https://wodolei.ru/catalog/mebel/60cm/
Вы ведь тоже ничего не петрили в том тракторе. Пустить-то пустите, а управлять не умеете, так тот трактор, как Наинов конь, идет, куда ему хочется, пока сам не заглохнет.
Андрей, хотя и моложе Павла и Коренькевича, вместе с ними «осваивал» трактор. Присоединился к их разговорам и он:
— А помните, как Спица бригадиром была? Нас, детей, на «Универсал» посадит— фары у него есть, а лампочек нет,— мы ночью боронуем, а она впереди с фонарем бегает и светит нам. Мы с Медяком, твоим, Коренькевич, шофером, на пару ездили.
— Да, помню,— отозвался председатель.— Она светит, а вы на свет едете.
— Бывало, затрясет тебя «Универсал» на рытвинах — пахали ведь лишь бы как,— так даже и не заметишь, как уснешь. Спица светит, светит, обернется, а трактор совсем в другую сторону пошел.
— А ты, Павлик, любил трактор,— усмехнулся Шибека.— Все думали, трактористом будешь.
— Верно, тата, мы все отсюда, из хат,— задумчиво ответил генерал.— Только разошлись в разные стороны — на- север и на юг, на запад и на восток, охраняем наши рубежи, строим новые города, пускаем новые заводы, перевыполняем пятилетки, однако же не забываем, откуда мы родом, и помним, что хлеб, который едим каждый день, хлеб, который нам нужен как воздух, вырос на доброте заботливых наших родителей. На твоей, мама, доброте, на твоей, тата, на вашей, тетка Надежа...
Павел умолк, передохнул немного и взглянул на стариков: не слишком ли мудрено он говорил?
— И когда бы мы ни возвращались домой, и какими бы седыми и старыми, какими бы мудрыми и почтенными ни входили в свои родные хаты, у наших родителей всегда одни слова: «А дитятко ты мое дорогое — приехал!»— поддержал его Багуцкий.
— И хлеб, мама, также родом из хат. Не было бы хат — не было бы и хлеба,—Павел увидел, что все поняли его искренность, и успокоился.
— Из хат и еще с поля,— уточнил Коренькевич. Кагадеиха вновь вернула разговор к трактору:
- А тогда, помните, наш Маласай трактористом был. Он же вам, дети, давал по очереди попахать немного.—И обернулась к генералу: — .Вот тебе, Павлик, не,спалось, когда твоя очередь подходила. Прибежал один раз, помню, раненько и за ширмочку так подозрительно заглядывает: «Тетка, а где это ваш Коля?»—«Поехал уже, сынку, поехал»,— ответила Стахвановна. А ты, Павлик, все за. ширмочку заглядываешь — не веришь.
— А потом, бывало, бежишь, рукой от солнца глаза закрываешь, ищешь, где Коля пашет, — прибавила Алена.
— Тогда трактор в новинку был,— подмигнул Павлу Коренькевич.
— Сколько лошадиных сил имел!—..поддержал его Багуцкий..
— А сейчас сколько у нас и на нас этих лошадиных сил работает? Целые табуны! Включил в. розетку—они и закопытили. Включатель повернул — ржут. Да какие лошади! ....
— Даже чтоб побриться, включишь бритву в сеть — и уже пусть, себе маленькая лошадка, а все же побежала, заржала около щеки.
— Теперь в наших деревенских хатах в красном углу счетчик вместо образов висит. Как образ нового святого — бога электричества.
- Даже самые набожные старушки, те, что не дают снимать иконы, разрешают вешать около них, около святых, счетчик. Так и висят они в хате подчас рядом — приметы старого и нового.
Перекинулись на колхоз, заговорили о жатве.
— А. почему это вы ячмень возле Житькова до сих пор не сжали? — спросил я у Коренькевича.— Дождей, может, ждете?
— Нет, Юра, этот ячмень у нас семенной. Вот мы с Ивановичем,— и Коренькевич кивнул в сторону Багуцкого,— все тянули и думали: пускай еще постоит.
— Жаль, и лен ты не успел обмолотить,— прибавил Ба-гуцкий.
— Ну, лен никуда не денется. Семя нам не нужно, семя мы уже за три года вперед сдали. А вот треста...— начал Коренькевич, но секретарь остановил его:
— И семя тоже нужно. Не вам, так государству нужно,— и обнял председателя за широкие, плотные плечи.
Скоро они начали собираться. Хозяева просили остаться еще на часок, посидеть вместе.
— Некогда,— ответил Коренькевич.— В Азеричине в клубе колхозники, должно быть, уже собрались, нас дожидаются.
— Зачем вы вечером-то понадобились им?
— Будем орден «Знак Почета» вручать Мариле Павловне Заспицкой. Ей уже семьдесят лет, а она все на ферме работает...
— А кто это такая? — пожал плечами Кагадей.
— Эх, Тимофей Иванович, ты даже свою бригадиршу не узнаешь, когда полным именем ее называют... Спица, Спица это ваша, о которой вот тут только что вспоминали.
Кагадей смутился. Сидел и все оправдывался:
— Вы ж так важно о ней говорили. Как о министре каком-нибудь.
— Каждый человек, Тимофей Иванович, министр. Только по-своему.
Они, секретарь и председатель, встали из-за стола — равные, как братья. И сидели они тоже как родня — веселые, разговорчивые, свои. Поблагодарили за ужин, попрощались.
С порога Коренькевич сказал генералу:
— Ты, Павел, утречком подожди меня. Я отвезу тебя к поезду.— И, глянув на Багуцкого, который надевал уже плащ, заметил: — Не каждый же день у нас из Житькова генералы отъезжают.
Когда они вышли, когда, пофыркав-пофыркав, завелся «козел», загудел, с включенными фарами — свет ослепил нас — развернулся под окном и гости уехали, Кагадей, которому очень понравилась непосредственность гостей, хвалил их:
— Ну и мальцы, ну и мальцы — огонь, а не мальцы.
Застолье гудело долго. Немного погодя, проводив Алисея домой — тот, непьющий, не захотел зайти к Шибекам,— возвратилась Мотя.
Расходились уже за полночь. На улице было темно. По деревьям и по плащам шуршал нудный, похоже, уже осенний (хотя еще и теплый) дождь. Но был он прозрачен, без туманности, и сквозь него хорошо были видны яркие азеричинские огни, дрожавшие вдали, точно звезды на теплом и темном августовском небосклоне.
8. ВСТРЕЧА В КУСТАХ
с дедком-лесовичком, который выходит на дорогу, а затем, вспомнив Галашонка и войну, ведет к могиле Наина
Сосна, что шумела у самой дороги, стояла высоко, приподнявшись на толстых корнях, как на цыпочках. Казалось, она собирается навсегда разлучиться с землей и улететь в неизведанную голубизну неба. Она во все стороны вытянула корни, положила их, обнаженные, обсохшие от земли и глубинной влаги, на траву, на хвою, на заячью капусту — точно человек усталые ноги: пусть отдохнут.
Корни, пересекающие дорогу, были ободраны колесами и лошадиными копытами. Они, как живые, казалось, чувствовали ссадины и боль, и потому, идя в Житьково, я переступал через них.
Несколько дней меня не было в деревне. Кандидатская диссертация, которую я готовлю к защите, потребовала кое-что уточнить, кое-что дополнить, пока есть еще время. Вот я и сидел все эти дни в Витебске, работал в архивах, искал нужные книги в библиотеке...
День уже клонился к вечеру. По обе стороны дороги кроме сосен стояли высокие и толстые ольхи — настоящие ольховые рощи! — а в прогалинах, на полянах шумела высокая, выгоревшая на солнце и уже совсем переспелая трава, которую никто не трогал даже в первый укос.
Помню, как, первый раз идя в Житьково, я удивлялся, глядя на эти ольховые леса и перестоявшие луга. Увидев толстые ольхи — стройные, красивые, завидовал жить-ковцам:
— Вот бы нам такой ольшаник. Не надо было бы за столько километров ездить по дрова.
Завидовал, хотя сам не из какого-нибудь там безлесного края. А Вера, пришедшая тогда в Азеричино встречать меня, объясняла:
— У нас и на дрова не рубят подряд, у нас выбирают.
Видя в кустах высокую и густую траву, которой наши, пожалуй, были бы рады, даже если бы она росла на огородах, и которую переборчивые житьковцы не косили и оставляли стареть на корню, я опять же не мог удержаться:
— Вот бы нам такую! Наши бабы серпами сжали бы ее, мешками повынесли бы отсюда.
А Вера опять..пожимала плечами:
— Зачем нам в кусты лезть? У нас и на лугах хватает... Теперь дорога была тихая, спокойная: деревья, видно еще не успевшие привыкнуть к глухому одиночеству в лесу, тосковали без птиц, без их песен — они лишь грустно шумели листвой, которая, впрочем, скоро тоже начнет опадать... А тогда была весна, и лес был совсем,иной. Хотя дело шло к полудню, в кустах на удивление дружно, захлебываясь от счастья и радости, пели соловьи. Я особенно не прислушивался к их пению, но все же насчитал более десятка разных певцов, которые.выводили каждый свою и в то же время одну, общую песню — это, был гимн, утру, весне, солнцу, жизни, и своей любимой соловьихе, которая сидит вот тут, рядом,— в гнезде.
Из-за них и, в деревне ничего.не, слышно. Тетка Миля злится, говорит: «Это Тимоха завел их — он перекликается с птицами!»
Тогда, я еще не знал ни тетки Мили, ни Тимохи, ни самого Житькова и потому не мог ни возразить Вере, ни согласиться с ней.
Деревня поначалу мне не понравилась — так всегда бывает, если создашь в своем воображении некий уголок, а он потом, окажется конечно же совсем непохожим. Верйну деревню я представлял по ее рассказам также иной.
Стахвановна, которая, как раз пасла тогда свою очередь, увидав меня, сразу забраковала «Надежина зятя».
— Это ж надо,— рассказывала она потом бабам.— Верка,Надежина и собой девка ничего, и красивая, и стройная, и трудолюбивая, а вышла за какого-то кривенького, хроменького. Да крепко же, девки, я вам скажу, прихрамывает: на обе ноги...
Я действительно прихрамывал тогда. Собираясь в Житьково, достал из своего студенческого сундучка ссохшиеся парусиновые ботинки, побелил их мелом и, пока дошел до вокзала (поезд на Азеричино уходил рано, транспорта никакого не подвернулось), натер обе ноги. А затем, пока по кустам, через грязные ручьи дотопал в этих белых ботинках до Житькова, мелу на них и следа не осталось, и я, такой праздничный в городе, совсем не похож был на жениха.
После города, после просторного студенческого общежития Верина хатка показалась мне совсем тесной. Ботинки, вымытые Верой, сушились на изгороди рядом с кувшинами, крынками, а мы сидели в хате. Мать оставила нас вдвоем,
а сама пошла к Шибекам — видимо, похвалиться, что и к ней приехал зять.
Мы сидели на лавке у стола и миловались, точно после долгой разлуки, хотя с тех пор, как Вера уехала из Минска в Житьково, прошло всего лишь каких-нибудь две недели: мы, студенты-пятикурсники, уже были вроде гостей в университете и потому, не боясь даже декана, вели себя вольнее.
Вдруг Вера отстранила меня от себя:
— Кто-то идет.
Я глянул в окно. И в самом деле, по улице, ближе к нашей хате, прошла женщина с новым чугунком в руках.
— Это Волька Кагадеева,— объяснила Вера.
— Как ты узнала, что кто-то идет? В окно ведь не смотрела.
— А гуси, слыхал, загагакали? Они так гагакают на человека.
После этого мы обнимались, уже не боясь,— знали, что гуси, спокойно пощипывавшие траву под окном, предупредят, если кто-нибудь будет идти.
Вспомнив о том, давнем, я усмехнулся...
— Ого,— послышалось из кустов.— А я во, Юра, гляжу и думаю: чего это человек идет лесом один и смеется?
Тимоха вышел из кустов — в фуфайке, в своей привычной кепке, в блестящих резиновых сапогах, с топором — и подал мне руку. Маленький, неторопливый, небритый, был он точь-в-точь дедок-лесовичок, только что вышедший из сказки. За его рыжие усы зацепился такой же рыжий, чуть потемнее, скрюченный листок — мне казалось: когда Кагадей говорит, он даже шуршит в усах.
Мы сошли с дороги — на ней ведь пыльно — и присели на обочине, куда пыль, поднятая телегами и копытами лошадей, не доходила: я — под елку, а Кагадей, положив сбоку топор, прислонился спиной к небольшому пеньку и закрыл его собой. Таких старых пеньков тут было много, и Кагадей среди них почти не выделялся: если бы чуть попозже, то, может, и не различил бы в сумерках, где он, а где настоящие пеньки-лесовички.
Когда уселись, Тимоха заговорил первым:
— А я во, Юра, сегодня с утра Маласая нашего с Липой проводил к поезду, а потом думаю: дай-ка я схожу в свои кусты.
— Кого-кого? — точно не расслышав, переспросил я:
— Как кого?— теперь уже он, ничего не понимая, смот рел на меня.— Маласая нашего, говорю. И Липу.
Я пожал плечами — мол, все равно не понимаю.
— Они ведь давно уехали...
Кагадей посмотрел на меня, а потом, видно вспомнив, что меня эти дни не было в Житькове, ответил:
— Так они матку хоронить приезжали. Стахвановна померла. Только, говорят, приехали, чемоданы разобрали, а тут телеграмма...
Кагадей сидел, глядел в землю и сучком ковырял вокруг какого-то бледного, сморщенного грибка, словно выгребая его из земли.
— Вчера и отнесли ее туда, где петухи не поют и люди не встают...
Он помолчал, поднял голову, взглянул на верхушки елей, что покачивались в вышине, и добавил:
— А уж так не хотела Гапка отходить. Даже корову не давала продавать: я еще поправлюсь, кричала. Вот тебе и поправилась. А когда продавали корову, так просила Цытня-чиху, которая была как раз у нее в хате, помочь ей подняться и к окну подвести: «Я хоть последний раз на свою коровку гляну, посмотрю, как она, бедненькая, в то Хвошно пойдет». А как увидела, что корова мотает головой, ревет и не хочет идти,— заплакала: «Зачем они, ироды, продали ее?»
Кагадей вдруг прислушался, огляделся вокруг, опять прислушался, опять огляделся. А потом уставился на меня:
- Послушай, Юра, может, это я с ума схожу или еще что, но мне кажется — где-то ходики чакают. Послушай... Во... Чак-чак, чак-чак... Будильник в лесу — ничего не понимаю... Может, мина какая?
Я рассмеялся и начал разворачивать плащ — достал из него будильник. Когда я еще собирался в Витебск, мать просила меня купить новый будильник, да чтобы обязательно хорошо «чакал» — с ним зимой, долгими вечерами, как и с котенком, мурлыкающим под боком, веселее. Вот я и выбрал такой — «с чаком». Тикал он громко, и даже в автобусе, когда ехал из Витебска, как только становилось тихо, все начинали подозрительно оглядываться по сторонам: откуда это и что за звук?
Я показал Кагадею будильник, и он тоже усмехнулся:
— Напугал ты меня, Юра. А я уж подумал, не с ума ли схожу.
Тимоха снял кепку и положил ее на соседний пенек — теперь и тот, как и Кагадей, стал похож на дедка-лесовичка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Андрей, хотя и моложе Павла и Коренькевича, вместе с ними «осваивал» трактор. Присоединился к их разговорам и он:
— А помните, как Спица бригадиром была? Нас, детей, на «Универсал» посадит— фары у него есть, а лампочек нет,— мы ночью боронуем, а она впереди с фонарем бегает и светит нам. Мы с Медяком, твоим, Коренькевич, шофером, на пару ездили.
— Да, помню,— отозвался председатель.— Она светит, а вы на свет едете.
— Бывало, затрясет тебя «Универсал» на рытвинах — пахали ведь лишь бы как,— так даже и не заметишь, как уснешь. Спица светит, светит, обернется, а трактор совсем в другую сторону пошел.
— А ты, Павлик, любил трактор,— усмехнулся Шибека.— Все думали, трактористом будешь.
— Верно, тата, мы все отсюда, из хат,— задумчиво ответил генерал.— Только разошлись в разные стороны — на- север и на юг, на запад и на восток, охраняем наши рубежи, строим новые города, пускаем новые заводы, перевыполняем пятилетки, однако же не забываем, откуда мы родом, и помним, что хлеб, который едим каждый день, хлеб, который нам нужен как воздух, вырос на доброте заботливых наших родителей. На твоей, мама, доброте, на твоей, тата, на вашей, тетка Надежа...
Павел умолк, передохнул немного и взглянул на стариков: не слишком ли мудрено он говорил?
— И когда бы мы ни возвращались домой, и какими бы седыми и старыми, какими бы мудрыми и почтенными ни входили в свои родные хаты, у наших родителей всегда одни слова: «А дитятко ты мое дорогое — приехал!»— поддержал его Багуцкий.
— И хлеб, мама, также родом из хат. Не было бы хат — не было бы и хлеба,—Павел увидел, что все поняли его искренность, и успокоился.
— Из хат и еще с поля,— уточнил Коренькевич. Кагадеиха вновь вернула разговор к трактору:
- А тогда, помните, наш Маласай трактористом был. Он же вам, дети, давал по очереди попахать немного.—И обернулась к генералу: — .Вот тебе, Павлик, не,спалось, когда твоя очередь подходила. Прибежал один раз, помню, раненько и за ширмочку так подозрительно заглядывает: «Тетка, а где это ваш Коля?»—«Поехал уже, сынку, поехал»,— ответила Стахвановна. А ты, Павлик, все за. ширмочку заглядываешь — не веришь.
— А потом, бывало, бежишь, рукой от солнца глаза закрываешь, ищешь, где Коля пашет, — прибавила Алена.
— Тогда трактор в новинку был,— подмигнул Павлу Коренькевич.
— Сколько лошадиных сил имел!—..поддержал его Багуцкий..
— А сейчас сколько у нас и на нас этих лошадиных сил работает? Целые табуны! Включил в. розетку—они и закопытили. Включатель повернул — ржут. Да какие лошади! ....
— Даже чтоб побриться, включишь бритву в сеть — и уже пусть, себе маленькая лошадка, а все же побежала, заржала около щеки.
— Теперь в наших деревенских хатах в красном углу счетчик вместо образов висит. Как образ нового святого — бога электричества.
- Даже самые набожные старушки, те, что не дают снимать иконы, разрешают вешать около них, около святых, счетчик. Так и висят они в хате подчас рядом — приметы старого и нового.
Перекинулись на колхоз, заговорили о жатве.
— А. почему это вы ячмень возле Житькова до сих пор не сжали? — спросил я у Коренькевича.— Дождей, может, ждете?
— Нет, Юра, этот ячмень у нас семенной. Вот мы с Ивановичем,— и Коренькевич кивнул в сторону Багуцкого,— все тянули и думали: пускай еще постоит.
— Жаль, и лен ты не успел обмолотить,— прибавил Ба-гуцкий.
— Ну, лен никуда не денется. Семя нам не нужно, семя мы уже за три года вперед сдали. А вот треста...— начал Коренькевич, но секретарь остановил его:
— И семя тоже нужно. Не вам, так государству нужно,— и обнял председателя за широкие, плотные плечи.
Скоро они начали собираться. Хозяева просили остаться еще на часок, посидеть вместе.
— Некогда,— ответил Коренькевич.— В Азеричине в клубе колхозники, должно быть, уже собрались, нас дожидаются.
— Зачем вы вечером-то понадобились им?
— Будем орден «Знак Почета» вручать Мариле Павловне Заспицкой. Ей уже семьдесят лет, а она все на ферме работает...
— А кто это такая? — пожал плечами Кагадей.
— Эх, Тимофей Иванович, ты даже свою бригадиршу не узнаешь, когда полным именем ее называют... Спица, Спица это ваша, о которой вот тут только что вспоминали.
Кагадей смутился. Сидел и все оправдывался:
— Вы ж так важно о ней говорили. Как о министре каком-нибудь.
— Каждый человек, Тимофей Иванович, министр. Только по-своему.
Они, секретарь и председатель, встали из-за стола — равные, как братья. И сидели они тоже как родня — веселые, разговорчивые, свои. Поблагодарили за ужин, попрощались.
С порога Коренькевич сказал генералу:
— Ты, Павел, утречком подожди меня. Я отвезу тебя к поезду.— И, глянув на Багуцкого, который надевал уже плащ, заметил: — Не каждый же день у нас из Житькова генералы отъезжают.
Когда они вышли, когда, пофыркав-пофыркав, завелся «козел», загудел, с включенными фарами — свет ослепил нас — развернулся под окном и гости уехали, Кагадей, которому очень понравилась непосредственность гостей, хвалил их:
— Ну и мальцы, ну и мальцы — огонь, а не мальцы.
Застолье гудело долго. Немного погодя, проводив Алисея домой — тот, непьющий, не захотел зайти к Шибекам,— возвратилась Мотя.
Расходились уже за полночь. На улице было темно. По деревьям и по плащам шуршал нудный, похоже, уже осенний (хотя еще и теплый) дождь. Но был он прозрачен, без туманности, и сквозь него хорошо были видны яркие азеричинские огни, дрожавшие вдали, точно звезды на теплом и темном августовском небосклоне.
8. ВСТРЕЧА В КУСТАХ
с дедком-лесовичком, который выходит на дорогу, а затем, вспомнив Галашонка и войну, ведет к могиле Наина
Сосна, что шумела у самой дороги, стояла высоко, приподнявшись на толстых корнях, как на цыпочках. Казалось, она собирается навсегда разлучиться с землей и улететь в неизведанную голубизну неба. Она во все стороны вытянула корни, положила их, обнаженные, обсохшие от земли и глубинной влаги, на траву, на хвою, на заячью капусту — точно человек усталые ноги: пусть отдохнут.
Корни, пересекающие дорогу, были ободраны колесами и лошадиными копытами. Они, как живые, казалось, чувствовали ссадины и боль, и потому, идя в Житьково, я переступал через них.
Несколько дней меня не было в деревне. Кандидатская диссертация, которую я готовлю к защите, потребовала кое-что уточнить, кое-что дополнить, пока есть еще время. Вот я и сидел все эти дни в Витебске, работал в архивах, искал нужные книги в библиотеке...
День уже клонился к вечеру. По обе стороны дороги кроме сосен стояли высокие и толстые ольхи — настоящие ольховые рощи! — а в прогалинах, на полянах шумела высокая, выгоревшая на солнце и уже совсем переспелая трава, которую никто не трогал даже в первый укос.
Помню, как, первый раз идя в Житьково, я удивлялся, глядя на эти ольховые леса и перестоявшие луга. Увидев толстые ольхи — стройные, красивые, завидовал жить-ковцам:
— Вот бы нам такой ольшаник. Не надо было бы за столько километров ездить по дрова.
Завидовал, хотя сам не из какого-нибудь там безлесного края. А Вера, пришедшая тогда в Азеричино встречать меня, объясняла:
— У нас и на дрова не рубят подряд, у нас выбирают.
Видя в кустах высокую и густую траву, которой наши, пожалуй, были бы рады, даже если бы она росла на огородах, и которую переборчивые житьковцы не косили и оставляли стареть на корню, я опять же не мог удержаться:
— Вот бы нам такую! Наши бабы серпами сжали бы ее, мешками повынесли бы отсюда.
А Вера опять..пожимала плечами:
— Зачем нам в кусты лезть? У нас и на лугах хватает... Теперь дорога была тихая, спокойная: деревья, видно еще не успевшие привыкнуть к глухому одиночеству в лесу, тосковали без птиц, без их песен — они лишь грустно шумели листвой, которая, впрочем, скоро тоже начнет опадать... А тогда была весна, и лес был совсем,иной. Хотя дело шло к полудню, в кустах на удивление дружно, захлебываясь от счастья и радости, пели соловьи. Я особенно не прислушивался к их пению, но все же насчитал более десятка разных певцов, которые.выводили каждый свою и в то же время одну, общую песню — это, был гимн, утру, весне, солнцу, жизни, и своей любимой соловьихе, которая сидит вот тут, рядом,— в гнезде.
Из-за них и, в деревне ничего.не, слышно. Тетка Миля злится, говорит: «Это Тимоха завел их — он перекликается с птицами!»
Тогда, я еще не знал ни тетки Мили, ни Тимохи, ни самого Житькова и потому не мог ни возразить Вере, ни согласиться с ней.
Деревня поначалу мне не понравилась — так всегда бывает, если создашь в своем воображении некий уголок, а он потом, окажется конечно же совсем непохожим. Верйну деревню я представлял по ее рассказам также иной.
Стахвановна, которая, как раз пасла тогда свою очередь, увидав меня, сразу забраковала «Надежина зятя».
— Это ж надо,— рассказывала она потом бабам.— Верка,Надежина и собой девка ничего, и красивая, и стройная, и трудолюбивая, а вышла за какого-то кривенького, хроменького. Да крепко же, девки, я вам скажу, прихрамывает: на обе ноги...
Я действительно прихрамывал тогда. Собираясь в Житьково, достал из своего студенческого сундучка ссохшиеся парусиновые ботинки, побелил их мелом и, пока дошел до вокзала (поезд на Азеричино уходил рано, транспорта никакого не подвернулось), натер обе ноги. А затем, пока по кустам, через грязные ручьи дотопал в этих белых ботинках до Житькова, мелу на них и следа не осталось, и я, такой праздничный в городе, совсем не похож был на жениха.
После города, после просторного студенческого общежития Верина хатка показалась мне совсем тесной. Ботинки, вымытые Верой, сушились на изгороди рядом с кувшинами, крынками, а мы сидели в хате. Мать оставила нас вдвоем,
а сама пошла к Шибекам — видимо, похвалиться, что и к ней приехал зять.
Мы сидели на лавке у стола и миловались, точно после долгой разлуки, хотя с тех пор, как Вера уехала из Минска в Житьково, прошло всего лишь каких-нибудь две недели: мы, студенты-пятикурсники, уже были вроде гостей в университете и потому, не боясь даже декана, вели себя вольнее.
Вдруг Вера отстранила меня от себя:
— Кто-то идет.
Я глянул в окно. И в самом деле, по улице, ближе к нашей хате, прошла женщина с новым чугунком в руках.
— Это Волька Кагадеева,— объяснила Вера.
— Как ты узнала, что кто-то идет? В окно ведь не смотрела.
— А гуси, слыхал, загагакали? Они так гагакают на человека.
После этого мы обнимались, уже не боясь,— знали, что гуси, спокойно пощипывавшие траву под окном, предупредят, если кто-нибудь будет идти.
Вспомнив о том, давнем, я усмехнулся...
— Ого,— послышалось из кустов.— А я во, Юра, гляжу и думаю: чего это человек идет лесом один и смеется?
Тимоха вышел из кустов — в фуфайке, в своей привычной кепке, в блестящих резиновых сапогах, с топором — и подал мне руку. Маленький, неторопливый, небритый, был он точь-в-точь дедок-лесовичок, только что вышедший из сказки. За его рыжие усы зацепился такой же рыжий, чуть потемнее, скрюченный листок — мне казалось: когда Кагадей говорит, он даже шуршит в усах.
Мы сошли с дороги — на ней ведь пыльно — и присели на обочине, куда пыль, поднятая телегами и копытами лошадей, не доходила: я — под елку, а Кагадей, положив сбоку топор, прислонился спиной к небольшому пеньку и закрыл его собой. Таких старых пеньков тут было много, и Кагадей среди них почти не выделялся: если бы чуть попозже, то, может, и не различил бы в сумерках, где он, а где настоящие пеньки-лесовички.
Когда уселись, Тимоха заговорил первым:
— А я во, Юра, сегодня с утра Маласая нашего с Липой проводил к поезду, а потом думаю: дай-ка я схожу в свои кусты.
— Кого-кого? — точно не расслышав, переспросил я:
— Как кого?— теперь уже он, ничего не понимая, смот рел на меня.— Маласая нашего, говорю. И Липу.
Я пожал плечами — мол, все равно не понимаю.
— Они ведь давно уехали...
Кагадей посмотрел на меня, а потом, видно вспомнив, что меня эти дни не было в Житькове, ответил:
— Так они матку хоронить приезжали. Стахвановна померла. Только, говорят, приехали, чемоданы разобрали, а тут телеграмма...
Кагадей сидел, глядел в землю и сучком ковырял вокруг какого-то бледного, сморщенного грибка, словно выгребая его из земли.
— Вчера и отнесли ее туда, где петухи не поют и люди не встают...
Он помолчал, поднял голову, взглянул на верхушки елей, что покачивались в вышине, и добавил:
— А уж так не хотела Гапка отходить. Даже корову не давала продавать: я еще поправлюсь, кричала. Вот тебе и поправилась. А когда продавали корову, так просила Цытня-чиху, которая была как раз у нее в хате, помочь ей подняться и к окну подвести: «Я хоть последний раз на свою коровку гляну, посмотрю, как она, бедненькая, в то Хвошно пойдет». А как увидела, что корова мотает головой, ревет и не хочет идти,— заплакала: «Зачем они, ироды, продали ее?»
Кагадей вдруг прислушался, огляделся вокруг, опять прислушался, опять огляделся. А потом уставился на меня:
- Послушай, Юра, может, это я с ума схожу или еще что, но мне кажется — где-то ходики чакают. Послушай... Во... Чак-чак, чак-чак... Будильник в лесу — ничего не понимаю... Может, мина какая?
Я рассмеялся и начал разворачивать плащ — достал из него будильник. Когда я еще собирался в Витебск, мать просила меня купить новый будильник, да чтобы обязательно хорошо «чакал» — с ним зимой, долгими вечерами, как и с котенком, мурлыкающим под боком, веселее. Вот я и выбрал такой — «с чаком». Тикал он громко, и даже в автобусе, когда ехал из Витебска, как только становилось тихо, все начинали подозрительно оглядываться по сторонам: откуда это и что за звук?
Я показал Кагадею будильник, и он тоже усмехнулся:
— Напугал ты меня, Юра. А я уж подумал, не с ума ли схожу.
Тимоха снял кепку и положил ее на соседний пенек — теперь и тот, как и Кагадей, стал похож на дедка-лесовичка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23