Покупал не раз - Wodolei.ru
– Эту цыганку зовут Наталья. Ей только двенадцать лет. И она ни в чем не виновата, – спокойно ответил голос.
– Ага! В двенадцать цыганские дочери иногда уже выходят замуж. Уходи, именем твоего покровителя Велеса!
– Велес давно уже умер.
– Да, но ты-то еще жив. Наследник Волха, бывший пастух, защитник выродков и сук!
Внезапно огонь вспыхнул прямо перед ее глазами, так что Белая вначале отшатнулась. А потом рассмеялась лающим смехом.
– Ты вздумал напугать огнем меня? Меня, повелительницу огня? Ты сгоришь и станешь пеплом, горсточкой праха, которой уже нет и не может быть возвращенья…
– Ты снова ошиблась, – прогудел, удаляясь, голос. – Огонь – это твоя стихия. А я всего лишь зову дождь.
Тверская губерния. XIX век
Дверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для нее, одеяло.
В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чем-то вздыхая.
Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом.
Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном.
Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашел, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом – твердые мускулы.
Грудь была большой и теплой.
– Этой грех, – одними губами шепнула Феклуша.
Он разогнулся – темный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом.
– Ой, матушки!.. – снова шепнула Феклуша. – Грех ведь это!
У нее потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом – в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе.
Еще мгновение – и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне.
А над ней закачались еловые лапы, запахло хвоей, и вдруг стало тепло и спокойно.
Она лежала на чем-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука.
– Маменька тебя видела, – шепнула Феклуша.
Он промолчал.
– А еще в деревне говорят… – она запнулась. – Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, – то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть.
Она помолчала.
– Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет – снова кидаются, и грызут, грызут…
Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.
– Зачем же вы меня сюда звали? – спросил он.
– Звали? – удивилась она, и тут же догадалась. – Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, – и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?..
Он не ответил. Да она и не ждала ответа.
– Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне – староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет – носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула – а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.
Ей было спокойно и хорошо.
– А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.
Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз.
– Ох, – вдруг сказала она. – Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..
И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал:
– Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил – за тысячи лет.
Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой:
– А на деревне-то у нас – озорничают.
– Что такое? – спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.
– У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал.
Григорий Тимофеевич потемнел.
– Парни, говорю, озоруют, – как бы ничего не замечая, продолжал Петр Ефимыч. – Девка-то у Ивана с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили.
– Да за что? – чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич.
Петр Ефимыч оторвался от еды, поглядел на барина, лукаво сощурил глаза.
– Может, и не за что. Так, из озорства. А может, и был грех какой… Тёмный у нас народ!
Григорий Тимофеевич молча, отрешенно глядел на него.
– Иван теперь Феклушу на конюшне вожжами охаживает. По-отцовски учит, значит.
Зазвенело: Григорий Тимофеевич отбросил вилку, сорвал салфетку, отбросил полотенце, лежавшее на коленях.
– Что с тобой, Григорий? – спросила Аглаша.
Спросила не заботливо – почти строго. Имя Феклуши ей уже было знакомо. Дворовые шептались, а горничная докладывала. Григорий Тимофеевич-де дохтура нарочно для Феклуши из Волжского вызвал. Говорят, подарки ей дарит.
Григорий Тимофеевич быстро взглянул на жену, пробормотал:
– Извини, Аглаша, – и быстро вышел из столовой.
Аглая уронила вилку.
Петр Ефимыч сидел смущенный, опустив голову.
Аглая вызывающе спросила:
– Ну, Петр Ефимыч, какие еще новости на деревне? Уж не стесняйтесь, продолжайте. А то мне тут одной без новостей скушно, – хоть волком вой.
Григорий Тимофеевич не жалел коня. Ледяная дорога звенела под копытами, грязная ледяная крошка летела в стороны. Встречные крестьяне поспешно отворачивали телеги в сторону, пешие – не успевали снять шапки.
На всем скаку барин подлетел к измазанным черными кляксами и полосами, похожими на кресты, воротам. Спешился, открыл ворота, вошел во двор.
Хозяйка стояла на крыльце. При виде барина взмахнула руками:
– Ах, батюшки! Грех-то какой! Феклуша-то наша, Григорь Тимофеич…
– Где Иван? – прервал её Григорий Тимофеевич.
Иван появился позади жены, отпихнул её, встал, – нога вперед.
– Грех замолить можно, – сказал жене, будто и не видел барина. – А со стыдом теперя так и всюю жизнь жить, и помирать будем.
– Иван, где Феклуша? – спросил Григорий Тимофеевич, почти перебивая хозяина.
Иван потемнел, глаза сверкнули.
– А тебе, барин, какое до девки моей дело? Или то же самое, молодое?
Григорий не сдержался, дотянулся, хлестнул Ивана плеткой по лицу. Шапка слетела с него, жена ахнула и юркнула в избу.
– Почему шапку не снимаешь перед барином? – закричал, теряя всякое терпение, Григорий Тимофеевич.
Иван утерся рукавом армяка, надетого внакидку. Поднял шапку.
– А скоро кончится ваша барская власть, – с ненавистью сказал Иван. – Не такие уж мы темные, слыхали кое-что, и грамоте знаем. В столице указ готов – свобода, значит. И тогда, барин, заместо поклона, я тебе вот что покажу.
И Иван протянул Григорию Тимофеевичу здоровенный красный кулак.
Григорий Тимофеевич побледнел, как полотно, взмахнул непроизвольно плетью, но огромным усилием сдержал себя. Опустил руку.
– Где Феклуша? – спросил угрюмо, не глядя на Ивана.
Иван молчал, но из избы выглянул Федька и крикнул:
– Тятька в подполье её спрятал!
– Цыц! – рявкнул хозяин, и Федькина физиономия, вытянувшись от испуга, тут же исчезла.
– За что? – хриплым голосом спросил Григорий Тимофеевич.
Иван хмуро взглянул на него.
– А тебе, барин, должно, об этом лучше знать.
Кусая губы, Григорий Тимофеевич с усилием сказал:
– Но я действительно не знаю.
Из избы донесся слегка визгливый голос жены:
– Ну, расписал: «не зна-аю»! А кто подарки дарил, знает?
– Ч-черт, – ругнулся Григорий Тимофеевич сквозь зубы.
Обернулся. В ворота степенно вошел староста.
– Грех, барин, на подворье черта поминать, – сказал он.
– А звериному богу молиться не грех? – сквозь зубы спросил барин.
Староста промолчал.
– Вот что, – Григорий Тимофеевич снова повернулся к Ивану. – Ты выпусти Феклушу. Слово тебе даю, – вот, при Демьяне Макарыче, – нету со мной у Феклуши греха.
– Ска-азывай! – донесся из избы все тот же визгливый женский голос.
Иван внезапно рявкнул:
– Молчи, дура! – и ногой захлопнул позади себя дверь.
Глядел на барина исподлобья, на лице его попеременно отражались злоба и сомнение.
– Выпусти Феклушу. Ну, я тебя прошу.
Староста вдруг закряхтел.
– Моя дочь – моя и воля! – сказал Иван.
Демьян снова странно закряхтел и не слишком уверенно сказал:
– Нет, Иван, тут ты не прав. Мы пока еще господские.
Иван промолчал.
– Пороть надо не Феклушу, а тех, кто ворота дёгтем мазал, – сказал Григорий Тимофеевич.
Перехватил плетку. Ударил ею о ладонь.
– Ну, вот что, Иван, не шутя говорю: не выпустишь девку, заморишь, – по закону, в каторгу пойдешь.
Он быстро вышел, прыгнул в седло, и поскакал в сторону имения.
Демьян с Иваном вышли за ворота, глядели вслед.
С низкого темного неба посыпалась белая крошка, задул пронзительный холодный ветер. В ветвях придорожных ив закаркали вороны.
– И то, Иван, – сказал староста. – Ни к чему девку губить. Может, и не было греха, а парни от зависти, да по злобе созоровали.
Иван поднял на Демьяна мутные глаза.
Сказал твердо, как отрубил:
– Был грех. Сама созналась.
Демьян очумело уставился на Ивана. Наконец, сообразив что-то, тихо ахнул:
– С барином?
Иван криво усмехнулся, запахивая армяк. Сказал загадочно:
– Сказал бы словечко, – да волк недалечко…
Григорий поскакал не прямо в имение, наезженной дорогой, а свернул в лес, поехал по тропинке, чтобы успокоиться.
Постукивали копыта. На ветвях, нахохлившись, сидели вороны.
Григорий Тимофеевич ничего не замечал, погруженный в свои думы.
Да, Феклуша сильно изменилась в последнее время. Кажется, и подарки её не радовали. И на улице она появлялась редко, а на девичьи вечера и вовсе ходить перестала. Петр Ефимыч это тоже заметил, и сказал как-то, что одной красавицей на Руси стало меньше.
– Глаз-то у нее окривел, – простодушно сказал он. – Вот и терзается девка, показаться боится.
Григорий Тимофеевич внутренне был с ним согласен. Но какое-то сомнение точило его душу. Не только в этом было дело, нет, не только. Вот и ворота…
Отродясь в их деревне такого не было, чтоб ворота молодой девки дегтем мазали. Ведь были в деревне молодые и красивые, и грешили, как у людей водится, и даже ребенка однажды в господский дом подбросили. Григорий Тимофеевич ребенка самолично свез в Вёдрово, нашел там кормилицу, заплатил. Да и теперь, время от времени, посылал в Ведрово деньги: парнишка рос при бывшей кормилице, которую почитал матерью, был смышлёным, любопытным. В Ведрове была двухклассная школа, и Григорий Тимофеевич решил, что парнишке обязательно нужно учиться.
Одно время он подумывал было завести школу и у себя. Но то руки не доходили, то с деньгами становилось туговато: после каждой зимы, проведенной в Москве, приходилось влезать в долги. В Москве была квартира, а Аглаша страсть как любила устраивать балы и вечеринки.
Петр Ефимыч время от времени собирал детишек школьного возраста, учил азбуке, счету. Григорий Тимофеевич корил: надо регулярнее. Хоть бы три раза в неделю. Но Петьке частенько бывало недосуг. То хозяйственные дела, в которых он, впрочем, старался не перетруждаться, то охота, то поездки в Ведрово, к сердечной своей зазнобе…
Григорий Тимофеевич вздохнул и поднял голову.
И словно что-то бросилось в лицо, в глазах помутилось. А ведь изменила ему Феклуша! Изменила! Согрешила, – а иначе кто бы осмелился её так на позор выставлять?
Он внезапно застонал, сжав зубы. Хлестнул лошадь, и помчался вперед, без дороги, куда глаза глядят. Лицо горело от ветра и еще от чего-то, что клокотало в груди. Сердце болело – по-настоящему болело, заходилось. Ветер не давал передохнуть.
Уехать. Бросить все к черту. Скоро начальство понаедет, Манифест читать будет. Все, конец прежней жизни. Мужики и раньше перед ним шапок не ломали (сам распустил, долиберальничался), а теперь вон и кулаками грозят. А дальше что? Имение спалят? Судиться начнут? В лесу хозяйничать?..
А тут еще и Феклуша…
Что-то сильно, наотмашь ударило его в горло и грудь. Григорий Тимофеевич не удержался, вылетел из седла. Заржала лошадь.
Видно, на сук напоролся, не заметил.
Григорий Тимофеевич лежал в жесткой сухой заледеневшей траве и смотрел вверх. И думал о себе, как о постороннем. Кровь. Откуда кровь? А, все тот же сук. Встать нельзя – больно. Лошадь где-то рядом, топчется, ржет.
Умереть бы вот так, в лесу, под седым осенним небом. И заметут его тело жухлые звенящие листья, и зальют дожди… А после закроют снега.
Петр, Аглаша, староста соберут народ, начнут искать. Найдут. Старик Иосафат кучу листьев, припорошенных снегом, первым заметит.
А кто-то и злословить будет: барин-де из-за измены простой крестьянской девки ума решился, кинулся в чащу, да и убился насмерть.
Насмерть…
Он тут же вспомнил – но опять же равнодушно, будто его это совсем не касалось: во дворе у Феклуши грязная синеватая свинья терлась об угол избы. К несчастью, значит. И вот оно, – несчастье. С Феклушей. И?.. Нет, или. Да, или с ним.
Кто-то трогал его лицо, проводил, будто мягкой пуховкой. Григорий Тимофеевич не хотел открывать глаз. Но пуховка щекотала, заставляла очнуться.
Он приоткрыл глаза.
Смеркалось.
Падали сверху крупные редкие снежинки. И последние черные листья. И было в воздухе над ним что-то еще: сквозь мельтешение снежинок и листьев появлялись и исчезали тени. То приближались, то отдалялись. Отдаленно они были похожи на собак или волков.
Сожрать, что ли, хотят? Свежую кровь почуяли?
И действительно, он почувствовал на горле, на груди горячие прикосновения. Кто-то лизал его раны. Нет, – зализывал.
Григорий Тимофеевич застонал, почти пришел в себя. Тени кружили вокруг, поднимались в темнеющее небо и исчезали. На их место опускались новые – и снова лизали горячими шершавыми языками.
Нет, это не волки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47