https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/razdvizhnye/170cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Цуки внушила мне, что эти два помещения каким-то таинственным образом связаны между собой, несмотря на то, что находятся в разных концах дома.
Я решил, что пристрастие Нацуко к новой одежде можно объяснить попытками найти одно-единственное идеальное с ее точки зрения кимоно. Это простое объяснение немного успокаивало меня.
– Разве нет кимоно, которое нравилось бы тебе больше всех остальных? – спросил я бабушку.
– Ты говоришь о кимоно, ради которого я перестала бы стремиться приобретать новые? Именно этого хочет твой отец. У меня есть одно кимоно, которым я дорожу больше, чем другими. Но его можно надеть только один раз в жизни. Оно сшито по образцу того одеяния, которое носила госпожа Аои в пьесе театра Но. Именно эту пьесу я смотрела сегодня вечером в который уже раз. Хочешь, я надену это кимоно и расскажу тебе историю госпожи Аои?
Это было зимой 1929 года. Время перевалило за полночь, и начался новый день, четвертая годовщина моего рождения. Я был, как обычно, единственным зрителем спектаклей, которые разыгрывала Нацуко. И, как всегда, занял место у изножья ее постели, где обычно спал, словно привилегированный дежурный гвардеец в покоях королевы все годы своего затворничества в комнате бабушки, когда мы с ней находились словно в одной утробе.
В первой сцене пьесы госпожа Аои лежит на смертном одре. Повозка, в которой она ехала, опрокинулась. Измена ее любимого, принца Гэндзи, зримо воплощается в образе прекрасной собой женщины-демона, призрака ревности, который является, чтобы мучить Аои.
– Я прибыла сюда без всякой цели, – говорит призрак, – привлеченная лишь звоном струны.
Скрывшаяся за ширмой с изображением Тоетамы-химэ Нацуко выразительно воспроизводила замогильный низкий голос демона.
Я слышал шуршание ее наряда, в который она переодевалась для представления. До моего слуха с верхнего этажа донесся также стон отца, которого разбудила громкая декламация бабушки. Наконец из-за ширмы появился призрак, привидевшийся госпоже Аои. Изображая его, Нацуко надела черное атласное нижнее кимоно с вышитыми цветочками и верхнее из золотистой парчи, переливавшейся пурпурными, зелеными и красноватыми оттенками.
– Как ты думаешь, кто я? Когда я еще жила в этом мире, здесь царила весна. Я пировала в облаках вместе с духами, делила с ними трапезу из цветов. В вечер кленовых листьев я смотрелась в луну, словно в зеркало. Я упивалась пестротой оттенков и ароматами. Но теперь, испытав буйную неземную радость, я превратилась в закрывшийся цветок ипомеи, ждущий рассвета. Я явилась сюда ради собственной прихоти, отринув горе и печаль. Пусть кто-нибудь другой взвалит на себя эту тяжелую ношу. – Нацуко, двигаясь плавно, как это делают актеры в театре Но, скользнула к кровати, на которой, как предполагалось, лежала умирающая госпожа Аои, и, сложив свой веер, нанесла удар. – Какая отвратительная женщина! Я не могу удержаться, чтобы не ударить ее.
В этом месте должен был вступить я.
– Нет, остановитесь, как вы можете, принцесса, так поступать?! – воскликнул я, исполняя роль ясновидящего мико.
– Что бы вы ни говорили, как бы ни молили меня, я не могу остановиться, – ответила Нацуко, а затем вслух описала действия своего персонажа: – И она, подойдя к подушке, нанесла удар! И еще один!
Это было странное зрелище. Нацуко изо всех сил била свою подушку. Сила ее актерского мастерства убеждала меня, что на этой подушке лежит не голова госпожи Аои, а ее собственная. Глядя на Нацуко, я отчетливо сознавал, что в ней таятся два существа: больная женщина, беспокоившая меня по ночам своими хворями, и роскошно разодетый демон ревности. В глубине души я догадывался, что являюсь заложником антагонизма между этими двумя существами – одним, больным от ревности, и другим, мстящим за себя. Я знал, несмотря на малолетство, что обречен быть зрителем или, вернее, соглядатаем этой борьбы непримиримых сил.
Подобные мысли не давали мне покоя, лишали сна. Я еще не догадывался, что мой отец, там, на верхнем этаже дома, тоже задумал месть.
В течение нескольких дней после представления я испытывал странные ощущения. Ребенок в первую очередь руководствуется эмоциями, а не доводами разума. Я не смог бы правильно определить владевшее мной чувство. Скорее всего негодование. Я понял, что правила моего содержания в заключении исполнены противоречий. Нацуко предписывала мне только ту диету, ношение одежды и игры, которые не могли возбудить меня. Шумные и агрессивные игрушки находились под строгим запретом. Я не должен был волноваться, поскольку бабушка непоколебимо верила в слабость моего организма.
Но вместе с тем она баловала меня упоительными историями, мало подходящими для ушей болезненного впечатлительного ребенка. Без всякого разбора она одаривала меня рассказами, черпая их не только из японской классической литературы, но и из книг французских, немецких и англоязычных авторов, таких как По, Вилье де Лиль-Адан, Гофман и другие. Скажете, что это способствовало возникновению у меня детской паранойи? Вряд ли.
И все же я действительно испытывал странные чувства и эмоции, когда однажды зимним днем мы с ней листали подшивки старых модных журналов. Это были парижский «Вог», старые номера «Газетт дю бон тон», но самым ценным из них был журнал «Ла Демьер Мод», издававшийся в 1874 году поэтом Стефаном Малларме. Нацуко была тонким знатоком моды 1900 – 1920-х годов. В конце двадцатых годов ее интерес к этому предмету иссяк. Часы напролет мы разглядывали рисунки и фотографии образцов одежды модельеров и кутюрье, которых бабушка ценила наиболее высоко. Уэрт, Калло Сер, леди Люсиль Дуфф-Гордон и Поль Пуаре, который разработал модели по ярким эскизам Бакста к русскому балету «Шехе-резада». Но титаном высокой моды Нацуко считала венецианца Мариано Фортуни, у которого одевались авангардистки, европейские и американские красавицы 1910 – 1920-х годов.
– Посмотри-ка на этот шедевр, соловушка, – сказала Нацуко, показывая на вечернее черное атласное платье от Фортуни, которого при создании этой модели вдохновлял силуэт античного ионического хитона. Ворот платья украшали бусинки из венецианского стекла. – Обрати внимание, как Фортуни сочетает в одной модели идеи греческой одежды и кимоно.
Сколько я помню Нацуко, она всегда ходила в кимоно. Может быть, раньше, в молодости, она утоляла свою страсть к нарядам, деваясь в европейское платье?
– Когда-то я тоже носила подобную одежду, – как будто прочитав мои мысли, сказала бабушка. – Это было спустя тридцать лет после окончания строительства Рокумэйкана , в первые годы эпохи Тайсё, когда твой дедушка служил губернатором Сахалина.
– Но почему ты перестала носить подобные наряды? Нацуко молча покачала головой.
– Где теперь эти платья? – продолжал допытываться я. Она кивнула в сторону кладовки.
– Пожалуйста, надень одно из них для меня, – попросил я. Нацуко залилась краской. Она отвела глаза в сторону, ее взор туманился, будто она погрузилась в грезы.
– Хорошо. Возможно, это будет последний раз в моей жизни. Подойдя к комоду, она достала чулки, которые пролежали в ящике пятнадцать лет. Поставив ширму перед дверью в кладовку, Нацуко исчезла за ней, словно Тоётама-химэ, скрывшаяся в построенную из птичьих перьев хижину. Время, в течение которого отсутствовала бабушка, показалось мне бесконечно долгим. Спальня наполнилась едким запахом нафталина. Я слышал, как бабушка напевает одну из баллад Ётаро, сочиненную в эпоху нонсенса 1920-х годов. Наконец до моего слуха донеслись негромкие, подобные шелесту ивовых листьев, вздохи, свидетельствующие о том, что женщина начала надевать роскошный наряд. Однако вскоре раздался крик отчаяния. Нацуко тщетно пыталась втиснуть себя в одежду и обувь Золушки.
– Мои ноги стали слишком широкими. Туфли сильно жмут.
Ее сетования возбудили мое любопытство. Я подкрался к ширме и осторожно заглянул за нее. Поставив ногу на табурет, Нацуко пыталась застегнуть ремешок на обуви. На ее толстых бедрах красовались вычурные подвязки с шелковыми чулками персикового цвета, отливающими металлическом блеском. Опустив ногу, она надела вечернее, перехваченное поясом на середине бедер платье без рукавов прямого покроя. Оно было сшито из прозрачного набивного шелка – по светло-желтому фону шли розовые и зеленоватые разводы – и доходило до лодыжек. Платье украшала вышивка из золотистого бисера и блесток. Дряблые толстые руки Нацуко не слушались ее, и она тщетно пыталась застегнуть платье на спине.
– Я слишком растолстела. И потом, мой артрит… Нацуко прекратила попытки справиться с одеждой и, сев на табурет, рассмеялась. Сквозь слой косметики проступали капельки пота. В этот момент она как никогда была похожа на призрак госпожи Аои.
– Эта ненависть – всего лишь возмездие, – со стоном произнесла Нацуко слова пьесы и продолжала, зная, что я подглядываю за ней: – Зачем ты заставил меня сделать это, соловушка? Твоя любовь жестока.
А затем, сидя на табурете, растрепанная Нацуко вдруг начала рассказывать мне историю о синдзу – двойном самоубийстве любовников.
– Японцы идут на самоубийство не слепо, не в приступе невыносимой боли, не под воздействием минуты. Самоубийство у нас носит священный характер. Мы совершаем его холодно и методично. У нас существует особого рода брак, свидетельством которого является смерть. Ни один другой залог любви и верности не может быть более священным, чем синдзу. Ты слышишь меня, соловушка?
Нацуко рассказала о двух молодых влюбленных, Таро и Оёси, которые не могли жениться. В конце концов они убежали из дома, пересекли рисовые поля и оказались у полотна железной дороги. Здесь влюбленные стали дожидаться токийского экспресса.
– И вот они увидели дымок на горизонте. Он приближался. Обнявшись и прижавшись щека к щеке, Таро и Оёси легли на рельсы, которые уже гудели и сотрясались от движения локомотива словно наковальня. Колеса отрезали обоим головы так ровно, как это могли бы сделать огромные ножницы. А теперь ступай к Цуки. Оставь меня одну.
Выйдя из комнаты бабушки в коридор, я увидел у двери своего отца в клубе сигаретного дыма. Он поджидал меня, подслушивая, что происходит в спальне Нацуко. Я заметил также Цуки, которая быстро скрылась за угол коридора.
– Значит, теперь и ты удостоился чести услышать эту историю? – зло усмехаясь, спросил Азуса и крепко схватил меня за руку. – Пойдем, букашка, я отведу тебя на прогулку.
Меня буквально силком вытащили из дома – скорее, похитили – и повели на прогулку. Отец шел не разбирая дороги, и я уверен: то, что затем произошло, случилось спонтанно, а не по заранее обдуманному плану. Азуса сильно сжимал мою руку и шел так быстро, что я едва поспевал за ним, семеня по снегу.
– Заточение, в котором держит тебя бабушка, – сказал отец, разговаривая скорее сам с собой, – изолирует от таких, как мы, от обычных людей. Неужели подобное положение вещей представляется тебе вполне естественным, букашка?
Со свинцовых январских небес сыпалась холодная изморось. Мы подошли к железнодорожному переезду. Шлагбаум был опущен, и вдалеке уже виднелся черный дымящий паровоз. Редкая возможность для меня увидеть поезд. Как и у всех детей, железная дорога вызывала у меня любопытство. Я с интересом разглядывал блестящие рельсы, уходящие в таинственную даль. Клубы черного дыма и мощный рев огромного дракона, который, сотрясая землю, скоро промчится мимо меня, повергали в благоговейный ужас. Отец быстро взял меня на руки, как будто для того, чтобы я чувствовал себя в большей безопасности и мог лучше рассмотреть поезд. Во всяком случае, так казалось со стороны. В следующий момент я почувствовал, что меня швырнули к железнодорожным путям, под колеса надвигающейся грохочущей громады. В нескольких дюймах от меня замелькали колеса, и я услышал голос отца за спиной:
– Прекрати дрожать и не хнычь, как трус, а не то я брошу тебя в канаву!
Я не знаю, как долго длилось это испытание. Поезд исчез за горизонтом. Помню только, как Азуса присел на корточки рядом со мной и взглянул мне в глаза.
– Ты испугался? – спросил он и, видя, что я упорно молчу, повторил вопрос: – Скажи, ты испугался?
Я находился в состоянии шока и не мог не только произнести ни единого слова, но даже кивнуть.
Шлагбаум поднялся, и мы могли продолжить свой путь, но не трогались с места. Через некоторое время зазвенел звонок, и шлагбаум вновь опустился. Мимо нас прогрохотал еще один состав Азуса не оттащил меня от железнодорожного полотна, продолжая подвергать жестокому испытанию. Должно быть, он добивался от меня какой-нибудь реакции – страха или негодования. Но я молча, как завороженный, остановившимся взглядом смотрел на него. Загадка детских глаз всегда тревожит взрослых. Отец неправильно истолковал мой опустошенный взгляд. Он увидел в нем вызов, в чем, по его мнению, сказывалось влияние Нацуко.
Ребенок, получивший подобную травму, никогда уже не оправится от нее. В его глазах навсегда застынет выражение скорби, затаенной меланхолии. Отец преподал мне и другие уроки мужества. Он подвергал меня суровым испытаниям, требуя доказательств спартанской доблести. Такие уроки ни одна женщина, ни одна мать никогда не одобрила бы.
Но я не мог предать Азусу, рассказав о его жестоких уроках женщинам. Я понимал его. Из поколения в поколение, от отца к сыну, передается правда о том, что женщины сильнее мужчин. Об этом не говорится прямо, об этом всегда сообщается с оговорками, уклончиво, тайно. Весть передается в те моменты, когда над ребенком вершится насилие. В быту, где доминируют женщины – будь то быт древнеримских семей, или наш быт, в котором Азуса страдал от тирании Нацуко, а затем от господства моей матери, – отцы вымещают зло на сыновьях, подвергая их жестокому воздействию своей своенравной любви. И если сын проявит слабость, свидетельствующую о том, что он – маменькин сынок, отец расценит это как предательство.
Я часто ссорюсь с отцом. Я не люблю этого человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я