мощность радио стояло на столике у окна. Его было хорошо слышно у вишневого дерева. Отзвучали последние аккорды гимна, затем мы услышали сигналы точного времени, и наконец голос диктора объявил, что Его величество зачитает сейчас официальный рескрипт…
С вечностью было покончено в течение нескольких минут. Император отрекся от своей божественной сущности и объявил себя смертным человеком…
Служанка вновь подала нам саке. На сей раз кроме него на подносе лежали сладкие рисовые пирожки. Настроение у всех было далеко не праздничное. Но в соответствии со стоической японской традицией никто не высказал своего мнения по поводу услышанного. Однако вскоре я заметил, что лица присутствующих обращены ко мне. Как я понял, все ждали, что я скажу. Мой экзамен на право войти в кружок Камакуры начался.
– Кто отважится сказать, что мы потеряли сегодня и что приобрели? – спросил Кавабата.
– К сотне миллионов наших соотечественников прибавился еще один простой смертный, – ответил я.
Католический романист слабо улыбнулся. Похожий на цаплю Кавабата поднял чашку с саке и воскликнул с таким видом, как будто провозглашал тост:
– Кто может усомниться в этом?!
Хадзимэ посмотрел в синее небо. Оно не утратило своего блеска и не обрушилось на нас. Хадзимэ заплакал. Кавабату, этого нежного не догматичного реалиста, впрочем, как и всех остальных, тронули слезы старого верноподданного садовника.
– Давай, старина, давай, – только и сумел сказать расчувствовавшийся Кавабата.
И Хадзимэ начал петь грубым срывающимся голосом националистический гимн 1930-х годов.
– … высоко вздымающаяся гора Фудзи – это гордость…
Садовник зарыдал. Знаток миниатюр задрожал, будто от озноба. И тогда я продолжил с того места, на котором остановился Хадзимэ:
– … гордость нашей безупречной, словно золотая чаша, непоколебимой Японии…
– Безупречная чаша разбилась, Хадзимэ, – сказал Кавабата.
– Это прискорбно, господин, – промолвил Хадзимэ, вытирая слезы. – Какое несчастье услышать то, что я слышал сегодня. Тем более что новость была передана таким позорным образом.
Он имел в виду радио.
– Давайте лучше подумаем о том, что нам делать с этим несчастным вишневым деревом, – сказал Кавабата.
– Такое старое дерево может не цвести год или два, а потом на нем снова появятся цветы, – промолвил Хадзимэ, поглаживая рукой шершавый ствол вишни.
– Отсрочка, которую дает судьба, – не решение вопроса, – заявил католический романист.
Я представил себе, что пережил этот человек. Он, наверное, искал на радиоактивном пепелище Нагасаки останки близких.
Меня охватила дрожь. Я не предполагал, что моя инициация будет проходить на открытом воздухе, и потому оделся довольно легко. Мне вдруг показалось, что я снова стою голый перед военной медицинской комиссией, как было в Сикате.
Это сравнение не сулило мне ничего хорошего. Мне казалось, что я провалился на устроенном мне экзамене из-за того, что не сумел держать язык за зубами.
Хадзимэ неожиданно вонзил острый край мотыги в ствол вишневого дерева. Оно задрожало, и с его ветвей на нас посыпался снег, словно лепестки весенних цветов.
– Что ты делаешь?! – воскликнул историк искусства с таким ужасом, как будто садовник разорвал один из драгоценных свитков с миниатюрами.
– Возможно, пережитый шок вернет дерево к жизни, – сказал Хадзимэ и, повернувшись, направился к дому.
Мотыга, словно вопросительный знак, так и осталась торчать в стволе дерева.
– Думаю, сегодня он напьется до чертиков, – заметил католический романист.
Действия Хадзимэ спасли меня от полного отчаяния. Я вновь ощутил прилив жизненных сил. Ничего страшного не случится, если призраки Камакуры не захотят принять меня в свой кружок.
– Печальный день, – сказал Кавабата.
– Он принес нам разочарования, – поддержал его бывший политик и, взглянув на меня, добавил? – Молодые люди не готовы испытать это чувство.
– Мы пережили историческую ошибку, – сказал я, не в силах больше сдерживаться. – Дело в том, что цинизм легковесен как перышко. Молодежь быстро забывает и его, и печаль. Что касается меня…
Я вдруг замолчал.
– Прошу вас, продолжайте, – промолвил философ-кантианец. Я упорно молчал.
– Я чувствую себя ужасно старым, – со вздохом заметил Кавабата, – я не верю в будущее. Как вы думаете, мы выздоровеем когда-нибудь? Лично я не могу ответить на этот вопрос.
– Мой отец уверяет, что экономика скоро встанет на ноги и станет более здоровой, чем прежде, – сказал я.
– Похвальный оптимизм, – сухо заметил бывший политик.
– Но вы не договорили, Мисима-сан, – напомнил мне кантианец. – Вы сказали «что касается меня» и замолчали.
– Я хотел сказать, что для меня между опытом и действительностью существует непреодолимая пропасть.
– Пожалуйста, объясните, что вы подразумеваете под этой странной оппозицией. Каковы, по-вашему, различия между опытом и действительностью? – с интересом спросил философ, заинтригованный моими словами.
Я вкратце рассказал им о том, как работал на авиазаводе «Накадзима», больше занимаясь переводом пьесы Йейтса, нежели делом.
– Я начал переводить эту пьесу на язык театра Но годом раньше, еще до перевода моего учителя Хасуды Дзенмэя в Малайю. Мы вместе написали письмо американскому поэту Эзре Паунду в Рапалло в Италию и отправили его через итальянское посольство в Токио.
– Вы написали Эзре Паунду? Вы поступили неосмотрительно, – сказал политик. – Американцы арестовали его как фашистского пособника.
– Но почему Хасуда-сан посоветовал вам написать Эзре Паунду? – спросил Кавабата.
– Идея в общем-то принадлежала мне. У меня были большие пробелы в знании английского языка, Йейтс давно скончался, и мне нужен был консультант. Вот я и обратился за помощью к Эзре Паунду. Жизненные обстоятельства прервали мою работу над переводом. И лишь масса свободного времени на заводе «Накадзима» дала мне возможность возобновить перевод.
– Гм! – с недовольным видом хмыкнул бывший политик. Я заметил выражение отвращения на лицах моих судей. Мой эстетизм произвел на них неприятное впечатление, впрочем, на это я и рассчитывал. К тому времени я совсем замерз, мои ступни вросли в лед, я дрожал от озноба и потерял всякую способность думать и правильно реагировать.
– Я согласен с вами, Мисима-сан, – сказал Кавабата. – Действительно, существуют парадоксы военного времени. Оно похоже на пчелиные соты, и в нем можно отыскать тайные убежища и анклавы полной свободы. Я вспоминаю случай, произошедший в апреле 1942 года сразу же после первой американской бомбардировки Токио. Я пришел в книжный магазин, чтобы навести в юридических сборниках кое-какие справки об интересующем меня деле. В то время моя жена как раз ожидала получения наследства. Однако речь не об этом. Как только я углубился в чтение интересующей меня статьи закона, раздалась сирена воздушной тревоги. Все, кто был в магазине, бросились к выходу, что было вполне естественно. Но мне не хотелось никуда спешить. «Трусливая чернь», – с непростительным высокомерием подумал я о спасавшихся бегством людях. В конце прохода между книжными шкафами я заметил молодого человека, поглощенного чтением какой-то книги. Он склонился над ней, ничего не слыша и не видя вокруг. По виду это был больной голодный студент без гроша в кармане. На нем было старое грязное габардиновое пальто. Мне стало любопытно, какая книга приковала к себе его внимание. Он застыл в неподвижности, и на мгновение мне показалось, что юноша просто охвачен паникой и не может стронуться с места. Так иногда бывает с людьми во время воздушного налета. Я тихо подкрался и заглянул через его плечо. Оказывается, молодой человек склонился над учебником по медицине, открытом на странице с фотогравюрой женского влагалища, из которого торчали многочисленные гинекологические инструменты. Лицо раскинувшей ноги женщины было хорошо видно. Нетрудно было догадаться, что это был труп из анатомички. Ритмичные движения правой, спрятанной в карман руки молодого человека свидетельствовали о том, что он занимался мастурбацией. Мне стало противно, и я тут же покинул книжный магазин. Кстати, воздушная тревога в тот раз оказалась ложной.
– Ужасная история, – промолвил философ.
– Нисколько, – возразил Кавабата. – Чувство отвращения было спонтанным, но потом я обдумал ситуацию и изменил свое мнение о поведении молодого человека. Меня восхитила его попытка создать анклав удовольствия посреди многолюдной толпы, если так можно выразиться, в преддверии бури. Странная затея, если учесть, что он искал наслаждения, разглядывая влагалище анатомируемого трупа. Пространство свободы, видимое и в то же время скрытое от всех, в условиях тотальной мобилизации и есть то, что мы, интеллектуалы, во время войны называли «внутренней эмиграцией». Разве молодой человек, которого я видел в книжном магазине, не является примером такого внутреннего эмигранта?
– Бледный преступник, о котором писал Ницше, – тихо сказал я.
Мне показалось, что в истории Кавабаты речь идет обо мне самом.
– Вы упомянули Ницше? – спросил меня историк искусств. Я вспомнил Одагири Риотаро, который, прислонившись к пропеллеру смертоносного боевого самолета, наслаждался ласками мисс Персик во время воздушного налета.
Католический романист неодобрительно усмехнулся.
– Разве можно сравнивать онанизм с нашими усилиями духовно дистанцироваться от войны? Слишком нелестная для нас аналогия!
– А почему мы должны льстить себе? – возразил Кавабата.
– Ваш учитель Хасуда Дзенмэй совершил самоубийство, не так ли? – спросил меня бывший политик, как-то странно поглядывая на меня.
– Да, это так. Когда командир гарнизона в Малайе приказал своим воинам сложить оружие в соответствии с условиями капитуляции, Хасуда-сан выступил вперед и обвинил его в предательстве. А затем достал пистолет, застрелил командира и выстрелил себе в голову.
– Фанатический акт неповиновения, – качая головой, заявил бывший политик.
– Хасуда Дзенмэй был прекрасным исследователем классической литературы периода Хэйан, – сказал историк искусства и обратился ко мне: – Вы одобряете его поступок?
– Он поступил так, как предписывала его философия. Поэтому не имеет никакого значения, одобряю ли я его действия или нет.
– И тем не менее ответьте на вопрос, – вкрадчиво спросил Кавабата, – вы собираетесь присутствовать на церемонии в память Хасуды Дзенмэя, которая, по слухам, готовится сейчас в Токио?
– Церемония не состоится до тех пор, пока из Малайи не прибудет прах учителя.
– А вам не кажется, Мисима-сан, что нецелесообразно устраивать церемонию в память того, кто открыто выступил против капитуляции?
– Чего вы хотите от меня? Чтобы я отрекся от учителя?
– Есть люди, – сказал Кавабата, – которые приняли безоговорочную капитуляцию намного раньше, чем это стало неизбежностью.
– Думаю, что я тоже принадлежу к числу этих «внутренних эмигрантов», как вы их назвали.
– Было бы неразумно с вашей стороны, – заявил философ, – настаивать на том, что Хасуда Дзенмэй был вашим учителем. Кроме того, нет никакой необходимости, об этом и так все знают.
– Он был вашим учителем, – сказал бывший политик, сделав ударение на слове «был».
– Я понимаю, о чем вы говорите.
– В таком случае ответьте на мой вопрос. Вы намерены присутствовать на церемонии в его память? – спросил Кавабата.
– Да, я не могу поступить иначе.
Кавабата бросил взгляд на воткнутую в ствол вишневого дерева мотыгу Хадзимэ.
– Ну что же, – промолвил он.
Незаметно подкрались ранние зимние сумерки. Начался снегопад. Кавабата проводил меня до калитки сада. Проходя мимо выстроившихся в ряд мрачных кедров, я сказал:
– Я свалял дурака.
– Почему вы так говорите?
– Я вел себя как фанатик.
– Думаю, никто из моих друзей не придал этому никакого значения.
Прощаясь со мной у калитки, Кавабата сказал:
– Мы решили основать новый литературный журнал. Он будет называться «Нинген». Это название должно вызвать широкий резонанс, как вы считаете? – Он улыбнулся. – Мы были бы рады, если бы вы приняли участие в издании журнала.
– У меня есть одна проблема, причем «человеческая, слишком человеческая».
– Какая?
– Я не знаю, о чем писать, сэнсэй. Во мне нет никакого энтузиазма, никакой энергии. Мне нечего сказать.
– Я пережил нечто подобное. Хотите, я дам вам совет? Пищите о себе. Мне кажется, вашему поколению необходима правдивая исповедь.
– Но это – мои проблемы. Что я могу написать о себе, если я не существую? Я не хочу рядиться в чужие маски.
– Вы недавно процитировали Ницше, упомянув о «бледном преступнике». Вы, наверное, знаете и это высказывание философа: «Лишь поэт, способный лгать сознательно и охотно, способен говорить правду».
Бредя в сумерках по глубокому снегу на станцию, я думал о том, что означала эта встреча с Кавабатой. Мы с ним разыграли сюжет басни «Журавль» , где он исполнял роль цапли, а я лисы. Впрочем, весь этот спектакль можно было еще назвать «Проверкой на человечность».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90