am pm унитаз
Казалось, доярка собирается ступить с невысокого пьедестала на зеленую траву — чтобы с полным перейти дорогу каждому, кто идет или едет в Азеричино, в центр колхоза.
Коренькевич ведет машину легко, плавно — будто слился с ней. И даже я, пассажир, третий тут и лишний, также чувствую себя неотделимой частью вот этой слитности человека и машины.
Прежде чем отвезти нас к автобусу, Коренькевич вызвался показать новый клуб.
— А то махнешь в свой Минск и наш новый дворец не посмотришь. Поедем. А Вера тут пускай с матерью поговорит пока.
Едем широкой улицей.
По сторонам ее — двухэтажные дома, на четыре семьи каждый: с балконами, с высокими крышами; и многоквартирные красавцы с современными просторными лоджиями.
Я любовался домами, где есть все городские удобства, думал, что вот эта деревня уже ничем не отличается от города, но, видя, как под окнами кое-где ходили и пощипывали траву куры, гуси, как почесывались о бетонные столбы
поросята, как стояли у подъездов запряженные, привязанные к ажурным металлическим украшениям лошади, сам себя поправлял: нет, все же это деревня — каменная, кирпичная, современная, но деревня.
Миновали двухэтажную просторную амбулаторию. Вход в нее — строгий, но приветливый.
А вот и контора — тоже двухэтажная, светлая, просторная.
Коренькевич на минуту забежал туда, взял ключи от клуба и вскоре вернулся. Когда опять садился в машину, на солнце сверкнул красно-зеленый флажок депутата Верховного Совета республики.
Клуб был действительно очень красивый. Высокий, светлый, с форсисто заломленной бетонной крышей, которая в этой своей форме казалась совсем легкой, он чем-то — хотя и отдаленно — напоминал наш минский Дворец спорта.
Уже в самой архитектуре колхозного клуба была заложена какая-то взволнованность, которая не дает пройти мимо него равнодушно и, как магнит, тянет заглянуть, а что там внутри...
Коренькевич сам, будто экскурсовод, водил меня всюду.
— А вот это наша библиотека.
— А вот это наш зрительный зал.
— А вот это наш художественный музей. Я недоверчиво глянул на него,
— Не сомневайся, Юра, не сомневайся — художественный музей. Понимаешь, я уже съездил в область, и там мне пообещали в скором времени подобрать из запасников музея экспозицию. Так что, видишь, у нас своя картинная галерея будет. А там станем богаче, сами покупать картины начнем. И сегодня ведь шедевры есть. Но то, что это шедевры, мы поймем только лет через сто.— Он улыбнулся: — На шедевры время надо.
По дороге в Житьково я все хвалил клуб. Потом разговорились про землю, про людей, про деревню, про ее отношения с городом.
— Очень уж крепко у нас в Беларуси город с деревней связан — не разорвешь,-— задумался Коренькевич.
— Да, у нас же почти везде: сын или дочь работает в городе, на заводе или на фабрике, а родители — в деревне живут.
— Вот приедут дети на выходной, хатули напакуют — и обратно в город.
— В понедельник идешь мимо общежитий рабочих, за окнами висят авоськи, целлофановые мешочки, узелки. А в них, ясное дело, сало, колбаса, масло. Ближе к пятнице эти мешочки сделаются потоньше — будто похудеют. В субботу уже редко где что увидишь — разве только у запасливых девчат. А наступит новый понедельник — за окнами вновь узелки и мешочки: значит, съездили домой дети, навестили своих стариков.
— А вон на автомобильном заводе в Жодине половина рабочих на обед вообще прямо из цехов в деревню ходит. А кто живет чуть подальше — тех автобусами возят.
Коренькевич задумался.
— Да, все мы, Юра, из хат,— переключая скорость перед пригорком, наконец сказал он.— Помнишь, как генерал Шибеков говорил: «Мы все разошлись в разные стороны, но помним, откуда мы родом, потому что хлеб, который мы едим, растят для нас наши родители». Деревня вырастила нас и, щедрая, Павлика отдала армии, Андрея — рабочим, тебя — науке, а меня на земле оставила, при себе. Но она внимательно, Юра, как заботливая мать, следит за нами, кем мы становимся, куда идем, как растем. И когда мы не оправдываем ее надежд, она не дает нам спуску, посмеивается над нами — а ты же знаешь, как в наших деревнях умеют это делать. Однако же умеют тут и любить и уважать своих детей, которые простились с деревней, чтобы множить ее славу кто где может.
Поднялись на пригорок. Впереди уже видны были наша и Цытнячихина хаты — они стоят как раз с этого краю.
— Вот и Житьково,— Коренькевич опять переключил скорость, машина побежала быстрее, и он обернулся ко мне: — Ты знаешь, в Житькове запланировано построить крупный животноводческий комплекс.— Немного подумал и добавил: — Вот приедешь как-нибудь лет через десять и не узнаешь Житькова. Оно будет такое же новое, кирпичное и современное, как и Азеричино.
И я представил себе, как здесь, на месте тихих жить-ковских хат с соломенными крышами, встанет новое село с многоэтажными домами и как от деревни, где было столько своего и горя и радости, где каждый человек жил своей неповторимой жизнью, останется разве что одно лишь имя, одно слово — красивое, святое и вечное слово, которым с давних пор называлась эта спокойная и далекая от бойких дорог земля,— деревня Житьково...
...Мать, Вера, Петрусь уже вынесли чемоданы и стояли на улице — ждали нас. Вера волновалась — как бы не опоздать на автобус.
Мы простились с матерью, поставили чемоданы и сели в машину. Коренькевич легко тронул ее с места. Когда «козел» свернул на дорогу к автобусной остановке, я увидел, что мать все еще идет по дороге вслед за машиной и как-то сдержанно, нетвердо, рассеянно машет нам рукой — так сдержанно, бывает, машешь на прощанье знакомому человеку, который улетает самолетом: машешь ему рукой, хотя и не уверен, видит ли он тебя, не знаешь даже, у какого окошка сидит он,— машешь просто всему самолету, как какому-то живому существу.
Мать дошла до того пригорка, до которого обычно провожает нас, когда мы идем на автобус пешком, остановилась, все так же неуверенно махала рукой машине и, видимо, плакала — попробуй не заплачь, когда после такой большой летом семьи, которая едва умещалась в тесной хате, остаешься теперь один: один и на всю хату, что стала теперь неправдоподобно просторной, и на весь двор, и на весь огород, где было столько смеха внуков,— тоже один.
По пути мы подобрали Цытнячихину Люсю — та с чемоданом тоже шла на автобус.
Когда девушка уселась, Коренькевич спросил у нее:
— Ну что, Люся, поступила?
— Ага.
— Поезжай, учись,—внимательно следя за дорогой, сказал Коренькевич,— А то видела, какая у нас больница хорошая? Нам медики нужны.
Люся лишь неопределенно пожала плечами и ничего не ответила: да и что она, девчушка, могла сказать определенно теперь, когда у нее все еще впереди — и учеба, и выбор места, где работать.
Возле одинокой будки на перекрестке Коренькевич остановился, помог достать чемоданы и поспешно простился, виновато разводя руками: дескать, постоял бы, да некогда — жатва.
Когда машина скрылась за поворотом, стало тихо-тихо. Было даже слышно, как от легкого ветерка чиркает о дерево жестяной лист, на котором выведено расписание автобусов.
Под ногами шуршала, сбиваясь в стайки, сухая и легкая опавшая листва. У будки разговаривали две женщины. Одна
из них, что стояла опершись спиной на столбик и держала за руку девочку, подошла к нам.
— Что это ты, Вера, и не признаешься уже,— сказала она и подала руку.
— Так я ж, Маруся, еще и оглядеться не успела,— оправдывалась Вера.
— Хорошо, коли так. А то я могла подумать, что ты зазналась,— усмехнулась Маруся.— Ну что, уже домой уезжаете? Бабку свою покинули одну? — и погладила Петруся по голове.— Кто их знает, эти автобусы. Остановится какой или нет. Вчера вон хвошнянский никого не взял. И руднянский, когда полон, тоже не останавливается.
— А ты куда едешь? — спросила у нее Вера.
— Я? Никуда. Это же наша паненка, Зина, дала телеграмму, что приедет со своим мужем, так я вот и встречаю их. Велика важность — могла бы и сама через лес пройти...
Девочке наскучило стоять возле незнакомых людей, и она за руку потянула мать от нас.
— Успокойся ты, непоседа! — прикрикнула на нее Маруся.— И большая уже ведь, а с людьми не дает поговорить. С отцом так она смелая. Поверите ли, как-то он решил за что-то приструнить ее. Так она заплакала да и говорит: «Бил ты меня, батька, малую, начинай уж и большую бить». Вот тебе и маленькая.
Девочке, вероятно, не понравилось, что мать рассказывает про нее такое чужим людям,— она поморщилась и отошла.
— А у тебя ведь, Маруся, уже взрослая дочка должна быть,— отсюда, издали взглянула на девочку Вера.
— Да это ж младшая моя, она и в школу еще не ходит. А старшая — та уже большая, нынче в десятый пойдет.
Маруся как будто обрадовалась, что Вера затронула эту тему.
— Уж такая хорошая девочка,— спешила рассказать она.— Все говорит: «Мамочка, я так хочу на учительницу выучиться, так уж хочу!» Еще в детстве, когда их спрашивали, кем они хотят быть, так другие отвечали — артистками, врачами, инженерами, а моя — нет и нет: только учительницей.
Маруся посмотрела на меня, кивнула головой в мою сторону, но продолжала разговаривать с Верой.
— Так пусть бы вот Юра помог ей в какой-нибудь институт поступить.
— А как она учится? — поинтересовался я.
— На кругленькие пятерочки.
— Ну, тогда ей бояться нечего. Она и сама поступит.
— Нет, сама не поступит. Там же, говорят, по блату принимают...
— А вот Люся сама в Ленинграде поступила,— поддержала меня Вера и указала на Цытнячихину дочку.
— Люська побойчее...
Вспомнил, что на льнище Маруся рассказывала то же самое женщинам — как дочка хочет стать учительницей,— и успокоил ее:
— Пусть приезжает — поступит. Маруся перевела разговор на другое:
— Вы не встретили никакого хлопца, когда ехали сюда? Действительно, какой-то молодой человек шел лесом,
посторонился и, закрывшись рукой от пыли, дал нам проехать.
— Да, шел какой-то навстречу,— ответила Вера.
— Так это же Цыганенок. У меня дорогу на Житьково спрашивал.
— А чего он приехал?
— Да говорит, отец как пристал — съезди и съезди. Я, говорит, стар уже, ноги болят, я не дойду, а ты съезди и мне потом расскажешь, как они там живут.— Помолчав, Маруся спохватилась, будто вспомнила, что не досказала чего-то очень важного: — Они в Молдавии сейчас. За виноградом там смотрят...
Женщина обернулась, увидела, что дочь копается на самой дороге в песке, и позвала к себе:
— Ирка, иди сюда.
Но та не откликнулась. Тогда Маруся сходила и привела ее за руку. А Вере сказала:
— Вот постояла тут со мной, так, видишь, сколько всякого услыхала. А я ж тебе еще не рассказала.— И спросила: — Помнишь Слиндука? Ну, того, что с медичкой, с Тамарой, когда-то из Млынарей аж за Минск уезжал? Так он теперь в Витебск перебрался: работать, говорит, там будет.
Маруся посмотрела на меня и, видимо думая, что про Слиндука и Тамару я ничего не слыхал, улыбнулась:
— Знаем мы эту работу! Лишь бы поближе к Тамаре.
— Так мать же ему Тамарин адрес не дала.
— Витебск не такой уж большой город. Захочет — так найдет не только адрес, но и саму Тамару.
Подошел автобус из Витебска. Маруся заторопилась к дверям, из которых и правда первой вышла Зина, а за нею — ее муж: последние в этом году житьковские гости.
Зина держала только сумочку, а чемоданы и сетки в обеих руках тащил из автобуса муж. Маруся подбежала к ним, сказала: «Давайте я помогу» — и стала отнимать хоть что-нибудь из рук свояка, но тот ничего не отдал.
Не успел еще отойти этот автобус, как подрулил и наш.
Автобус шел из Хвошна и был уже полон, как говорят, битком набит — он только устало, словно человек, сопел и отдувался. Пассажиры злились на шофера: зачем он открыл нам дверь; злились и на нас — куда, мол, лезете, тут и без вас негде стать. И все же мы как-то втиснулись. Я стоял, в давке заслоняя собой Петруся.
Пока автобус не тронулся, я, прижатый людьми к стеклу, что отделяет шофера от салона, увидел, как Маруся, Зина и ее муж сошли на боковую тропинку и как со стороны груковской дороги навстречу им вышел из кустов Кагадей — вылитый дедок-лесовичок — как он поздоровался со всеми за руку и, взяв у Зининого мужа какую-то сетку, пошел с гостями обратно в Житьково...
В тесноте добрались до райцентра. Там хвошнянские вышли — они ехали по делам в район. Освободились даже места.
Я примостился возле веселого, разговорчивого дядьки. Когда автобус двинулся дальше, он начал знакомиться.
— А я на свадьбу с бабой еду. Баба вон сзади сидит.
— Кто же у вас женится? — спросил я.
— Гармонь! Я музыкант, и меня все на свадьбы просят.
— А где же гармонь?
— А моя музыка уже там, на свадьбе,— вчера отвезли.
— Что-то вы рано едете — сегодня же только четверг.
— А у меня, сынок, прогула не будет — я же на пенсии. И баба моя на пенсии. Только вот хату не на кого было оставить. Раньше ведь как — в деревне что малых, что старых было... А сейчас аж из другой деревни какую-то глухую бабу привели. Но ничего, все ж она хоть кур накормит и корову подбит.
На остановке вошла раскрасневшаяся от ходьбы молодица. Обе руки у нее были заняты. Она расставила свои ведра и кастрюльки в авоськах по проходу, а когда автобус пошел, покачнулась и быстренько ухватилась за никелированную ручку сиденья.
— А куда ж ты, молодица, едешь с такой посудой? — спросил дед.
— На свадьбу, дядька,— ответила женщина.— Племянник у меня в Витебске в эту субботу женится.
— А я-то смотрю, столько у тебя всего — даже рук мало.
— А как же, мало: собрала вот сметанки, сыру сделала — там все пригодится.
— Диво что пригодится! А кого ж берет твой племянник?
— Да на украинке женится. Где служил в армии, оттуда и везет. Отец у нее капитан. Так я вот, темная, и думаю: неужто батька, если бы захотел, ей какого-нибудь ахвицера не подыскал? Так нет же, за рядового отдает. Правда, наш Валик хлопец бравый. Кучерявый весь.
— Видишь, молодица,— засмеялся мой сосед,— одним нравятся ахвицеры, а другим — кучерявые.
— Ездить вот только, дядька, на свадьбы теперь далеко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Коренькевич ведет машину легко, плавно — будто слился с ней. И даже я, пассажир, третий тут и лишний, также чувствую себя неотделимой частью вот этой слитности человека и машины.
Прежде чем отвезти нас к автобусу, Коренькевич вызвался показать новый клуб.
— А то махнешь в свой Минск и наш новый дворец не посмотришь. Поедем. А Вера тут пускай с матерью поговорит пока.
Едем широкой улицей.
По сторонам ее — двухэтажные дома, на четыре семьи каждый: с балконами, с высокими крышами; и многоквартирные красавцы с современными просторными лоджиями.
Я любовался домами, где есть все городские удобства, думал, что вот эта деревня уже ничем не отличается от города, но, видя, как под окнами кое-где ходили и пощипывали траву куры, гуси, как почесывались о бетонные столбы
поросята, как стояли у подъездов запряженные, привязанные к ажурным металлическим украшениям лошади, сам себя поправлял: нет, все же это деревня — каменная, кирпичная, современная, но деревня.
Миновали двухэтажную просторную амбулаторию. Вход в нее — строгий, но приветливый.
А вот и контора — тоже двухэтажная, светлая, просторная.
Коренькевич на минуту забежал туда, взял ключи от клуба и вскоре вернулся. Когда опять садился в машину, на солнце сверкнул красно-зеленый флажок депутата Верховного Совета республики.
Клуб был действительно очень красивый. Высокий, светлый, с форсисто заломленной бетонной крышей, которая в этой своей форме казалась совсем легкой, он чем-то — хотя и отдаленно — напоминал наш минский Дворец спорта.
Уже в самой архитектуре колхозного клуба была заложена какая-то взволнованность, которая не дает пройти мимо него равнодушно и, как магнит, тянет заглянуть, а что там внутри...
Коренькевич сам, будто экскурсовод, водил меня всюду.
— А вот это наша библиотека.
— А вот это наш зрительный зал.
— А вот это наш художественный музей. Я недоверчиво глянул на него,
— Не сомневайся, Юра, не сомневайся — художественный музей. Понимаешь, я уже съездил в область, и там мне пообещали в скором времени подобрать из запасников музея экспозицию. Так что, видишь, у нас своя картинная галерея будет. А там станем богаче, сами покупать картины начнем. И сегодня ведь шедевры есть. Но то, что это шедевры, мы поймем только лет через сто.— Он улыбнулся: — На шедевры время надо.
По дороге в Житьково я все хвалил клуб. Потом разговорились про землю, про людей, про деревню, про ее отношения с городом.
— Очень уж крепко у нас в Беларуси город с деревней связан — не разорвешь,-— задумался Коренькевич.
— Да, у нас же почти везде: сын или дочь работает в городе, на заводе или на фабрике, а родители — в деревне живут.
— Вот приедут дети на выходной, хатули напакуют — и обратно в город.
— В понедельник идешь мимо общежитий рабочих, за окнами висят авоськи, целлофановые мешочки, узелки. А в них, ясное дело, сало, колбаса, масло. Ближе к пятнице эти мешочки сделаются потоньше — будто похудеют. В субботу уже редко где что увидишь — разве только у запасливых девчат. А наступит новый понедельник — за окнами вновь узелки и мешочки: значит, съездили домой дети, навестили своих стариков.
— А вон на автомобильном заводе в Жодине половина рабочих на обед вообще прямо из цехов в деревню ходит. А кто живет чуть подальше — тех автобусами возят.
Коренькевич задумался.
— Да, все мы, Юра, из хат,— переключая скорость перед пригорком, наконец сказал он.— Помнишь, как генерал Шибеков говорил: «Мы все разошлись в разные стороны, но помним, откуда мы родом, потому что хлеб, который мы едим, растят для нас наши родители». Деревня вырастила нас и, щедрая, Павлика отдала армии, Андрея — рабочим, тебя — науке, а меня на земле оставила, при себе. Но она внимательно, Юра, как заботливая мать, следит за нами, кем мы становимся, куда идем, как растем. И когда мы не оправдываем ее надежд, она не дает нам спуску, посмеивается над нами — а ты же знаешь, как в наших деревнях умеют это делать. Однако же умеют тут и любить и уважать своих детей, которые простились с деревней, чтобы множить ее славу кто где может.
Поднялись на пригорок. Впереди уже видны были наша и Цытнячихина хаты — они стоят как раз с этого краю.
— Вот и Житьково,— Коренькевич опять переключил скорость, машина побежала быстрее, и он обернулся ко мне: — Ты знаешь, в Житькове запланировано построить крупный животноводческий комплекс.— Немного подумал и добавил: — Вот приедешь как-нибудь лет через десять и не узнаешь Житькова. Оно будет такое же новое, кирпичное и современное, как и Азеричино.
И я представил себе, как здесь, на месте тихих жить-ковских хат с соломенными крышами, встанет новое село с многоэтажными домами и как от деревни, где было столько своего и горя и радости, где каждый человек жил своей неповторимой жизнью, останется разве что одно лишь имя, одно слово — красивое, святое и вечное слово, которым с давних пор называлась эта спокойная и далекая от бойких дорог земля,— деревня Житьково...
...Мать, Вера, Петрусь уже вынесли чемоданы и стояли на улице — ждали нас. Вера волновалась — как бы не опоздать на автобус.
Мы простились с матерью, поставили чемоданы и сели в машину. Коренькевич легко тронул ее с места. Когда «козел» свернул на дорогу к автобусной остановке, я увидел, что мать все еще идет по дороге вслед за машиной и как-то сдержанно, нетвердо, рассеянно машет нам рукой — так сдержанно, бывает, машешь на прощанье знакомому человеку, который улетает самолетом: машешь ему рукой, хотя и не уверен, видит ли он тебя, не знаешь даже, у какого окошка сидит он,— машешь просто всему самолету, как какому-то живому существу.
Мать дошла до того пригорка, до которого обычно провожает нас, когда мы идем на автобус пешком, остановилась, все так же неуверенно махала рукой машине и, видимо, плакала — попробуй не заплачь, когда после такой большой летом семьи, которая едва умещалась в тесной хате, остаешься теперь один: один и на всю хату, что стала теперь неправдоподобно просторной, и на весь двор, и на весь огород, где было столько смеха внуков,— тоже один.
По пути мы подобрали Цытнячихину Люсю — та с чемоданом тоже шла на автобус.
Когда девушка уселась, Коренькевич спросил у нее:
— Ну что, Люся, поступила?
— Ага.
— Поезжай, учись,—внимательно следя за дорогой, сказал Коренькевич,— А то видела, какая у нас больница хорошая? Нам медики нужны.
Люся лишь неопределенно пожала плечами и ничего не ответила: да и что она, девчушка, могла сказать определенно теперь, когда у нее все еще впереди — и учеба, и выбор места, где работать.
Возле одинокой будки на перекрестке Коренькевич остановился, помог достать чемоданы и поспешно простился, виновато разводя руками: дескать, постоял бы, да некогда — жатва.
Когда машина скрылась за поворотом, стало тихо-тихо. Было даже слышно, как от легкого ветерка чиркает о дерево жестяной лист, на котором выведено расписание автобусов.
Под ногами шуршала, сбиваясь в стайки, сухая и легкая опавшая листва. У будки разговаривали две женщины. Одна
из них, что стояла опершись спиной на столбик и держала за руку девочку, подошла к нам.
— Что это ты, Вера, и не признаешься уже,— сказала она и подала руку.
— Так я ж, Маруся, еще и оглядеться не успела,— оправдывалась Вера.
— Хорошо, коли так. А то я могла подумать, что ты зазналась,— усмехнулась Маруся.— Ну что, уже домой уезжаете? Бабку свою покинули одну? — и погладила Петруся по голове.— Кто их знает, эти автобусы. Остановится какой или нет. Вчера вон хвошнянский никого не взял. И руднянский, когда полон, тоже не останавливается.
— А ты куда едешь? — спросила у нее Вера.
— Я? Никуда. Это же наша паненка, Зина, дала телеграмму, что приедет со своим мужем, так я вот и встречаю их. Велика важность — могла бы и сама через лес пройти...
Девочке наскучило стоять возле незнакомых людей, и она за руку потянула мать от нас.
— Успокойся ты, непоседа! — прикрикнула на нее Маруся.— И большая уже ведь, а с людьми не дает поговорить. С отцом так она смелая. Поверите ли, как-то он решил за что-то приструнить ее. Так она заплакала да и говорит: «Бил ты меня, батька, малую, начинай уж и большую бить». Вот тебе и маленькая.
Девочке, вероятно, не понравилось, что мать рассказывает про нее такое чужим людям,— она поморщилась и отошла.
— А у тебя ведь, Маруся, уже взрослая дочка должна быть,— отсюда, издали взглянула на девочку Вера.
— Да это ж младшая моя, она и в школу еще не ходит. А старшая — та уже большая, нынче в десятый пойдет.
Маруся как будто обрадовалась, что Вера затронула эту тему.
— Уж такая хорошая девочка,— спешила рассказать она.— Все говорит: «Мамочка, я так хочу на учительницу выучиться, так уж хочу!» Еще в детстве, когда их спрашивали, кем они хотят быть, так другие отвечали — артистками, врачами, инженерами, а моя — нет и нет: только учительницей.
Маруся посмотрела на меня, кивнула головой в мою сторону, но продолжала разговаривать с Верой.
— Так пусть бы вот Юра помог ей в какой-нибудь институт поступить.
— А как она учится? — поинтересовался я.
— На кругленькие пятерочки.
— Ну, тогда ей бояться нечего. Она и сама поступит.
— Нет, сама не поступит. Там же, говорят, по блату принимают...
— А вот Люся сама в Ленинграде поступила,— поддержала меня Вера и указала на Цытнячихину дочку.
— Люська побойчее...
Вспомнил, что на льнище Маруся рассказывала то же самое женщинам — как дочка хочет стать учительницей,— и успокоил ее:
— Пусть приезжает — поступит. Маруся перевела разговор на другое:
— Вы не встретили никакого хлопца, когда ехали сюда? Действительно, какой-то молодой человек шел лесом,
посторонился и, закрывшись рукой от пыли, дал нам проехать.
— Да, шел какой-то навстречу,— ответила Вера.
— Так это же Цыганенок. У меня дорогу на Житьково спрашивал.
— А чего он приехал?
— Да говорит, отец как пристал — съезди и съезди. Я, говорит, стар уже, ноги болят, я не дойду, а ты съезди и мне потом расскажешь, как они там живут.— Помолчав, Маруся спохватилась, будто вспомнила, что не досказала чего-то очень важного: — Они в Молдавии сейчас. За виноградом там смотрят...
Женщина обернулась, увидела, что дочь копается на самой дороге в песке, и позвала к себе:
— Ирка, иди сюда.
Но та не откликнулась. Тогда Маруся сходила и привела ее за руку. А Вере сказала:
— Вот постояла тут со мной, так, видишь, сколько всякого услыхала. А я ж тебе еще не рассказала.— И спросила: — Помнишь Слиндука? Ну, того, что с медичкой, с Тамарой, когда-то из Млынарей аж за Минск уезжал? Так он теперь в Витебск перебрался: работать, говорит, там будет.
Маруся посмотрела на меня и, видимо думая, что про Слиндука и Тамару я ничего не слыхал, улыбнулась:
— Знаем мы эту работу! Лишь бы поближе к Тамаре.
— Так мать же ему Тамарин адрес не дала.
— Витебск не такой уж большой город. Захочет — так найдет не только адрес, но и саму Тамару.
Подошел автобус из Витебска. Маруся заторопилась к дверям, из которых и правда первой вышла Зина, а за нею — ее муж: последние в этом году житьковские гости.
Зина держала только сумочку, а чемоданы и сетки в обеих руках тащил из автобуса муж. Маруся подбежала к ним, сказала: «Давайте я помогу» — и стала отнимать хоть что-нибудь из рук свояка, но тот ничего не отдал.
Не успел еще отойти этот автобус, как подрулил и наш.
Автобус шел из Хвошна и был уже полон, как говорят, битком набит — он только устало, словно человек, сопел и отдувался. Пассажиры злились на шофера: зачем он открыл нам дверь; злились и на нас — куда, мол, лезете, тут и без вас негде стать. И все же мы как-то втиснулись. Я стоял, в давке заслоняя собой Петруся.
Пока автобус не тронулся, я, прижатый людьми к стеклу, что отделяет шофера от салона, увидел, как Маруся, Зина и ее муж сошли на боковую тропинку и как со стороны груковской дороги навстречу им вышел из кустов Кагадей — вылитый дедок-лесовичок — как он поздоровался со всеми за руку и, взяв у Зининого мужа какую-то сетку, пошел с гостями обратно в Житьково...
В тесноте добрались до райцентра. Там хвошнянские вышли — они ехали по делам в район. Освободились даже места.
Я примостился возле веселого, разговорчивого дядьки. Когда автобус двинулся дальше, он начал знакомиться.
— А я на свадьбу с бабой еду. Баба вон сзади сидит.
— Кто же у вас женится? — спросил я.
— Гармонь! Я музыкант, и меня все на свадьбы просят.
— А где же гармонь?
— А моя музыка уже там, на свадьбе,— вчера отвезли.
— Что-то вы рано едете — сегодня же только четверг.
— А у меня, сынок, прогула не будет — я же на пенсии. И баба моя на пенсии. Только вот хату не на кого было оставить. Раньше ведь как — в деревне что малых, что старых было... А сейчас аж из другой деревни какую-то глухую бабу привели. Но ничего, все ж она хоть кур накормит и корову подбит.
На остановке вошла раскрасневшаяся от ходьбы молодица. Обе руки у нее были заняты. Она расставила свои ведра и кастрюльки в авоськах по проходу, а когда автобус пошел, покачнулась и быстренько ухватилась за никелированную ручку сиденья.
— А куда ж ты, молодица, едешь с такой посудой? — спросил дед.
— На свадьбу, дядька,— ответила женщина.— Племянник у меня в Витебске в эту субботу женится.
— А я-то смотрю, столько у тебя всего — даже рук мало.
— А как же, мало: собрала вот сметанки, сыру сделала — там все пригодится.
— Диво что пригодится! А кого ж берет твой племянник?
— Да на украинке женится. Где служил в армии, оттуда и везет. Отец у нее капитан. Так я вот, темная, и думаю: неужто батька, если бы захотел, ей какого-нибудь ахвицера не подыскал? Так нет же, за рядового отдает. Правда, наш Валик хлопец бравый. Кучерявый весь.
— Видишь, молодица,— засмеялся мой сосед,— одним нравятся ахвицеры, а другим — кучерявые.
— Ездить вот только, дядька, на свадьбы теперь далеко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23