https://wodolei.ru/catalog/mebel/Russia/
повесть
1. ЖУРАВЛИ НАД ЖИТЬКОВОМ,
или Знакомство с деревенскими новостями и некоторыми людьми — с Кагадеем, Мотей Прутневой, Шибековыми генералами и другими
Четырнадцатого августа, цепляясь крыльями за низкие тучи, над самым Житьковом летели в теплые края журавли.
Несколько дней до этого, несмотря на близкую осень, так грело и палило солнце, ходившее в небе уже заметно ниже, что в пыльной и хрупкой, словно высушенной до звона тишине было слышно, как шуршит усатым колосом половое ячменное поле, которое, дозревая, белело около самых житьковских хат. Потом с севера, откуда-то из-под Азеричина, подул густой холодный ветер, неожиданно поползли куделистые, низкие, хотя пока еще и без дождя, но уже по-осеннему тяжелые тучи — они шли, словно рыба на нерест, и, казалось, сами себя волоком тянули из-за бора, раздирая о вершины деревьев свои набухшие влагой тела.
Но дождя пока не было. Лишь круто похолодало, и житьковские гости, которые каждое лето приезжают сюда за свежим воздухом, солнцем и тишиною, напялили на загорелые, коричневые, как желуди, спины старые поддевки, поношенные ватники, залатанные свитки — словом, все теплое, что нашлось в хатах,— и, смешноватые в этой непривычной и странной одежде, настороженно провожали глазами печальный журавлиный клин.
Над Житьковом летели в теплые края журавли. Они спокойно, неторопливо махали в облаках крыльями, на которые, точно паутина, наматывалась пряжа туч, махали, как
будто прощаясь со всем, что видели сверху, и задумчиво, даже немного печально трубили: оно и понятно, кому это легко — пусть себе и на время — расставаться с родиной! За ними увязалась стайка каких-то маленьких пташек — они торопливо, словно боясь, что не удержатся в полете и упадут на землю, мельтешили крылышками, настойчиво, что есть силы били ими по упругому воздуху: так дети, когда не слишком хорошо умеют плавать, спешат на глубоком месте и со страху молотят руками и ногами по воде — только брызги летят во все стороны. Но, несмотря на эту торопливость, которая, казалось, мешала им, маленькие пташки не отставали от журавлей. Конечно, они и сами, доверившись своему инстинкту, нашли бы эту нелегкую дорогу в теплые страны, но с журавлями надежнее — вон как те уверенно и спокойно машут крыльями...
Журавлиный косяк то слегка сужался, то, расширяясь, немного заламывался в сторону, но птицы, словно видя себя с земли, тотчас выпрямлялись, и эта первая улетающая стая шелестела крыльями над хатами, над кустами, над ячменным полем все время красиво и настойчиво — вожаком вперед.
Прощальная журавлиная песня, как комочек печали, перекатывалась в пересохших от длительного полета птичьих горлах: казалось даже, будто она передается по косяку —¦ из клюва в клюв,— а затем с легким шумом крыльев, напоминающим тихий безветренный листопад, медленно и неслышно опадает на поднятые к небу лица.
— Гляди ты, полетели,— опускали головы житьковские гости, будто легкую пыль стряхивая с лиц, с глаз, с волос и этот шум крыльев, и эту печальную песнь журавлей.
— И чего они, в самом деле, поднялись? — поддерживали гостей житьковцы, прислушиваясь к этому раннему, а потому и неожиданному отлету.— Еще ведь лето... А теперь, лихо на него, скоро и снега жди, коли журавли полетели.
Мы сидели возле хаты на затравенелом бугорке от бруствера, оставшегося с войны. Сидели и молча провожали глазами журавлиный косяк, что постепенно скрывался за прутневскими березами.
Рядом, совсем неподалеку (протяни руку — и достанешь), буйно рос широколистый репей.
Андрей вынес ведро с водой. Он перекладывал сено на чердаке, освобождая место для отавы, и теперь собирался ополоснуться, но раздеваться до пояса, как делал
это раньше, в жаркие дни, не решился и даже не снял фуфайку, а лишь расстегнул пошире ворот сорочки, чтобы обдать не только лицо, но и шею.
— Ну что, журавли улетели, скоро и вам в дорогу собираться? Может, к отъезду и умываешься?
Заглядевшись на журавлей, никто из нас не заметил, как из-за тополя на нашу стежку, что зеленеет травой по весне, пока не съедутся гости, а потом изрядно вытаптывается за лето, вышел Тимоха Кдгадей. Он подошел к нам совсем близко, остановился, но присесть, как ни просили, не захотел. Стоял, расстегнув поддевку, из-под которой видна была темно-зеленая, подпоясанная широким ремнем длинная офицерская гимнастерка, прикрывавшая темно-синие диагоналевые галифе.
— Нет, Тимофей Иванович, мы пока не уезжаем,— ответил Андрей, еще ниже наклоняясь над травой и пофыркивая от воды; поливая ему, сын больше попадал не на шею, а на фуфайку, на волосы...
— Побудете еще немного? — переспросил Тимоха.— Д то вон я нашего Маласая встретил. Он поехал в Азеричино на станцию — посмотреть, когда поезд идет на его Станислав. Да вон, по-моему, и Шибековы генералы зашевелились...
— А ты-то где был? — поинтересовалась моя теща, Андреева мать, которую я и сам уже не первый год называю, как и он, мамой; она сидела тут же, под окном, на скамейке, вынесенной из хаты еще в самую жару, и чистила на ужин картошку.—Тебя же, бывает, из твоих кустов и трактором не вытащишь.
Мать наклонилась, чтобы взять картофелину, и на стенке открылась надпись: «Здесь живут Петруси», которую нацарапали мелом между двух окон наши мальчишки.
— У меня, Надежа, теперь есть куда ходить,— сдержанно улыбнулся Тимоха, не открывая особенно рта, где темнела порядочная щербина — сверху не хватало двух или трех зубов.— Вон моя Света уехала в белый свет — и ни слуху ни духу...
— Так, может, ты собираешься за ней, малюткой этакой, пехотой идти? — пошутила мать.
— Идти-то не дойдешь — далековато. А вот в Груково мы с Волькой ходим попеременно: почтальонку поджидаем у магазина.
Почтальонка появлялась в нашем Житькове, считай, один раз в месяц— когда старикам была пенсия. А в обычные дни она приносила почту в Груково, садилась там около магазина и ждала, кто придет за хлебом или солью. Появлялся кто-нибудь из Вархов — отдавала ему всю варховскую почту, случался кто из Веселевок — он забирал письма и газеты в свою деревню. Никто на это не обижался, никто не упрекал почтальонку — когда дело не горит, волноваться не стоит: все равно ведь принесут газету или письмо.
Спокойно смотрел на безобидную леность почтальонки и Кагадей. Он и сам по целым дням просиживал в кустах — драл там лозовое лыко, рубил для колхоза дрова, косил сено себе и на «рекорд» — так почему-то называют тут твердое задание, по которому должны косить сено даже пенсионеры и пенсионерки,— пересвистывался с птицами: те охотно отвечали на его свист, а иногда ему удавалось так втянуть их в совместную песню, что и сам Кагадей шел уже куда-нибудь в другое место, а птицы долго еще не могли уняться — все продолжали петь. Тимоха еще до восхода солнца исчезал со двора — хорошо, что кусты подходили почти вплотную к его сеням; ему легко было, выйдя во двор, незаметно нырнуть в них: лишь на том месте, куда он нырнет, некоторое время покачаются ветви, а потом все утихнет, успокоится. Возвращался Кагадей так же незаметно. Только что не было его в хате, не видно было, чтобы он спешил откуда-нибудь домой, а посмотришь через минуту в окно — Кагадей, будто и не ходил никуда, уже сидит за столом, под лампочкой, и, склонив голову набок, чтобы тень не падала на крынку, наливает в кружку молоко или, поужинав, отодвинулся от стола, приладил отломанную дужку к очкам, нацепил их и читает газету.
Днем обычно Кагадея редко кто видел. Его непоседливой Вольке это не нравилось и, когда ей надоедало жаловаться на своего хозяина житьковским женщинам, она искала сочувствия среди веселевских, груковских, а то и млы-наровских.
— А-ай! Да это же только счет, что у меня мужик есть. Я же его, дорогие мои, и не вижу. Все сама — и за скотиной присмотри, и огород приведи в порядок, и в колхоз сбегай.
А Шибекова Алена, спеша как-то утречком через ручей на автобус, говорят, носом к носу столкнулась с Кагадеем — как раз в это время он вышел с топором и косой из сеней и хотел уже незаметно нырнуть в кусты.
— Здоров, Тимоха! — остановила его Алена и, как будто ни о чем не догадываясь, поинтересовалась: — Куда это ты в такую рань собрался?
— А тебе какое дело? — не ответив на приветствие, рассердился Кагадей: в Аленином вопросе он уловил насмешку и уже хотел было обойти Шибекову, но та преградила ему дорогу:
— Тимоха ты Тимоха, и что ты в эти кусты зашиваешься? Так вот и сгниешь в этом ольшанике. Скоро же и помирать. Так вышел бы ты из кустов, да на солнце хоть посмотрел, да обсох бы, просушился. А то ты весь заплесневел, как старый гриб.
Говорят, после этого Тимоха долго сердился на Шибекову, но из кустов все равно не вылезал. А теперь вот уже который день Кагадей и не вспоминает про свои кусты и ежедневно попеременно с Вольной (он — до обеда, она — после, или наоборот) ходит в Груково встречать почтальонку.
Сядет там Тимоха на лавку возле магазина, курит, ждет. Дождавшись почтальонку, но не дождавшись письма от Светы, вновь не спеша идет домой — через бор, через карьер, где «Сельхозтехника» давно уже берет песок, через речку Дубовку около Веселевок, над которой кто-то из веселевцев положил две довольно толстые ольхи, скрепив их у комля скобой.
Сегодня от Светы опять, видно, не было письма. Тимоха топтался возле нас, хлопал свернутыми газетами по сапогу — никак не мог решить, присесть ему и посидеть с нами или все же идти домой.
— А чего это ты, Тимоха, так боишься за свою Свету? — спросила мать, бросив в чугунок очищенную картофелину —• та только булькнула.— Что, ты думаешь, там, за Уралом, и людей уже нет?
— Оно-то, Надежа, и за Уралом люди живут,— хмыкнув, усмехнулся в свои рыжие усы Кагадей — они, эти усы, всегда сбивали с толку всех, кто видел его впервые: сам Тимоха темен, волосы черные как вороново крыло, а усы рыжие, ржавые — казалось даже, будто кто-то в шутку подоткнул их, чужие, Кагадею под нос.— Оно по мне, так...— маялся Тимоха.— Я же знаю, что ее и там не обидят. Ну, поехала... Ну, работу там получит... Осмотрится, обживется, тогда и напишет... Да вон хлопец... Ни дома, как говорят, ни в гостях.
И действительно, мы уже привыкли часто видеть Раника в Житькове, и никто не удивлялся, что он бывает здесь чуть ли не ежедневно: хлопец стал вроде бы своим, житьковским.
И теперь, без Светы, приехав к Кагадею, он нередко оставался ночевать, а то и задерживался на несколько дней. Тимоха тогда не лез в свои кусты, и они с зятем косили сено, либо поправляли изгородь, либо находили себе еще какую-нибудь работу по двору.
Вот и позавчера Раник пригнал из Грукова коня, и они с тестем весь день стоговали сено, накошенное Тимохой в кустах. Я возвращался как раз из леса и видел, с какой радостью работал Кагадеев зять. Долговязый и сильный, он подхватывал на вилах большой ворох сена — целую копну, легко, почти не задевая за ольховник, выносил к стогу и, совсем не напрягаясь, метал наверх.
Тимоху чуть не с головой заваливала эта копна, он выбирался из-под нее, обминал сено и, довольный, слегка журил зятя:
— Что ты, Толя, делаешь? Ты хоть немного поменьше подавай...
А Раник, радостный, смеялся на всю поляну, встряхивал рыжим, почти огненным, как у тестя усы, чубом (потому кое-кто и подшучивал: мол, Тимоха носит усы из зятевых волос), стряхивал с головы сенную труху и опять, высоко поднимая ноги, обутые в большие, подвязанные белыми тесемками бахилы, шел за очередной копной — обувь была не по ноге, просторная, и далеко было слышно, как она хлопает.
Вечером, пока Тимоха распрягал коня, Раник, не сняв даже бахил и не вытряхнув сена из-за воротника, сел на свой скрипучий велосипед, повесил сумку на руль и торопливо заскрипел в Груково — работа завершена, нужно это как-то уважить, отметить, а магазин может закрыться...
Вначале, когда Света, приехав прошлым летом на каникулы, познакомилась с Толей и тот стал слишком часто бывать в Житькове, все это не понравилось Кагадею. Он только крутил носом и искоса посматривал на хлопца — видно, не такого мужа желал дочери:
— Подумаешь, нашла какого-то Раника. Будто хлопцев ей нету.
Но после того как влюбленные поссорились, в душе у Тимохи что-то перевернулось, и он, то ли из сочувствия к хлопцу, то ли и в самом деле зять понравился ему, стал относиться к Ранику совсем по-отцовски.
А поссорились молодые так. Однажды на танцах в Млы-нарях молоденький и красивый летчик в новой, только что полученной в училище офицерской форме — к ней он и сам еще не успел привыкнуть — пригласил Свету на польку,
а потом весь вечер никому не уступал ее, танцевал только с нею. Они и дамский вальс танцевали вместе — Ранику трудно было понять, то ли это летчик повел девушку в круг, не обращая внимания на то, что танец дамский, то ли Света сама вынуждена была пригласить его.
Они танцевали, а Раник неприкаянно слонялся из угла в угол и не находил себе места в клубе: то подойдет к гармонисту, поговорит, то присоединится к хлопцам, постоит, то с девчатами попытается шутить. Но, понятно, нигде ему не стоялось и не сиделось. И Раник ушел с танцев, не дождавшись конца. Назавтра в Житькове не слыхать было его скрипучего велосипеда. Не показался он ни через день, ни через два, ни через неделю.
А летчик после столь бурного вечера вел себя как-то странно: он будто не замечал Свету — не подходил к ней, не разговаривал. И вообще делал вид, что они не знакомы. Почему он так вел себя, никто до сих пор не знает: так и осталось это загадкой. Когда же отдых у летчика подошел к концу и он уехал, Света села на велосипед и сама зарулила в Авдейково. Обратно они вернулись уже вдвоем на одном велосипеде — Раник, видимо, простил любимой ее легкомысленное поведение...
После этого Света и Толя, как и прежде, ездили на танцы на одном велосипеде, возвращались под утро с песнями, ходили по Житькову в обнимку, как молодожены, и даже забирались днем, в жару, на Тимохов чердак, где Света устроила себе полог от комаров. И целовались там, не обращая особого внимания на наших мальчишек (лишь смеялись и бросали в них конфетами) — Петруси, мой и Андреев сорванцы, подглядывали за ними и считали, конечно же очень завышая, их поцелуи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
1. ЖУРАВЛИ НАД ЖИТЬКОВОМ,
или Знакомство с деревенскими новостями и некоторыми людьми — с Кагадеем, Мотей Прутневой, Шибековыми генералами и другими
Четырнадцатого августа, цепляясь крыльями за низкие тучи, над самым Житьковом летели в теплые края журавли.
Несколько дней до этого, несмотря на близкую осень, так грело и палило солнце, ходившее в небе уже заметно ниже, что в пыльной и хрупкой, словно высушенной до звона тишине было слышно, как шуршит усатым колосом половое ячменное поле, которое, дозревая, белело около самых житьковских хат. Потом с севера, откуда-то из-под Азеричина, подул густой холодный ветер, неожиданно поползли куделистые, низкие, хотя пока еще и без дождя, но уже по-осеннему тяжелые тучи — они шли, словно рыба на нерест, и, казалось, сами себя волоком тянули из-за бора, раздирая о вершины деревьев свои набухшие влагой тела.
Но дождя пока не было. Лишь круто похолодало, и житьковские гости, которые каждое лето приезжают сюда за свежим воздухом, солнцем и тишиною, напялили на загорелые, коричневые, как желуди, спины старые поддевки, поношенные ватники, залатанные свитки — словом, все теплое, что нашлось в хатах,— и, смешноватые в этой непривычной и странной одежде, настороженно провожали глазами печальный журавлиный клин.
Над Житьковом летели в теплые края журавли. Они спокойно, неторопливо махали в облаках крыльями, на которые, точно паутина, наматывалась пряжа туч, махали, как
будто прощаясь со всем, что видели сверху, и задумчиво, даже немного печально трубили: оно и понятно, кому это легко — пусть себе и на время — расставаться с родиной! За ними увязалась стайка каких-то маленьких пташек — они торопливо, словно боясь, что не удержатся в полете и упадут на землю, мельтешили крылышками, настойчиво, что есть силы били ими по упругому воздуху: так дети, когда не слишком хорошо умеют плавать, спешат на глубоком месте и со страху молотят руками и ногами по воде — только брызги летят во все стороны. Но, несмотря на эту торопливость, которая, казалось, мешала им, маленькие пташки не отставали от журавлей. Конечно, они и сами, доверившись своему инстинкту, нашли бы эту нелегкую дорогу в теплые страны, но с журавлями надежнее — вон как те уверенно и спокойно машут крыльями...
Журавлиный косяк то слегка сужался, то, расширяясь, немного заламывался в сторону, но птицы, словно видя себя с земли, тотчас выпрямлялись, и эта первая улетающая стая шелестела крыльями над хатами, над кустами, над ячменным полем все время красиво и настойчиво — вожаком вперед.
Прощальная журавлиная песня, как комочек печали, перекатывалась в пересохших от длительного полета птичьих горлах: казалось даже, будто она передается по косяку —¦ из клюва в клюв,— а затем с легким шумом крыльев, напоминающим тихий безветренный листопад, медленно и неслышно опадает на поднятые к небу лица.
— Гляди ты, полетели,— опускали головы житьковские гости, будто легкую пыль стряхивая с лиц, с глаз, с волос и этот шум крыльев, и эту печальную песнь журавлей.
— И чего они, в самом деле, поднялись? — поддерживали гостей житьковцы, прислушиваясь к этому раннему, а потому и неожиданному отлету.— Еще ведь лето... А теперь, лихо на него, скоро и снега жди, коли журавли полетели.
Мы сидели возле хаты на затравенелом бугорке от бруствера, оставшегося с войны. Сидели и молча провожали глазами журавлиный косяк, что постепенно скрывался за прутневскими березами.
Рядом, совсем неподалеку (протяни руку — и достанешь), буйно рос широколистый репей.
Андрей вынес ведро с водой. Он перекладывал сено на чердаке, освобождая место для отавы, и теперь собирался ополоснуться, но раздеваться до пояса, как делал
это раньше, в жаркие дни, не решился и даже не снял фуфайку, а лишь расстегнул пошире ворот сорочки, чтобы обдать не только лицо, но и шею.
— Ну что, журавли улетели, скоро и вам в дорогу собираться? Может, к отъезду и умываешься?
Заглядевшись на журавлей, никто из нас не заметил, как из-за тополя на нашу стежку, что зеленеет травой по весне, пока не съедутся гости, а потом изрядно вытаптывается за лето, вышел Тимоха Кдгадей. Он подошел к нам совсем близко, остановился, но присесть, как ни просили, не захотел. Стоял, расстегнув поддевку, из-под которой видна была темно-зеленая, подпоясанная широким ремнем длинная офицерская гимнастерка, прикрывавшая темно-синие диагоналевые галифе.
— Нет, Тимофей Иванович, мы пока не уезжаем,— ответил Андрей, еще ниже наклоняясь над травой и пофыркивая от воды; поливая ему, сын больше попадал не на шею, а на фуфайку, на волосы...
— Побудете еще немного? — переспросил Тимоха.— Д то вон я нашего Маласая встретил. Он поехал в Азеричино на станцию — посмотреть, когда поезд идет на его Станислав. Да вон, по-моему, и Шибековы генералы зашевелились...
— А ты-то где был? — поинтересовалась моя теща, Андреева мать, которую я и сам уже не первый год называю, как и он, мамой; она сидела тут же, под окном, на скамейке, вынесенной из хаты еще в самую жару, и чистила на ужин картошку.—Тебя же, бывает, из твоих кустов и трактором не вытащишь.
Мать наклонилась, чтобы взять картофелину, и на стенке открылась надпись: «Здесь живут Петруси», которую нацарапали мелом между двух окон наши мальчишки.
— У меня, Надежа, теперь есть куда ходить,— сдержанно улыбнулся Тимоха, не открывая особенно рта, где темнела порядочная щербина — сверху не хватало двух или трех зубов.— Вон моя Света уехала в белый свет — и ни слуху ни духу...
— Так, может, ты собираешься за ней, малюткой этакой, пехотой идти? — пошутила мать.
— Идти-то не дойдешь — далековато. А вот в Груково мы с Волькой ходим попеременно: почтальонку поджидаем у магазина.
Почтальонка появлялась в нашем Житькове, считай, один раз в месяц— когда старикам была пенсия. А в обычные дни она приносила почту в Груково, садилась там около магазина и ждала, кто придет за хлебом или солью. Появлялся кто-нибудь из Вархов — отдавала ему всю варховскую почту, случался кто из Веселевок — он забирал письма и газеты в свою деревню. Никто на это не обижался, никто не упрекал почтальонку — когда дело не горит, волноваться не стоит: все равно ведь принесут газету или письмо.
Спокойно смотрел на безобидную леность почтальонки и Кагадей. Он и сам по целым дням просиживал в кустах — драл там лозовое лыко, рубил для колхоза дрова, косил сено себе и на «рекорд» — так почему-то называют тут твердое задание, по которому должны косить сено даже пенсионеры и пенсионерки,— пересвистывался с птицами: те охотно отвечали на его свист, а иногда ему удавалось так втянуть их в совместную песню, что и сам Кагадей шел уже куда-нибудь в другое место, а птицы долго еще не могли уняться — все продолжали петь. Тимоха еще до восхода солнца исчезал со двора — хорошо, что кусты подходили почти вплотную к его сеням; ему легко было, выйдя во двор, незаметно нырнуть в них: лишь на том месте, куда он нырнет, некоторое время покачаются ветви, а потом все утихнет, успокоится. Возвращался Кагадей так же незаметно. Только что не было его в хате, не видно было, чтобы он спешил откуда-нибудь домой, а посмотришь через минуту в окно — Кагадей, будто и не ходил никуда, уже сидит за столом, под лампочкой, и, склонив голову набок, чтобы тень не падала на крынку, наливает в кружку молоко или, поужинав, отодвинулся от стола, приладил отломанную дужку к очкам, нацепил их и читает газету.
Днем обычно Кагадея редко кто видел. Его непоседливой Вольке это не нравилось и, когда ей надоедало жаловаться на своего хозяина житьковским женщинам, она искала сочувствия среди веселевских, груковских, а то и млы-наровских.
— А-ай! Да это же только счет, что у меня мужик есть. Я же его, дорогие мои, и не вижу. Все сама — и за скотиной присмотри, и огород приведи в порядок, и в колхоз сбегай.
А Шибекова Алена, спеша как-то утречком через ручей на автобус, говорят, носом к носу столкнулась с Кагадеем — как раз в это время он вышел с топором и косой из сеней и хотел уже незаметно нырнуть в кусты.
— Здоров, Тимоха! — остановила его Алена и, как будто ни о чем не догадываясь, поинтересовалась: — Куда это ты в такую рань собрался?
— А тебе какое дело? — не ответив на приветствие, рассердился Кагадей: в Аленином вопросе он уловил насмешку и уже хотел было обойти Шибекову, но та преградила ему дорогу:
— Тимоха ты Тимоха, и что ты в эти кусты зашиваешься? Так вот и сгниешь в этом ольшанике. Скоро же и помирать. Так вышел бы ты из кустов, да на солнце хоть посмотрел, да обсох бы, просушился. А то ты весь заплесневел, как старый гриб.
Говорят, после этого Тимоха долго сердился на Шибекову, но из кустов все равно не вылезал. А теперь вот уже который день Кагадей и не вспоминает про свои кусты и ежедневно попеременно с Вольной (он — до обеда, она — после, или наоборот) ходит в Груково встречать почтальонку.
Сядет там Тимоха на лавку возле магазина, курит, ждет. Дождавшись почтальонку, но не дождавшись письма от Светы, вновь не спеша идет домой — через бор, через карьер, где «Сельхозтехника» давно уже берет песок, через речку Дубовку около Веселевок, над которой кто-то из веселевцев положил две довольно толстые ольхи, скрепив их у комля скобой.
Сегодня от Светы опять, видно, не было письма. Тимоха топтался возле нас, хлопал свернутыми газетами по сапогу — никак не мог решить, присесть ему и посидеть с нами или все же идти домой.
— А чего это ты, Тимоха, так боишься за свою Свету? — спросила мать, бросив в чугунок очищенную картофелину —• та только булькнула.— Что, ты думаешь, там, за Уралом, и людей уже нет?
— Оно-то, Надежа, и за Уралом люди живут,— хмыкнув, усмехнулся в свои рыжие усы Кагадей — они, эти усы, всегда сбивали с толку всех, кто видел его впервые: сам Тимоха темен, волосы черные как вороново крыло, а усы рыжие, ржавые — казалось даже, будто кто-то в шутку подоткнул их, чужие, Кагадею под нос.— Оно по мне, так...— маялся Тимоха.— Я же знаю, что ее и там не обидят. Ну, поехала... Ну, работу там получит... Осмотрится, обживется, тогда и напишет... Да вон хлопец... Ни дома, как говорят, ни в гостях.
И действительно, мы уже привыкли часто видеть Раника в Житькове, и никто не удивлялся, что он бывает здесь чуть ли не ежедневно: хлопец стал вроде бы своим, житьковским.
И теперь, без Светы, приехав к Кагадею, он нередко оставался ночевать, а то и задерживался на несколько дней. Тимоха тогда не лез в свои кусты, и они с зятем косили сено, либо поправляли изгородь, либо находили себе еще какую-нибудь работу по двору.
Вот и позавчера Раник пригнал из Грукова коня, и они с тестем весь день стоговали сено, накошенное Тимохой в кустах. Я возвращался как раз из леса и видел, с какой радостью работал Кагадеев зять. Долговязый и сильный, он подхватывал на вилах большой ворох сена — целую копну, легко, почти не задевая за ольховник, выносил к стогу и, совсем не напрягаясь, метал наверх.
Тимоху чуть не с головой заваливала эта копна, он выбирался из-под нее, обминал сено и, довольный, слегка журил зятя:
— Что ты, Толя, делаешь? Ты хоть немного поменьше подавай...
А Раник, радостный, смеялся на всю поляну, встряхивал рыжим, почти огненным, как у тестя усы, чубом (потому кое-кто и подшучивал: мол, Тимоха носит усы из зятевых волос), стряхивал с головы сенную труху и опять, высоко поднимая ноги, обутые в большие, подвязанные белыми тесемками бахилы, шел за очередной копной — обувь была не по ноге, просторная, и далеко было слышно, как она хлопает.
Вечером, пока Тимоха распрягал коня, Раник, не сняв даже бахил и не вытряхнув сена из-за воротника, сел на свой скрипучий велосипед, повесил сумку на руль и торопливо заскрипел в Груково — работа завершена, нужно это как-то уважить, отметить, а магазин может закрыться...
Вначале, когда Света, приехав прошлым летом на каникулы, познакомилась с Толей и тот стал слишком часто бывать в Житькове, все это не понравилось Кагадею. Он только крутил носом и искоса посматривал на хлопца — видно, не такого мужа желал дочери:
— Подумаешь, нашла какого-то Раника. Будто хлопцев ей нету.
Но после того как влюбленные поссорились, в душе у Тимохи что-то перевернулось, и он, то ли из сочувствия к хлопцу, то ли и в самом деле зять понравился ему, стал относиться к Ранику совсем по-отцовски.
А поссорились молодые так. Однажды на танцах в Млы-нарях молоденький и красивый летчик в новой, только что полученной в училище офицерской форме — к ней он и сам еще не успел привыкнуть — пригласил Свету на польку,
а потом весь вечер никому не уступал ее, танцевал только с нею. Они и дамский вальс танцевали вместе — Ранику трудно было понять, то ли это летчик повел девушку в круг, не обращая внимания на то, что танец дамский, то ли Света сама вынуждена была пригласить его.
Они танцевали, а Раник неприкаянно слонялся из угла в угол и не находил себе места в клубе: то подойдет к гармонисту, поговорит, то присоединится к хлопцам, постоит, то с девчатами попытается шутить. Но, понятно, нигде ему не стоялось и не сиделось. И Раник ушел с танцев, не дождавшись конца. Назавтра в Житькове не слыхать было его скрипучего велосипеда. Не показался он ни через день, ни через два, ни через неделю.
А летчик после столь бурного вечера вел себя как-то странно: он будто не замечал Свету — не подходил к ней, не разговаривал. И вообще делал вид, что они не знакомы. Почему он так вел себя, никто до сих пор не знает: так и осталось это загадкой. Когда же отдых у летчика подошел к концу и он уехал, Света села на велосипед и сама зарулила в Авдейково. Обратно они вернулись уже вдвоем на одном велосипеде — Раник, видимо, простил любимой ее легкомысленное поведение...
После этого Света и Толя, как и прежде, ездили на танцы на одном велосипеде, возвращались под утро с песнями, ходили по Житькову в обнимку, как молодожены, и даже забирались днем, в жару, на Тимохов чердак, где Света устроила себе полог от комаров. И целовались там, не обращая особого внимания на наших мальчишек (лишь смеялись и бросали в них конфетами) — Петруси, мой и Андреев сорванцы, подглядывали за ними и считали, конечно же очень завышая, их поцелуи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23