https://wodolei.ru/catalog/mebel/kompaktnaya/
Так и стоял бы монастырь еще сотни лет, да вот завелся свой Иуда, открывший ночью ворота. И смерть, бок о бок с которой шел Гришка все эти годы и видел разрушительные следы ее действ, проникла в святую обитель.
Крики ярости и ужаса, огонь, лижущий иконы, обезображенные злобой лица. Вот упал зарубленный кривой басурманской саблей настоятель. Долго отбивался огромной дубиной по-медвежьи сильный брат Иоанн, да пал, сраженный пулей. Вот пригвоздила брата Александра к пылающим деревянным дверям храма брошенная мощной вражеской рукой пика…
И снова Гришка брел по дороге незнамо куда и зачем. И не было ему долгого пристанища. Шел летом, когда землю жег нестерпимый зной, а трава желтела и воздух становился упругим. Шел зимой, утопал в снегу, кляня ветер и острые снежинки, впивающиеся в лицо. Он уже не ощущал себя вне дороги. Это был его крест. Его спутниками были вечные усталость, голод и немногие мелкие радости, к которым он привык и которыми совершенно не умел наслаждаться.
На что только не насмотрелся он, бродяга-мальчишка. Не раз видел, как может быть страшен человеку человек. Но не раз мог убедиться и в том, какая доброта скрывается в людских душах. Много его били — жестоко, беспричинно, срывая накопившееся на весь свет зло. Но не раз совершенно чужие люди отогревали его, кормили, делились порой последним.
Неспокойные были те годы, первые после лихолетья. Обезлюдела земля в Смутное время, разбрелись крестьяне, бросая хозяйство. Беглых ловили, сажали на землю, но это мало помогало. Процветали разбой лесной и самодурство властей…
В тот день идти было Гришке очень трудно. Ледяной воздух обжигал легкие. Болело только что сломанное ребро. Нога, по которой тоже попало, подгибалась. Гришка шел из города, где его только что отделали служивые люди — они не терпели бродяг. Хорошо еще, что в острог не кинули и кнута не прописали — тут уж совсем загнуться можно было бы.
Гришка брел, упрямо глядя перед собой. Но с каждым шагом передвигать ноги становилось все труднее. Наваливалась такая тяжесть, будто на плечи ему кинули мешок и постепенно нагружали его все больше и больше. Наконец Гришка прислонился к дереву. Ощутил, что боль уходит, в теле появляется легкость и оно наполняется какой-то пустотой. Вот только плохо, что он не может сдвинуться или просто шевельнуть рукой. Но разве это важно? Наконец-то приходило освобождение от вечных скитаний и страхов, от не нужного и не интересного ему мира, наполненного страданиями. Гришка уже замерзал и умирал однажды. Ощущения были похожие. Смерть все-таки настигла его, но оскал ее сейчас вовсе не был страшным. Наоборот, она была легка как пух, приятно пьянила, как легкое вино. И к чему ее было страшиться столько лет?
А потом начали откуда-то издалека наплывать неясные картины. И казалось, что это не просто плод воображения, а воспоминания о далеком, важном. Он видел себя в просторном помещении, заполненном странными предметами, и на нем были яркие струящиеся одежды. Видел рядом с собой высокого, красивого, очень напоминающего ему кого-то человека и знал, что это — Учитель. Он слышал слова на непонятном языке и вместе с тем понимал их. Разговор был о магии каких-то кристаллов — то, чего Гришку сроду не интересовало.
Видения отступали. Голова кружилась, мир был отделен от Гришки прозрачной прочной стеной, через которую с трудом пробивались звуки, но мальчишка все-таки мог слышать, как заскрипел снег и кто-то далеким глухим голосом произнес:
— Кажись, издох.
— Дышит, — ответил ему другой голос.
— Ага, правда… Живучий волчонок.
Гришку приподняли, растрясли, похлопали по щекам. Ему не хотелось обратно, где холод и боль, он примирился со смертью. Но против его воли сознание возвращалось, обретало прочный контакт с окружающим.
— Давай возьмем его, — предложил обладатель глухого голоса.
— А на кой ляд он нам нужен? Все равно издохнет.
— Не, может, и не издохнет. Может, коль живучий, поправится.
— А если и поправится — на кой ляд он нам сдался?
— Все Божья тварь.
— Ну вот сам, если такой добрый, его и тащи.
— Ну, сам и потащу…
До сих пор Гришка не мог решить, чем явилось для него неожиданное спасение — подарком или наказанием. Он не знал, где бы находилась его душа, расстанься она тогда с телом, — благоденствовала бы в райских кущах или в вечных муках жарилась бы на адском огне. С одной стороны, как говорил Иисус, царство Божье предпочтительно для бедных, особенно для нищих. Но, с другой, бродяжничество есть грех, и вряд ли Господу захочется быть в окружении только лишь нищих и бродяг.
Дела у разбойничьей шайки, к которой принадлежали Тришкины спасители, шли ни шатко ни валко. Больших богатств братва не нажила, но жрала от пуза, да и брага водиласьОбретались в лесу обычно чуть больше двадцати человек. Иные гибли во время лихих дел, иных косили многочисленные болезни, против которых не было лекарств, некоторые дрались между собой и оканчивали жизнь от руки своего же товарища, некоторые уходили искать лучшей доли, но ватага не редела. На место ушедших приходили беглые крестьяне, изголодавшийся работящий люд, задушенный податями или воинским произволом, ну а по большей части пропившийся до исподнего народец, которому, чтобы жить, много пить надо, для этого никаких денег не хватит, а потому лишь один путь -разбой. Приходили и отъявленные злодеи, у которых жажда до смертоубийства и грабежей в крови. Прибились к шайке две бабы, ведшие хозяйство и обхаживающие братву. Пожилая, уже за сорок лет, Матрена и молодуха Аграфена — самого атамана полюбовница. Верховодил всеми Роман, который был не только ловок, силен и умен, но и, что для разбойника немаловажно, удачлив. Про него поговаривали, что черта он не боится, а в Бога так вообще не верует. И что балуется он книгами преотвратными и колдовской силой обладает.
— Атаман у нас хороший, — говаривали разбойники. — Все по справедливости у него. Душегуб, правда, и к своим, и к чужим, ежели что не по нему, так за ноги и в воду. Ох, душегуб. Но награбленное честно делит…
Для разбойничьего ремесла Гришка оказался человеком не слишком подходящим. Силой не вышел, держали его все за трусоватого. Так оно, наверное, и было. Но главное, надругательство над людьми и их собственностью он считал всегда делом богопротивным. На разбой его брали редко, правильно рассудив, что пользы никакой ждать не приходится — только под ногами будет путаться. Скорее всего погнали бы Гришку давно прочь, если бы не владел он редким и важным искусством — грамотой.
В. бескрайних муромских лесах, где по преданиям лишь, разбойники да нечистая сила и водятся, по свирепости и умению равных их шайке не было. Как-то схлестнулись они с ватагой знаменитого Георгия Висельника. Жаркий вышел тогда бой, жестокий. Когда Роман Висельнику саблей голову отсек, оставшиеся сдались на милость победителя, пообещав честно служить и во всем новому атаману подчиняться. Так что разбойников почти вдвое больше в шайке стало, и такие дела пошли, что даже чертям и тем в округе, наверное, тошно стало.
Что Романа Окаянного с тех мест благодатных сдвинуло и понесло в края, гораздо хуже для лихого дела приспособленные, где и лес пожиже, да и купчишек поменьше, — это только одному ему и ведомо. Собрал однажды всех и махнул рукой:
— Идем, братва, из этих мест!
Тогда Пафнутий, шебутной малый, бунт поднял:
— Как? Зачем? Да чего мы там не видали? Подбил нескольких братьев на раскол, и ушли они за ним. Да только немного их было, поскольку все знали, что Пафнутий человек пустой и болтливый, каши с ним не сваришь. Так и получилось. Доходили слухи, что изловили их всех по-глупому да четвертовали принародно, а чтоб другим неповадно было безобразия учинять и честный народ по лесам тиранить — прибили их отрубленные руки к столбам вдоль дороги.
Ну а у тех, кто с Романом остался, особых поводов для сожаления не было. Рыскала братва по окрестностям, еду да выпивку добывая, девок насильничая да купчишек на дороге поджидая. А однажды даже деньги, что государю с налогов шли, взяли. Как про это атаман прознал — непонятно. Ведь и час, и место, и какая охрана будет — все ему известно было. Поговаривали, что у Романа глаза и уши в городе имеются, притом чуть ли не из таких, которые знают, что у самого воеводы дома водится…
Землянки в лесу строил Мефодий — знаток плотницкого дела. Даже самой лютой зимой в них было тепло. Место для убежища Роман нашел удобное и неприступное. За год, что находилась там шайка, к ним не то что слуги государевы не сунулись, но даже случайный путник поблизости не прошел. Да оно и неудивительно. К островам посреди обширных Мертвых болот пробраться мог только человек знающий. А таковых, похоже, на земле было немного.
А болота те не зря Мертвыми звали. Хлюпающая, будто живая, зеленокоричневая трясина, колючий, непроходимый кустарник, изогнутые, увечные с виду березки, убогие коряги. Простирались болота на многие и многие версты, и даже если б нашелся тот, кто пройдет по трясине, как посуху, заблудился бы тут и не нашел дороги назад.
Да что и говорить, место было нездоровое, гиблое, но люди, собравшиеся тут, как нельзя лучше подходили к нему. С бледной кожей, спутанными волосами, горящими смурными глазами. Что-то было в лицах такое, что, глядя на них, возникало ощущение, будто не от земли они, как крестьяне, не от неба, как благочестивые христиане, а, казалось, накрепко срослись они с этим туманом, зыбким болотом и все для них смазано, призрачно: смерть-жизнь, бытие-небытие, свет-тьма. Будто витает над каждым из этих людей зловонный болотный дух, впитывается в каждую частичку тела, овладевает ими без остатка… Все эти невеселые мысли лезли в Гришкину голову, и он со страхом ощущал, как сам пропитывается этим болотным духом и может навсегда остаться здесь…
Потрескивали поленья в костре, в большом закопченном оловянном котле булькало варево, которого с лихвой должно было хватить на всю братву. Около бака суетилась Матрена, Аграфена же сидела рядом и разделывала на доске куски мяса. Около землянок было, свалено оружие — сабли, пики, топоры. Один из разбойников полировал саблю, сидя на корточках и что-то насвистывая. Остальные занимались делами бесполезными — резались в кости, дремали, жевали какие-то листья. Вокруг костерка у самой воды расселась компания тех, кто любит почесать языки.
— Э-э, — протянул татарин, потирая рукой лысую голову. — Как же мы оплошали. Какие девки там были, ай-яй-яй.
— А жратвы столько… Наверное, не счесть, — вздохнул Мефодий, потирая пальцами толстые щеки. — И вино, и брага наверняка отменные. Очень уж этот злыдень староста Егорий, так его растак, до жратвы и до выпивки хорошей охоч.
— Ха-ха, Мефодька, — рассмеялся татарин, который почти всегда улыбался и не упускал случая побалагурить, — видать, прослышал Егорий, что такой зверь, как ты, в лесах завелся, и понял, что ни браги, ни жратвы, ни баб своих не видать ему теперь, вот с горя засаду и поставил.
— Эх, чертяга, тебе бы лишь бы ртом своим беззубым лыбиться, а у нас жратва и пойло скоро выйдут. Что делать тогда будем? — обеспокоенно произнес Мефодий.
— Ха, не пустил тебя Антип в свой огород, — не унимался татарин. — Тебя, Мефодька, только тебя испугался. Нас-то что бояться? Нам много не надо. Ты ж дело другое. Вон какое пузо отрастил!
Действительно, живот у Мефодия был необъятный, аппетит еще необъятней, за что и прозвище он заслужил соответствующее — Пузо.
— Эка, разошелся, морда татарская, — беззлобно хмыкнул Мефодий, удовлетворенно положив руки на свой живот. — Не особо шуткуй, а то и зашибить могу.
— Ладно, Мефодька, коль Старостины закрома не по тебе оказались, на, нашей бражки отведай, — татарин протянул свою кружку с брагой. Лик у Мефодия просветлел, он схватил большую кружку и в три глотка опорожнил ее.
Убивец-Евлампий, едва прислушиваясь к разговору, сидел рядом, угрюмый и злой, облокотившись на свой огромный топор. На ухе его запеклась кровь — след от удара стрелецкой сабли. На затылке вздулась здоровенная шишка — ударил ведь ктото дубьем, да еще в самый сладкий момент. Найти бы кто. И вот тогда…
Он поднял свои прозрачные глаза и прикрикнул:
— Хватит кривляться, шуткарь… А тебе, Мефодий, лишь бы брюхо набить… Ох, худо мне!
— Нам тоже худо, — пожал плечами татарин. — Жалко и Селезня, и Егорку Рваного. Хорошие, удалые братцы были.
— Леший с ними, с твоими удалыми братцами! Сколько Господь отмерил кому — так тому и быть. Чего жалеть-то?
— Эх, Евлампий, что же ты говоришь такое? — укоризненно произнес сидящий на бревне и греющий руки у костра разбойник по имени Сила.
Внешность его вполне соответствовала имени. Был ой широкоплеч и массивен. На мощной шее сидела тяжелая голова, взор был насторожен, брови сдвинуты хмуро и неприветливо. Сразу было видно, что он опасен и способен на многое. На правой руке Силы недоставало двух пальцев, за что он получил кличку Беспалый, лицо и руки украшали шрамы — следы многих схваток, в которых ему приходилось участвовать. Эти шрамы придавали ему еще более устрашающий вид. Бился он всегда ожесточенно. И мало кто мог с ним сравниться во владении секирой или огромной дубиной, которой он играючи сшибал наземь лошадь со всадником.
— Сам повел людей на гиблое дело, погубил, а теперь словом добрым помянуть их не желаешь, — покачал головой Сила.
— А кто знал, что дело гиблое? — воскликнул Убивец. — Ты, что ли? Так чего же тогда сразу не сказал?
Сила пожал плечами, а Евлампий поднял глаза, и они уперлись в Беспалого. Прочитать в них что-то было невозможно, но мелькнуло нечто похожее на вызов.
— Не, братцы, неспроста все это, — еще шире улыбнулся татарин. — Чую, что неспроста.
— Что неспроста, татарская твоя морда? — спросил Мефодий, грустно глядя в пустую кружку. — Как с тобой не поговоришь — всегда у тебя все неспроста.
— Где же это Мефодька видел, чтобы городовые стрельцы просто так по деревне околачивались? Ждали они нас там.
— Ждали, — тупо повторил Убивец.
— И чего это они нас там ждали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Крики ярости и ужаса, огонь, лижущий иконы, обезображенные злобой лица. Вот упал зарубленный кривой басурманской саблей настоятель. Долго отбивался огромной дубиной по-медвежьи сильный брат Иоанн, да пал, сраженный пулей. Вот пригвоздила брата Александра к пылающим деревянным дверям храма брошенная мощной вражеской рукой пика…
И снова Гришка брел по дороге незнамо куда и зачем. И не было ему долгого пристанища. Шел летом, когда землю жег нестерпимый зной, а трава желтела и воздух становился упругим. Шел зимой, утопал в снегу, кляня ветер и острые снежинки, впивающиеся в лицо. Он уже не ощущал себя вне дороги. Это был его крест. Его спутниками были вечные усталость, голод и немногие мелкие радости, к которым он привык и которыми совершенно не умел наслаждаться.
На что только не насмотрелся он, бродяга-мальчишка. Не раз видел, как может быть страшен человеку человек. Но не раз мог убедиться и в том, какая доброта скрывается в людских душах. Много его били — жестоко, беспричинно, срывая накопившееся на весь свет зло. Но не раз совершенно чужие люди отогревали его, кормили, делились порой последним.
Неспокойные были те годы, первые после лихолетья. Обезлюдела земля в Смутное время, разбрелись крестьяне, бросая хозяйство. Беглых ловили, сажали на землю, но это мало помогало. Процветали разбой лесной и самодурство властей…
В тот день идти было Гришке очень трудно. Ледяной воздух обжигал легкие. Болело только что сломанное ребро. Нога, по которой тоже попало, подгибалась. Гришка шел из города, где его только что отделали служивые люди — они не терпели бродяг. Хорошо еще, что в острог не кинули и кнута не прописали — тут уж совсем загнуться можно было бы.
Гришка брел, упрямо глядя перед собой. Но с каждым шагом передвигать ноги становилось все труднее. Наваливалась такая тяжесть, будто на плечи ему кинули мешок и постепенно нагружали его все больше и больше. Наконец Гришка прислонился к дереву. Ощутил, что боль уходит, в теле появляется легкость и оно наполняется какой-то пустотой. Вот только плохо, что он не может сдвинуться или просто шевельнуть рукой. Но разве это важно? Наконец-то приходило освобождение от вечных скитаний и страхов, от не нужного и не интересного ему мира, наполненного страданиями. Гришка уже замерзал и умирал однажды. Ощущения были похожие. Смерть все-таки настигла его, но оскал ее сейчас вовсе не был страшным. Наоборот, она была легка как пух, приятно пьянила, как легкое вино. И к чему ее было страшиться столько лет?
А потом начали откуда-то издалека наплывать неясные картины. И казалось, что это не просто плод воображения, а воспоминания о далеком, важном. Он видел себя в просторном помещении, заполненном странными предметами, и на нем были яркие струящиеся одежды. Видел рядом с собой высокого, красивого, очень напоминающего ему кого-то человека и знал, что это — Учитель. Он слышал слова на непонятном языке и вместе с тем понимал их. Разговор был о магии каких-то кристаллов — то, чего Гришку сроду не интересовало.
Видения отступали. Голова кружилась, мир был отделен от Гришки прозрачной прочной стеной, через которую с трудом пробивались звуки, но мальчишка все-таки мог слышать, как заскрипел снег и кто-то далеким глухим голосом произнес:
— Кажись, издох.
— Дышит, — ответил ему другой голос.
— Ага, правда… Живучий волчонок.
Гришку приподняли, растрясли, похлопали по щекам. Ему не хотелось обратно, где холод и боль, он примирился со смертью. Но против его воли сознание возвращалось, обретало прочный контакт с окружающим.
— Давай возьмем его, — предложил обладатель глухого голоса.
— А на кой ляд он нам нужен? Все равно издохнет.
— Не, может, и не издохнет. Может, коль живучий, поправится.
— А если и поправится — на кой ляд он нам сдался?
— Все Божья тварь.
— Ну вот сам, если такой добрый, его и тащи.
— Ну, сам и потащу…
До сих пор Гришка не мог решить, чем явилось для него неожиданное спасение — подарком или наказанием. Он не знал, где бы находилась его душа, расстанься она тогда с телом, — благоденствовала бы в райских кущах или в вечных муках жарилась бы на адском огне. С одной стороны, как говорил Иисус, царство Божье предпочтительно для бедных, особенно для нищих. Но, с другой, бродяжничество есть грех, и вряд ли Господу захочется быть в окружении только лишь нищих и бродяг.
Дела у разбойничьей шайки, к которой принадлежали Тришкины спасители, шли ни шатко ни валко. Больших богатств братва не нажила, но жрала от пуза, да и брага водиласьОбретались в лесу обычно чуть больше двадцати человек. Иные гибли во время лихих дел, иных косили многочисленные болезни, против которых не было лекарств, некоторые дрались между собой и оканчивали жизнь от руки своего же товарища, некоторые уходили искать лучшей доли, но ватага не редела. На место ушедших приходили беглые крестьяне, изголодавшийся работящий люд, задушенный податями или воинским произволом, ну а по большей части пропившийся до исподнего народец, которому, чтобы жить, много пить надо, для этого никаких денег не хватит, а потому лишь один путь -разбой. Приходили и отъявленные злодеи, у которых жажда до смертоубийства и грабежей в крови. Прибились к шайке две бабы, ведшие хозяйство и обхаживающие братву. Пожилая, уже за сорок лет, Матрена и молодуха Аграфена — самого атамана полюбовница. Верховодил всеми Роман, который был не только ловок, силен и умен, но и, что для разбойника немаловажно, удачлив. Про него поговаривали, что черта он не боится, а в Бога так вообще не верует. И что балуется он книгами преотвратными и колдовской силой обладает.
— Атаман у нас хороший, — говаривали разбойники. — Все по справедливости у него. Душегуб, правда, и к своим, и к чужим, ежели что не по нему, так за ноги и в воду. Ох, душегуб. Но награбленное честно делит…
Для разбойничьего ремесла Гришка оказался человеком не слишком подходящим. Силой не вышел, держали его все за трусоватого. Так оно, наверное, и было. Но главное, надругательство над людьми и их собственностью он считал всегда делом богопротивным. На разбой его брали редко, правильно рассудив, что пользы никакой ждать не приходится — только под ногами будет путаться. Скорее всего погнали бы Гришку давно прочь, если бы не владел он редким и важным искусством — грамотой.
В. бескрайних муромских лесах, где по преданиям лишь, разбойники да нечистая сила и водятся, по свирепости и умению равных их шайке не было. Как-то схлестнулись они с ватагой знаменитого Георгия Висельника. Жаркий вышел тогда бой, жестокий. Когда Роман Висельнику саблей голову отсек, оставшиеся сдались на милость победителя, пообещав честно служить и во всем новому атаману подчиняться. Так что разбойников почти вдвое больше в шайке стало, и такие дела пошли, что даже чертям и тем в округе, наверное, тошно стало.
Что Романа Окаянного с тех мест благодатных сдвинуло и понесло в края, гораздо хуже для лихого дела приспособленные, где и лес пожиже, да и купчишек поменьше, — это только одному ему и ведомо. Собрал однажды всех и махнул рукой:
— Идем, братва, из этих мест!
Тогда Пафнутий, шебутной малый, бунт поднял:
— Как? Зачем? Да чего мы там не видали? Подбил нескольких братьев на раскол, и ушли они за ним. Да только немного их было, поскольку все знали, что Пафнутий человек пустой и болтливый, каши с ним не сваришь. Так и получилось. Доходили слухи, что изловили их всех по-глупому да четвертовали принародно, а чтоб другим неповадно было безобразия учинять и честный народ по лесам тиранить — прибили их отрубленные руки к столбам вдоль дороги.
Ну а у тех, кто с Романом остался, особых поводов для сожаления не было. Рыскала братва по окрестностям, еду да выпивку добывая, девок насильничая да купчишек на дороге поджидая. А однажды даже деньги, что государю с налогов шли, взяли. Как про это атаман прознал — непонятно. Ведь и час, и место, и какая охрана будет — все ему известно было. Поговаривали, что у Романа глаза и уши в городе имеются, притом чуть ли не из таких, которые знают, что у самого воеводы дома водится…
Землянки в лесу строил Мефодий — знаток плотницкого дела. Даже самой лютой зимой в них было тепло. Место для убежища Роман нашел удобное и неприступное. За год, что находилась там шайка, к ним не то что слуги государевы не сунулись, но даже случайный путник поблизости не прошел. Да оно и неудивительно. К островам посреди обширных Мертвых болот пробраться мог только человек знающий. А таковых, похоже, на земле было немного.
А болота те не зря Мертвыми звали. Хлюпающая, будто живая, зеленокоричневая трясина, колючий, непроходимый кустарник, изогнутые, увечные с виду березки, убогие коряги. Простирались болота на многие и многие версты, и даже если б нашелся тот, кто пройдет по трясине, как посуху, заблудился бы тут и не нашел дороги назад.
Да что и говорить, место было нездоровое, гиблое, но люди, собравшиеся тут, как нельзя лучше подходили к нему. С бледной кожей, спутанными волосами, горящими смурными глазами. Что-то было в лицах такое, что, глядя на них, возникало ощущение, будто не от земли они, как крестьяне, не от неба, как благочестивые христиане, а, казалось, накрепко срослись они с этим туманом, зыбким болотом и все для них смазано, призрачно: смерть-жизнь, бытие-небытие, свет-тьма. Будто витает над каждым из этих людей зловонный болотный дух, впитывается в каждую частичку тела, овладевает ими без остатка… Все эти невеселые мысли лезли в Гришкину голову, и он со страхом ощущал, как сам пропитывается этим болотным духом и может навсегда остаться здесь…
Потрескивали поленья в костре, в большом закопченном оловянном котле булькало варево, которого с лихвой должно было хватить на всю братву. Около бака суетилась Матрена, Аграфена же сидела рядом и разделывала на доске куски мяса. Около землянок было, свалено оружие — сабли, пики, топоры. Один из разбойников полировал саблю, сидя на корточках и что-то насвистывая. Остальные занимались делами бесполезными — резались в кости, дремали, жевали какие-то листья. Вокруг костерка у самой воды расселась компания тех, кто любит почесать языки.
— Э-э, — протянул татарин, потирая рукой лысую голову. — Как же мы оплошали. Какие девки там были, ай-яй-яй.
— А жратвы столько… Наверное, не счесть, — вздохнул Мефодий, потирая пальцами толстые щеки. — И вино, и брага наверняка отменные. Очень уж этот злыдень староста Егорий, так его растак, до жратвы и до выпивки хорошей охоч.
— Ха-ха, Мефодька, — рассмеялся татарин, который почти всегда улыбался и не упускал случая побалагурить, — видать, прослышал Егорий, что такой зверь, как ты, в лесах завелся, и понял, что ни браги, ни жратвы, ни баб своих не видать ему теперь, вот с горя засаду и поставил.
— Эх, чертяга, тебе бы лишь бы ртом своим беззубым лыбиться, а у нас жратва и пойло скоро выйдут. Что делать тогда будем? — обеспокоенно произнес Мефодий.
— Ха, не пустил тебя Антип в свой огород, — не унимался татарин. — Тебя, Мефодька, только тебя испугался. Нас-то что бояться? Нам много не надо. Ты ж дело другое. Вон какое пузо отрастил!
Действительно, живот у Мефодия был необъятный, аппетит еще необъятней, за что и прозвище он заслужил соответствующее — Пузо.
— Эка, разошелся, морда татарская, — беззлобно хмыкнул Мефодий, удовлетворенно положив руки на свой живот. — Не особо шуткуй, а то и зашибить могу.
— Ладно, Мефодька, коль Старостины закрома не по тебе оказались, на, нашей бражки отведай, — татарин протянул свою кружку с брагой. Лик у Мефодия просветлел, он схватил большую кружку и в три глотка опорожнил ее.
Убивец-Евлампий, едва прислушиваясь к разговору, сидел рядом, угрюмый и злой, облокотившись на свой огромный топор. На ухе его запеклась кровь — след от удара стрелецкой сабли. На затылке вздулась здоровенная шишка — ударил ведь ктото дубьем, да еще в самый сладкий момент. Найти бы кто. И вот тогда…
Он поднял свои прозрачные глаза и прикрикнул:
— Хватит кривляться, шуткарь… А тебе, Мефодий, лишь бы брюхо набить… Ох, худо мне!
— Нам тоже худо, — пожал плечами татарин. — Жалко и Селезня, и Егорку Рваного. Хорошие, удалые братцы были.
— Леший с ними, с твоими удалыми братцами! Сколько Господь отмерил кому — так тому и быть. Чего жалеть-то?
— Эх, Евлампий, что же ты говоришь такое? — укоризненно произнес сидящий на бревне и греющий руки у костра разбойник по имени Сила.
Внешность его вполне соответствовала имени. Был ой широкоплеч и массивен. На мощной шее сидела тяжелая голова, взор был насторожен, брови сдвинуты хмуро и неприветливо. Сразу было видно, что он опасен и способен на многое. На правой руке Силы недоставало двух пальцев, за что он получил кличку Беспалый, лицо и руки украшали шрамы — следы многих схваток, в которых ему приходилось участвовать. Эти шрамы придавали ему еще более устрашающий вид. Бился он всегда ожесточенно. И мало кто мог с ним сравниться во владении секирой или огромной дубиной, которой он играючи сшибал наземь лошадь со всадником.
— Сам повел людей на гиблое дело, погубил, а теперь словом добрым помянуть их не желаешь, — покачал головой Сила.
— А кто знал, что дело гиблое? — воскликнул Убивец. — Ты, что ли? Так чего же тогда сразу не сказал?
Сила пожал плечами, а Евлампий поднял глаза, и они уперлись в Беспалого. Прочитать в них что-то было невозможно, но мелькнуло нечто похожее на вызов.
— Не, братцы, неспроста все это, — еще шире улыбнулся татарин. — Чую, что неспроста.
— Что неспроста, татарская твоя морда? — спросил Мефодий, грустно глядя в пустую кружку. — Как с тобой не поговоришь — всегда у тебя все неспроста.
— Где же это Мефодька видел, чтобы городовые стрельцы просто так по деревне околачивались? Ждали они нас там.
— Ждали, — тупо повторил Убивец.
— И чего это они нас там ждали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41