душевые кабины 90х90
Хоть брак этот оказался и несчастливым — Павел разошелся с первой женой,— тата все равно не разрешает выбрасывать фотографию из рамки... (Вот тут Дина, вероятно, поправила бы пальцами свою высокую прическу и задумалась бы: как начинать разговор о следующем?) Теперь обратите внимание на паспарту, что висит в предпоследнем ряду справа. Его вырезал из картона и склеил мой отец. Да, верно, он не знает, что его работа так называется, и когда я ему сказала, что он сделал паспарту, отец удивился и ответил: «А, брось ты, Дина, шутить: какие это паспорта — это ж обычная рамка». Так вот, в этом паспарту видите две фотографии — слева солдат царской армии, который погиб в первый же день той еще, империалистической войны, справа — видите, с конем — крестьянин, который погиб в последние дни второй, нашей уже войны: он на этом коне наехал на немецкую мину. Это мои деды: с отцовской стороны и с маминой. Один работал в Питере на железной дороге. Второй лишь под старость впервые увидел поезд. Кагадей рассказывает — не знаю, правда это или выдумка,— как было. Дед приехал на железнодорожную станцию, боязливо подъехал к паровозу. А машинист, черный, чумазый (как черт, божился тогда дед), высунулся из паровоза и пошутил: «Куда ты, старик, едешь? Удирай скорее, а то я разворачиваться буду». Посмотрел дед на поезд— а он длинный-длинный: ему ведь — ого! — сколько места потребуется, чтобы развернуться,— да как начал хлестать
коня, чтобы,, разворачиваясь,, поезд на телегу не. Наехал. Нахлестывает и все оглядывается, нахлестывает и все огладывается — хватит ли места поезду. Говорят, километра три от станции отъехал. Вскочил в. лесок и только тогда успокоился. Остановился и думает:, «Ну,, неправда, на такие елки даже эта машина не должна наехать». А бабка — та была посмелее. Она, говорят, даже просилась у, поезда, когда тот грохотал рядом: «Постой, поездок, подвези ты меня, темную бабу, до Житькова». А когда поезд с шумом прогрохотал мимо нее и не остановился, она, говорят, особенной не обиделась: «Ай, пускай себе едет.,Это машинист нехороший попался — не хочет подвезти старую бабу до Житькова...» (Тут Дина еще раз оглядела бы фотографии — не пропустила, ли кого,— потом привычно, но незаметно для других чуть лизнула бы пересохшие губы и повернулась бы к столу.) А это вы, товарищи экскурсанты, видите за-столье: мы провожаем из отпуска генерал-майора Павла Ши-беку и младшего, лейтенанта Геннадия Шибеку... Дина, сидела спиной к фотографиям и с нескрываемым раздражением смотрела на Бастялу, который держал в руках стакан с самогонкой: то, что Игорь пил, она переживала как'свою личную беду.. Мать же Игоря винила себя: ей думалось, что приучила сына к выпивке она сама — когда Игорь был, маленький, чтобы он, крикливый, лучше спал, Шибекова нередко совала ему в рот сусло с хлебом, смочен-нцм, водкой.
Мужчины выпили еще по чарке; женщины тоже , поддержали их — кто только губы обмакнул, а кто и отпил немного, предварительно пометив пальцем, докуда глотнуть, и затем,, поморщившись, и подняв стакан, проверяли: не хватили ли лишку.
Павлик, видя, что отец занят гостями, попробовал было незаметно ослабить галстук или хотя бы расстегнуть пуговицу, но Шибека так строго глянул на сына, что тот послушно опустил руки на стол.
Застолье распалось на группки, в каждой шел свой разговор.
Тимоха, опершись локтями на скатерть и подавшись вперед, через стол рассказывал генералу:
— Ты вот, Павлик, спрашиваешь у меня, почему я пчел не завожу? А я тебе, брат, скажу: заводил. И много раз заводил, но, понимаешь, не получается. Ручалихины не дают. Уж такие разбойники — нахрапом в улей лезут. Поверишь ли, Павлик, один раз я целые полдня с веником около
своего улья простоял,, все сек их, целое решето — ей же богу, не вру — насек, да крупные такие, как боб, аж плечо заболело, а они все равно в улей пробрались и всех моих мигом перерезали. И второй раз заводил, и третий... И все равно окрепнуть не дают. У нее ж злодеи какие-то, а не пчелы. Иной раз идешь мимо огорода, так издали слышно, как они в ульях сердито гудят.
Андрей повернулся к Генику и рассказывал ему про своих таллинских соседей:
— Наташка, чуть что, все говорит мне: «Вон Латушка, вон Латушка». А что мне твой Латушка? Такой вот, Геник, лейтенант, как ты. Только уже старший. А по-моему, так будь ты хоть лейтенантом, хоть пастухом, но человеком быть не забывай. Верно я говорю? А то нос задерет, идет, как все равно по красной дорожке, что для космонавтов стелют. А она мне — Латушка, Латушка! Собирал, собирал деньги на машину, а как только купил — в первый же день на самой широкой улице какой-то «Волге» в багажник ткнулся. Привезли машину его во двор на прицепе. Стоят около нее оба, плачут. Вот тебе и Латушка... А как на мой разум, так, прежде чем машину покупать, научись на ней ездить. Верно я говорю?.. И она такая же. Только и знает: «Я красивая, я гордая...» Сделает прическу и пошла.
— Дядя Андрей, а что тут плохого, если прическу красивую женщина сделает? — не удержалась Дина.
— И правда, — поддержала ее Мотя.— Я тоже куплю себе ленту и вот так, как Дина, свои волосы держать буду.
— Оно, Дина, прическа тут ни при чем,— ответил Андрей.— Главное, чтоб под прической кое-что было. А то прическу свою она целый день готова строить, а вот детям чего-нибудь горячего приготовить, так у нее времени не хватает. Верно я говорю? — и Андрей опять повернулся к Генику, показывая тем самым, что дискуссия с Диной окончена.
Мать разговаривала с Цытнячихой. Вскоре после войны они работали вместе на ферме — ферма была совсем рядом с Цытнячихиным двором — и сейчас, раскрасневшись от беседы, вспоминали:
— А помнишь, как мы за коровами глядели, как по очереди в коровнике ночевали? — спрашивала Цытнячиха.— А там же ни лампы, ни фонаря хоть какого-нибудь завалящего. Темно, жутко.
— Айё, не говори ты,— отозвалась мать.— Я помню, лежу на соломе, а самой страшно-страшно. А тут еще бык заревел. Да так:'же громко, так испуганно, аж захлебывает-
ся,— на человека он так не ревет. Я тогда от ворот, от ворот поползла по проходу, прижалась к коровам и лежу ни жива ни мертва — пошевелиться боюсь. Волки тогда так уж было осмелели. У меня самой вон под стену подкопались и поросенка вытащили. Лежу, значит, я и дрожу. А тут, слышу, телега захлехотала. А тогда ж взяли было в моду молоко по ночам возить, потому что вечернее до утра прокисало. Слышу, телега к коровнику подъезжает. У меня от сердца и отлегло: это же Ручаль за молоком едет. Пока он погрузился, пока поговорили, вижу, уже и заря занимается...
— Крал тогда Ручаль, ой как крал.
— А кто тогда, Александрина, скажи, не крал? Жить же как-то надо было. Я вон и сама, помню, оскоромилась. Мы тогда веяли льняное семя. А к вечеру остались только втроем: я, бригадирша и кладовщица. Насыпали они мне полный, еле поднять, мешок семени, на плечи положили. Неси, говорят, Надежа, а вечером мы придем, поделим. Легко ли сказать — неси. Я несу, а ноги мои подламываются: не дай бог, кто встретится. Это же тюрьма! Только я отошла от амбара, на дорогу вышла, а тут мешок — тресь! — и порвался. И льносемя, слышу, по ногам потекло. Айё, что делать? Я мешок сбросила и кричу: «Девки, идите сюда!» Пришли они, мешок немного завязали, семя подобрали, опять мне на спину взвалили, а сами фонарь вынесли и долго дорогу заметали, чтоб семени не видно было. Я несу, оглядываюсь, а фонарь все на дороге мигает. А потом поздно вечером пришли они ко мне, мы тот мешок поровну и поделили... А что ж сделаешь? Надо же было детей вот этих как-то кормить.
— А мы, бывало, с Михалкой везем сеять ячмень,— добавил Андрей,— так он со своего воза сбросит мешок, а потом — и с моего. «А то, говорит, если с одного воза два сбросить,— заметно будет...»
За Цытнячихиной спиной, на подоконнике, вытянувшись и не шевелясь, тихо лежала, как будто спала, белая, с черным пятном на боку, кошка. Такой же белый и с таким же пятном котенок зарывался своей забавной мордочкой в ее живот и тянул молоко, лишь время от времени причмокивая — ци-ци-ци...
На улице заурчал мотоцикл, и под самым окном — даже запахло дымом и бензином — проехал человек, руливший одной рукой: второй он держал над головой целлофановую накидку от дождя.
— Мотя, ей же богу, это ваш Алисей поехал,— глянув в окно, сказала Шибекова.
Мотя, сидевшая спиной к стене, повернулась, выглянула на улицу и, ничего не увидев, высунулась в палисадник чуть ли не по пояс.
— Ага, это Алисей,— узнала она и стала выбираться из-за стола.— Пойду, а то у него там что-то беленькое мелькнуло: может, пйсемко?
— Какое тебе писемко? — усмехнулся Кагадей.— Это ж у него бидончик на руле висел. Алисей за сметаной приехал.
— Только там не задерживайся, приходи назад быстренько и Алисея зови,— попросила Шибекова.
А когда Прутниха, громко- стукнув дверью, пробежа ла мимо окон к своей хате, Тимоха усмехнулся еще шире -даже щербину показал — и разгладйл-свои усы:
— И выдумает же эта Мотя — пйсемко ей беленькое под дождем в руках кто-то повезет.
— А хоть бы уж Алисей и привез что-нибудь Моте,—отозвалась Цытнячиха,— Хоть бы и писемко какое. Брат всё-таки. А то знай только от нее все тянет. У:самого вон небось пузо, а Мотя — будто вся истаяла.
Женщины дружно поддержали ее:
— Ага, не ленится из Азеричина чуть ли не каждый день за молоком ездить. Хоть тебе дождь, хоть тебе град. Он же у Моти все подбирает: и сметанку, и маслице, и яйцо какое заведется, даже сывороткой и то не брезгует. -А эта, глупая, все отдает: «Алисейка, а -завтра приедешь ли?..» — Твой Алисейка в Азеричине так замуровался - как пан когда-то. Двор зацементировал, дорожки тоже,чтоб Зойка и ног не замочила. Колодцев, бань понастроил... Гряды из труб поливает.
- А я-то думал тогда, после войны,—поддержал женщин Кагадей,— почему это Пуйнов; как только председателем- стал, сразу Витьку Прутня бригадиром сделал: А из этого Витьки бригадир— как из моей Вольки министр; Он же пацан еще был —-вы ведь С ним,Андрей, одного года? - Одного, — подтвердил Андрей. — А Пуйнов ему все растолкует; подскажет: этого- поставь сюда, этого пошли туда, вот Витька и бригадирствует. И только потом уже я йОнял, ночему это Пуйнов был таким добрым к Прутням — этот вот Алисей тогда уже ходил к его Зойке. Так Пуйнов все старался, чтоб тот замуж девку взял.
Котенок, нацедившись молочка, прыгал по подоконнику, по самой кошке, которая лишь лениво приподнимала голоду и, словно спросонок, с безразличием смотрела на малыша. Котенок водил лапкой по стеклу, за которым тяжело махала отсыревшими от дождя крыльями поздняя осенняя бабочка: она, видно, все же не теряла надежды залететь в хату, где можно согреться и обсушиться. Да и у сытого котенка не было, видимо, желания ловить бабочку — по тому, как он мягко дотрагивается лапкой до стекла, было видно, что ему хочется всего лишь поиграть с ней.
Я смотрел на эту игру, и мне было тепло и приятно от мысли, что вот эта бабочка так и не сможет через закрытое окно влететь в хату, где ее поджидает опасность, и что котенок так и не сможет никогда поймать эту бабочку за стеклом, а догадаться, что для этого нужно попроситься за дверь, обежать под окном вокруг хаты, он не догадается...
Гости закусывали кто, чем хотел — одни по-молодому хрустели малосольными огурцами, другие беззубо тискали мягкий зернистый сыр, третьи цепляли на вилки шпроты из жестянок и, подставив под капли руку, торопливо несли в рот.
— Приходит это ко мне вчера человек,— опять повернулась Цытнячиха к нашей матери,— и говорит: «Посмотри, Цытнякова, твоя ли это подпись в ведомости стоит». А я посмотрела и говорю: «Я ж неграмотная, а тут глянь как заковыристо написано».
— И ко мне приходил.— Мать положила вилку на стол, а. затем, взглянув на Дину, взяла и переложила ее на тарелку,— Тоже говорит: «Ты ли это расписалась?» А я ему и отвечаю: «Ты мне не подпись, а пенсию неси». А он говорит: «Вернем тебе, Ласимович, и пенсию...»
Андрей рассказывал Генику, как ездил в Ленинград на профсоюзное совещание: контора его — филиал ленинградского управления.
— Я хотел просто так ехать. А Наташка как пристала: «Одевайся — и все». Как смола все равно, Ну, я и вырядился. Черный костюм, белая сорочка, галстук с зажимом, шляпа. Только тросточки не хватает. Верно я говорю? Пришел на совещание, а там все буднично-буднично. Люди глядят на меня как на чудака: куда выфрантился? А та — одевайся, одевайся... Сам начальник управления в помятом костюмчике, в ботинках поношенных. Сидит в президиуме и спит. Вот-вот, кажется, захрапит. Как только нужно гово-
рить, его - толк!— под бок. Он и говорит: «Так, товарищи, тут говорили о недостатках, все это правильно... Говорили тата-тата-тата... Мы будем тата-тата-тата...» Смотришь, и выступил. Да и правильно.
Генерал, улучив момент, когда отец вышел в сени, расстегнул верхние пуговицы на сорочке и спросил у Кагадея:
— Тимофей Иванович, а почему это вы не привели сюда бабку Гапку? Пускай бы посидела с нами:
— Что ты, Павлик! Она уже и по хате даже пройти не может. Слаба стала. Уже совсем помирает наша Стахва-новна... — Ага, она давно уже помирает,— отозвалась из своего угла Цытнячиха.— Лет двадцать помирает. И все болеет. А Михалка, тот и не болел, и не помирал, а — раз! — и нет человека.
— А такая быстрая была,— вернувшись, включился в разговор Шибека.— Бывало, Михалка приедет на обед, просит-просит есть, а она, пока раз двадцать вокруг хаты без причины не обежит, на стол ничего не поставит. Я однажды зашел к ним — Михалка сидит на лавке, обед ждет, а она вокруг хаты бегает... Я и то уже не утерпел: «Гапка, едри твою качалку, сейчас же, слышишь, дай человеку поесть!» Эх, как забегала еще быстрее — точно ужаленная, эх, как кинется ругаться! А есть все же поставила на стол.
Тимоха сидел широко, считай, на двух стульях: на своем и на Мотином. Он смотрел в окно и, как бы объясняя, почему туда смотрит, сказал:
— Что-то и Мотя долго не возвращается.
— А ты что, заскучал без Моти?— недобро взглянула на него Кагадеиха.— Сиди уж, а то еще вслед, принюхиваясь, побежишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
коня, чтобы,, разворачиваясь,, поезд на телегу не. Наехал. Нахлестывает и все оглядывается, нахлестывает и все огладывается — хватит ли места поезду. Говорят, километра три от станции отъехал. Вскочил в. лесок и только тогда успокоился. Остановился и думает:, «Ну,, неправда, на такие елки даже эта машина не должна наехать». А бабка — та была посмелее. Она, говорят, даже просилась у, поезда, когда тот грохотал рядом: «Постой, поездок, подвези ты меня, темную бабу, до Житькова». А когда поезд с шумом прогрохотал мимо нее и не остановился, она, говорят, особенной не обиделась: «Ай, пускай себе едет.,Это машинист нехороший попался — не хочет подвезти старую бабу до Житькова...» (Тут Дина еще раз оглядела бы фотографии — не пропустила, ли кого,— потом привычно, но незаметно для других чуть лизнула бы пересохшие губы и повернулась бы к столу.) А это вы, товарищи экскурсанты, видите за-столье: мы провожаем из отпуска генерал-майора Павла Ши-беку и младшего, лейтенанта Геннадия Шибеку... Дина, сидела спиной к фотографиям и с нескрываемым раздражением смотрела на Бастялу, который держал в руках стакан с самогонкой: то, что Игорь пил, она переживала как'свою личную беду.. Мать же Игоря винила себя: ей думалось, что приучила сына к выпивке она сама — когда Игорь был, маленький, чтобы он, крикливый, лучше спал, Шибекова нередко совала ему в рот сусло с хлебом, смочен-нцм, водкой.
Мужчины выпили еще по чарке; женщины тоже , поддержали их — кто только губы обмакнул, а кто и отпил немного, предварительно пометив пальцем, докуда глотнуть, и затем,, поморщившись, и подняв стакан, проверяли: не хватили ли лишку.
Павлик, видя, что отец занят гостями, попробовал было незаметно ослабить галстук или хотя бы расстегнуть пуговицу, но Шибека так строго глянул на сына, что тот послушно опустил руки на стол.
Застолье распалось на группки, в каждой шел свой разговор.
Тимоха, опершись локтями на скатерть и подавшись вперед, через стол рассказывал генералу:
— Ты вот, Павлик, спрашиваешь у меня, почему я пчел не завожу? А я тебе, брат, скажу: заводил. И много раз заводил, но, понимаешь, не получается. Ручалихины не дают. Уж такие разбойники — нахрапом в улей лезут. Поверишь ли, Павлик, один раз я целые полдня с веником около
своего улья простоял,, все сек их, целое решето — ей же богу, не вру — насек, да крупные такие, как боб, аж плечо заболело, а они все равно в улей пробрались и всех моих мигом перерезали. И второй раз заводил, и третий... И все равно окрепнуть не дают. У нее ж злодеи какие-то, а не пчелы. Иной раз идешь мимо огорода, так издали слышно, как они в ульях сердито гудят.
Андрей повернулся к Генику и рассказывал ему про своих таллинских соседей:
— Наташка, чуть что, все говорит мне: «Вон Латушка, вон Латушка». А что мне твой Латушка? Такой вот, Геник, лейтенант, как ты. Только уже старший. А по-моему, так будь ты хоть лейтенантом, хоть пастухом, но человеком быть не забывай. Верно я говорю? А то нос задерет, идет, как все равно по красной дорожке, что для космонавтов стелют. А она мне — Латушка, Латушка! Собирал, собирал деньги на машину, а как только купил — в первый же день на самой широкой улице какой-то «Волге» в багажник ткнулся. Привезли машину его во двор на прицепе. Стоят около нее оба, плачут. Вот тебе и Латушка... А как на мой разум, так, прежде чем машину покупать, научись на ней ездить. Верно я говорю?.. И она такая же. Только и знает: «Я красивая, я гордая...» Сделает прическу и пошла.
— Дядя Андрей, а что тут плохого, если прическу красивую женщина сделает? — не удержалась Дина.
— И правда, — поддержала ее Мотя.— Я тоже куплю себе ленту и вот так, как Дина, свои волосы держать буду.
— Оно, Дина, прическа тут ни при чем,— ответил Андрей.— Главное, чтоб под прической кое-что было. А то прическу свою она целый день готова строить, а вот детям чего-нибудь горячего приготовить, так у нее времени не хватает. Верно я говорю? — и Андрей опять повернулся к Генику, показывая тем самым, что дискуссия с Диной окончена.
Мать разговаривала с Цытнячихой. Вскоре после войны они работали вместе на ферме — ферма была совсем рядом с Цытнячихиным двором — и сейчас, раскрасневшись от беседы, вспоминали:
— А помнишь, как мы за коровами глядели, как по очереди в коровнике ночевали? — спрашивала Цытнячиха.— А там же ни лампы, ни фонаря хоть какого-нибудь завалящего. Темно, жутко.
— Айё, не говори ты,— отозвалась мать.— Я помню, лежу на соломе, а самой страшно-страшно. А тут еще бык заревел. Да так:'же громко, так испуганно, аж захлебывает-
ся,— на человека он так не ревет. Я тогда от ворот, от ворот поползла по проходу, прижалась к коровам и лежу ни жива ни мертва — пошевелиться боюсь. Волки тогда так уж было осмелели. У меня самой вон под стену подкопались и поросенка вытащили. Лежу, значит, я и дрожу. А тут, слышу, телега захлехотала. А тогда ж взяли было в моду молоко по ночам возить, потому что вечернее до утра прокисало. Слышу, телега к коровнику подъезжает. У меня от сердца и отлегло: это же Ручаль за молоком едет. Пока он погрузился, пока поговорили, вижу, уже и заря занимается...
— Крал тогда Ручаль, ой как крал.
— А кто тогда, Александрина, скажи, не крал? Жить же как-то надо было. Я вон и сама, помню, оскоромилась. Мы тогда веяли льняное семя. А к вечеру остались только втроем: я, бригадирша и кладовщица. Насыпали они мне полный, еле поднять, мешок семени, на плечи положили. Неси, говорят, Надежа, а вечером мы придем, поделим. Легко ли сказать — неси. Я несу, а ноги мои подламываются: не дай бог, кто встретится. Это же тюрьма! Только я отошла от амбара, на дорогу вышла, а тут мешок — тресь! — и порвался. И льносемя, слышу, по ногам потекло. Айё, что делать? Я мешок сбросила и кричу: «Девки, идите сюда!» Пришли они, мешок немного завязали, семя подобрали, опять мне на спину взвалили, а сами фонарь вынесли и долго дорогу заметали, чтоб семени не видно было. Я несу, оглядываюсь, а фонарь все на дороге мигает. А потом поздно вечером пришли они ко мне, мы тот мешок поровну и поделили... А что ж сделаешь? Надо же было детей вот этих как-то кормить.
— А мы, бывало, с Михалкой везем сеять ячмень,— добавил Андрей,— так он со своего воза сбросит мешок, а потом — и с моего. «А то, говорит, если с одного воза два сбросить,— заметно будет...»
За Цытнячихиной спиной, на подоконнике, вытянувшись и не шевелясь, тихо лежала, как будто спала, белая, с черным пятном на боку, кошка. Такой же белый и с таким же пятном котенок зарывался своей забавной мордочкой в ее живот и тянул молоко, лишь время от времени причмокивая — ци-ци-ци...
На улице заурчал мотоцикл, и под самым окном — даже запахло дымом и бензином — проехал человек, руливший одной рукой: второй он держал над головой целлофановую накидку от дождя.
— Мотя, ей же богу, это ваш Алисей поехал,— глянув в окно, сказала Шибекова.
Мотя, сидевшая спиной к стене, повернулась, выглянула на улицу и, ничего не увидев, высунулась в палисадник чуть ли не по пояс.
— Ага, это Алисей,— узнала она и стала выбираться из-за стола.— Пойду, а то у него там что-то беленькое мелькнуло: может, пйсемко?
— Какое тебе писемко? — усмехнулся Кагадей.— Это ж у него бидончик на руле висел. Алисей за сметаной приехал.
— Только там не задерживайся, приходи назад быстренько и Алисея зови,— попросила Шибекова.
А когда Прутниха, громко- стукнув дверью, пробежа ла мимо окон к своей хате, Тимоха усмехнулся еще шире -даже щербину показал — и разгладйл-свои усы:
— И выдумает же эта Мотя — пйсемко ей беленькое под дождем в руках кто-то повезет.
— А хоть бы уж Алисей и привез что-нибудь Моте,—отозвалась Цытнячиха,— Хоть бы и писемко какое. Брат всё-таки. А то знай только от нее все тянет. У:самого вон небось пузо, а Мотя — будто вся истаяла.
Женщины дружно поддержали ее:
— Ага, не ленится из Азеричина чуть ли не каждый день за молоком ездить. Хоть тебе дождь, хоть тебе град. Он же у Моти все подбирает: и сметанку, и маслице, и яйцо какое заведется, даже сывороткой и то не брезгует. -А эта, глупая, все отдает: «Алисейка, а -завтра приедешь ли?..» — Твой Алисейка в Азеричине так замуровался - как пан когда-то. Двор зацементировал, дорожки тоже,чтоб Зойка и ног не замочила. Колодцев, бань понастроил... Гряды из труб поливает.
- А я-то думал тогда, после войны,—поддержал женщин Кагадей,— почему это Пуйнов; как только председателем- стал, сразу Витьку Прутня бригадиром сделал: А из этого Витьки бригадир— как из моей Вольки министр; Он же пацан еще был —-вы ведь С ним,Андрей, одного года? - Одного, — подтвердил Андрей. — А Пуйнов ему все растолкует; подскажет: этого- поставь сюда, этого пошли туда, вот Витька и бригадирствует. И только потом уже я йОнял, ночему это Пуйнов был таким добрым к Прутням — этот вот Алисей тогда уже ходил к его Зойке. Так Пуйнов все старался, чтоб тот замуж девку взял.
Котенок, нацедившись молочка, прыгал по подоконнику, по самой кошке, которая лишь лениво приподнимала голоду и, словно спросонок, с безразличием смотрела на малыша. Котенок водил лапкой по стеклу, за которым тяжело махала отсыревшими от дождя крыльями поздняя осенняя бабочка: она, видно, все же не теряла надежды залететь в хату, где можно согреться и обсушиться. Да и у сытого котенка не было, видимо, желания ловить бабочку — по тому, как он мягко дотрагивается лапкой до стекла, было видно, что ему хочется всего лишь поиграть с ней.
Я смотрел на эту игру, и мне было тепло и приятно от мысли, что вот эта бабочка так и не сможет через закрытое окно влететь в хату, где ее поджидает опасность, и что котенок так и не сможет никогда поймать эту бабочку за стеклом, а догадаться, что для этого нужно попроситься за дверь, обежать под окном вокруг хаты, он не догадается...
Гости закусывали кто, чем хотел — одни по-молодому хрустели малосольными огурцами, другие беззубо тискали мягкий зернистый сыр, третьи цепляли на вилки шпроты из жестянок и, подставив под капли руку, торопливо несли в рот.
— Приходит это ко мне вчера человек,— опять повернулась Цытнячиха к нашей матери,— и говорит: «Посмотри, Цытнякова, твоя ли это подпись в ведомости стоит». А я посмотрела и говорю: «Я ж неграмотная, а тут глянь как заковыристо написано».
— И ко мне приходил.— Мать положила вилку на стол, а. затем, взглянув на Дину, взяла и переложила ее на тарелку,— Тоже говорит: «Ты ли это расписалась?» А я ему и отвечаю: «Ты мне не подпись, а пенсию неси». А он говорит: «Вернем тебе, Ласимович, и пенсию...»
Андрей рассказывал Генику, как ездил в Ленинград на профсоюзное совещание: контора его — филиал ленинградского управления.
— Я хотел просто так ехать. А Наташка как пристала: «Одевайся — и все». Как смола все равно, Ну, я и вырядился. Черный костюм, белая сорочка, галстук с зажимом, шляпа. Только тросточки не хватает. Верно я говорю? Пришел на совещание, а там все буднично-буднично. Люди глядят на меня как на чудака: куда выфрантился? А та — одевайся, одевайся... Сам начальник управления в помятом костюмчике, в ботинках поношенных. Сидит в президиуме и спит. Вот-вот, кажется, захрапит. Как только нужно гово-
рить, его - толк!— под бок. Он и говорит: «Так, товарищи, тут говорили о недостатках, все это правильно... Говорили тата-тата-тата... Мы будем тата-тата-тата...» Смотришь, и выступил. Да и правильно.
Генерал, улучив момент, когда отец вышел в сени, расстегнул верхние пуговицы на сорочке и спросил у Кагадея:
— Тимофей Иванович, а почему это вы не привели сюда бабку Гапку? Пускай бы посидела с нами:
— Что ты, Павлик! Она уже и по хате даже пройти не может. Слаба стала. Уже совсем помирает наша Стахва-новна... — Ага, она давно уже помирает,— отозвалась из своего угла Цытнячиха.— Лет двадцать помирает. И все болеет. А Михалка, тот и не болел, и не помирал, а — раз! — и нет человека.
— А такая быстрая была,— вернувшись, включился в разговор Шибека.— Бывало, Михалка приедет на обед, просит-просит есть, а она, пока раз двадцать вокруг хаты без причины не обежит, на стол ничего не поставит. Я однажды зашел к ним — Михалка сидит на лавке, обед ждет, а она вокруг хаты бегает... Я и то уже не утерпел: «Гапка, едри твою качалку, сейчас же, слышишь, дай человеку поесть!» Эх, как забегала еще быстрее — точно ужаленная, эх, как кинется ругаться! А есть все же поставила на стол.
Тимоха сидел широко, считай, на двух стульях: на своем и на Мотином. Он смотрел в окно и, как бы объясняя, почему туда смотрит, сказал:
— Что-то и Мотя долго не возвращается.
— А ты что, заскучал без Моти?— недобро взглянула на него Кагадеиха.— Сиди уж, а то еще вслед, принюхиваясь, побежишь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23