установка шторки на ванну цена
— Корове?» А та уже так перепугалась, что и говорить не может. Но все же кое-как выкрутилась. «Нет,— отвечает,—
председателька, это я взяла коня бульбу окучить, а жарко, так он не ходит, вот я ему и несу травки — пускай в тенечке поест, чтоб и мухи не кусали».
— А я твою Аксюту давно бы оштрафовала. Зачем же она десять лет свою корову на колхозном пасет?
— Ага, пустит корову, куда та идет, туда и она за ней тянется:«Краля, Краля...» За день весь свет обойдет.
— Вон прошлым летом заблудилась даже: корова далеко ее увела. Откуда-то из-за Горелого Моха — из-под Луфер, из-под Пилипенкова хутора ее вместе с коровой какой-то человек в Житьково привел.
— Нет, не говорите, Вободов деловой был. Рассказывали, спать ложился и компас около себя клал — чтоб с дороги не сбиться, если во сне куда пойдет.
— Да и строгий какой был!
— Строгий-то строгий, а это, помните, при нем было, как Василька молотил Гальке ячмень, а потом пьяный разворачивался, зацепил за угол Галькину хату да и свалил ее в кучу?
— Во тебе и строгость.
— Или вон как Помозок — тоже при нем — пьяный пахал на тракторе. Курил и спьяну уснул, наверно, а папироса выпала — и все сиденье сгорело. Сам, правда, успел вывалиться из кабины — только фуфайка задымилась и ватные штаны сзади до голого тела прогорели...
— А этот вот и не штрафует, и не покрикивает, а его все слушаются.
— И порядка в колхозе больше.
— Этот, брат, человек добрый, чуткий, отзывчивый. Книжек много читает — как Надежин зять все равно.
Я усмехнулся — смотри ты, и про меня вспомнили.
— Коренькевич и с человеком поговорит, и поможет, и шапку перед старым не постесняется снять. А мог бы закабызиться: я председатель, а ты кто?
— Оно и отец его тоже человек был хороший. Вот уж был коммунист так коммунист. Что-то очень много марок обещали фашисты за него, партизанского командира. Когда поймали каратели, виселицу построили для одного его. Ему петлю на шею надевают, а он высказывается: «Я иду на виселицу, на которой будете повешены вы».
— Теперь председатель батькину фотографию увеличил — не видели у него дома, чуть не во всю стену висит? И на свои деньги на том месте, где батьку повесили, памятник поставил — изо всей области экскурсии приезжают посмотреть.
— А помните, как он Глевчика пристыдил? На что уж тот толстокож, а и то покраснел.
— Это ты, Авдуля, про то жниво, когда Коренькевич только председателем стал?
— Ага. Это ж послушайте, кто не слыхал. В обед сказали Коренькевичу, что у Глевчика комбайн стал. Что ни делают, никак завести не могут. А тут же самое жниво,— по-моему, это как раз тогда мы по снопу, по бункеру у дождя хлеб крали. Коренькевич туда. Скинул пиджак, рукава засучил: «Дайте-ка я посмотрю». А Глевчик стоит около комбайна и улыбается. Поковырялся-поковырялся председатель, да и понял все. «У тебя там,— говорит Глевчику,— случайно нет лишней свечи в карманах? А то старая выпала». И точно: Глевчик достает из кармана свечу, а сам все продолжает: «Вот, черт, поломался комбайн». Коренькевич слушал, слушал, а потом не выдержал: «Я тебе покажу, поломался!
Он поломался потому, что у твоего двоюродного брата свадьба сегодня. Так бы и сказал, а то выдумывает что попало, лишь бы за стол не опоздать». Глевчик и не знал, что Коренькевич академию окончил и машины все знает не хуже его. Председатель же и тогда не особенно ругал комбайнера. «Ладно, говорит, иди на свадьбу, гуляй. А я до вечера на твоем комбайне пожну. Только тебе нужно было сразу сказать, что и к чему... А то придумал — свечу прятать...»
— Зачем бога гневить, хорошего председателя мы себе выбрали.
— Он вот и пенсионеров этих житьковских понял. Во-бодов как взялся было, как разошелся: «За месяц переселю всех в Азеричино!»—кричал.— Что ж это получается? Там у нас дома каменные, квартиры городские, газ, асфальт, всюду — старики даже при желании ноги замочить не смогут,— а они еще упираются, не хотят идти. Осенью ведь в этом Житькове грязь непролазная, зимой холодно в хатах, а они не идут. За месяц переселить!
— Он и электричество в Житьково не хотел проводить. Все только злился: «Зачем столбы портить — все равно переселять будем».
— А Коренькевич иначе рассудил. Тогда на правлении он сказал: «Нет, пусть уж они, наши пенсионеры, остаются там, где всю свою жизнь прожили. А то перевезем их сюда, в наш новый поселок, а здесь нужно начинать все сначала. Нашим маткам это будет трудно. Новую жизнь надо начинать, чтобы жить, а им поздно уже. Они не привыкнут сидеть сложа руки в наших кирпичных домах».
— А может, кто и захотел бы?
— Так пусть и переезжают в Азеричино. Коренькевич ведь говорил: каждому хоть сейчас квартиру дадим.
— Зачем они туда поедут, им и здесь хорошо.
— И правда, чего вон, смотри, твоей Ручалихе не хватает. Начинает уже в детство на старости впадать.
— Чего это ты на нее так злишься?
— А. как же, Ганна, не злиться. Была баба как баба, а помер Лександра, она сразу — трах! — волосы перекрасила, платок на плечи приспустит и трясет патлами, как девчонка семнадцатилетняя. И ни стыда, ни совести. Хоть бы внуков немного постеснялась — тебе ж, баба, уже шестьдесят пять годков.
— Да, она жениха хотела найти.
— И нашла.
Приластила Рупенька. Да так жалеет его.
Палку дров не дает отрубить: «Петечка, ты ж устал, ты ж сядь, ты ж отдохни».
— А своему Ручалю присесть не давала. Чуть что — в крик: «Ты только и сидишь, чтоб ты сиднем сел! Другие мужчины работают, а он только и сидел бы...»
— А этого нового бережет.
— Она вон, говорят, и Моте Прутневой нашла жениха.
— Ага, и я тоже слышала, Мотя сама хвалилась: «Теперь-то я знаю, кто меня два года любит».
— А где же он хоть живет, жених ее?
— Мотя сказывала, вторая деревня от городка. А как стали расспрашивать, в какую сторону от городка, так она и сама не знает.
—А ей, может, и нужен был бы, Моте твоей, какой-нибудь человек в хате. А то она одна, как волк. Так и свихнуться можно.
— Да вы ж, верно, помните, года два назад она что-то очень уж заговариваться начала. Сидит, бывало, на стогу своем, что на «рекорд» косила, медуницу выбирает и сбрасывает наземь. «Мотя, что это ты делаешь?» А она: «Ай, вам легко говорить, у вас уже стога обмерили и приняли. А мой же никто не примет, пока я медуницу не выброшу».
— Хватит вам, девки, всех подряд осуждать. Мы же и сами не с одних цветов собраны.
Женщины замолчали. Некоторое время было тихо. Но недолго — кто же это удержится, кто сможет молчать, когда работаешь такою толокой! И потому вскоре вновь заговорили:
— А не слыхали вы, как наш Слиндук ходил к Та-мариной матке Тамарин адрес просить?
— Ну?— послышалось сразу несколько заинтересованных голосов, обрадованных тем, что разговор возобновляется.
— Чтоб мне с этого места не сойти, правда. Говорят, чуть на колени не становился — так просил ее витебский адрес.
— Боже, боже, что это только делается,— забожкала немолодая, судя по голосу, женщина.
Опять некоторое время на поле было тихо.
— А у Тамары уже двое деток — еще родила...
— Ну и пускай растут себе здоровенькие. Без этого нельзя жить — женщина должна хоть одного ребенка родить.
— Ага, и правда, Соня. Вон, помните, как у Шибековой сперва детей не было. Они уже собирались из детдома
взять—Шибекова, бывало, и на грудь себе навернет чего попало, и на живот все платки понакручивает — чтобы люди подумали, будто она в положении.
— А как Юльке Семочкиной дитя хотелось! Помните, как она, бездетуха, большую-большую куклу купила себе — ну, с твою, Марфа, Галю,— платьиц ей понашивала, в хате подметет, оденет ее, посадит на скамейку, волосы ей будет расчесывать и все говорит, как с живой. Сперва думали, рехнулась баба. Но нет. Как родила —так сразу и забыла про свои чудачества.
— Она, бабы, нарожалась, успела.
— Про Семочкину мы уже и забыли. Когда это было — стоит ли вспоминать. Вон и Прутниха тоже дочку в девках нашла. И видите, какую вырастила — замуж отдала.
— И Соня вон веселевская хлопца своего одна вырастила.
— Что ты Соню равняешь! Соня же не просто так родила, чтоб ты знала. Соня ведь так любила Сашку Денисова, так любила. И теперь еще любит.
— Сказывали, она и в этом году уговаривала Сашку перейти к ней.
— Что тебе «сказывали», когда я сама слышала, как она говорила: «Если бы он со мной жил, так я бы ему каждый день ноги мыла и ту воду пила...»
— А Сашка и сам от сына не отказывается. Где встретит—обязательно поздоровается: «Здоров, сын!»—«Здоров, батька!» — ответил тот.
— Ага, он всюду так и говорит: «мой сын», «с моим сыном».
— А свою Шурку очень уж бьет. Говорят, она уже на одно ухо совсем не слышит.
— Ай, как-то у него не так, как у людей, пошло. Ему ведь под пятьдесят уже, а оно все никак не наладится.
— Посмотрите, нынче он что-то и отцов огород не косил. А то ведь каждое лето и пахал и косил — как свое все равно.
— Тогда и косил, пока с бригадиром в дружбе был.
— А теперь вот подрались, так уже кукиш выкосишь.
— А я смотрю, такая трава высокая, как треста, стоит — даже побелела, перестояв: Лизка вон жала да хату крыла.
— Так он же тимофеевку на батькином огороде подсевал.
— Больно уж, осмелел твой Сашка.
— Я сама видела, как он с Гордеем дрался. Стояла вот так вот, как до тебя, Ганна.
— Это ж надо, на бригадира и то бросается.
— Нынче ведь Коренькевич до двадцатого июля запретил себе сено косить. Говорит, в колхоз накосим, а потом — себе. Травы же по нашим кустам на всех хватит. Коренькевич запретил, а он, видите ли, везет себе. Никому, видите ли, нельзя, а ему — можно. Пан этакий нашелся. Встретил его Гордей — я думала, и тут он глаза отвернет. Нет, слышу, останавливает: «Ты куда это везешь?»—«Как куда — домой».— «Сбрасывай сейчас же». А тот соскочил с воза и на Гордея...
— Твой Гордей и сам хорош. Хвеньку тоже бьет.
— Бьет-то бьет, но и любит.
— Да и его же Матруна Денисенкова вон как любила. А как вышла за млынаревского Миколая, как увез он ее во Внуково под Москву, так все и забыла.
— Ага, теперь, говорят, она там живет и горя не знает. Миколай на едроме работает, а она — возле хаты все,возле огорода.
— Кто это рассказывал — был там у них в гостях, так се летчики мужику ее завидуют: «Вот у Миколая жена так жена — и огурец посадит, и помидорина у нее созреет». — А эта во, видите, и посадила Гордея. Хвенька — не Матруна. Зацепил он ее как-то, а она в сельсовет заявила. Это по ее заявлению его на два года посадили тогда.
— Хвенька сама рассказывала, как он собирался. Говорит, подошел к ней, поцеловал и сказал: «Прости, Феня, что так вышло. Только жди меня».
— Как в книге все равно...
— Ага, другой бы еще больше на хвост встал — шутка ли, жена в тюрьму посадила! А этот как человек пошел.
— И работу он знает — годков двадцать ведь бригадиром.
— Конешно, неровня молодым.
— Вон в Млынарях шустрый такой бригадир объявил-я — из техникума хлопец. И — эх! — сразу руководить.
рибежал на луг после обеда и ну кричать на баб, почему се-
о не ворошат. А те давай смеяться над ним — кто ж это сено
а ночь ворошит? Тогда он сразу назад — и как взялся за
ех девчат, что по его приказу уже начали было ворошить:
Вы что, сено сгноить хотите, что ли!...
— Ай, бабы, вы уж как наговорите, так выходит, что то техникум его испортил. Иная матка и сама виновата, он как Арина наша. Чуть что, так и учит своего мальчика: Покажи, сынок, дяде — или тете — кукиш». А то послу-
шаешь вас, так можно подумать, что и учиться никому не надо.
— Не выдумывай ты, Маруся, чего не надо! Никто так не говорит.
— Может, мне и показалось. Моя ведь старшая, что в десятый класс пойдет, тоже просится: «Мама, я так хочу учиться, так хочу». На учительницу, говорит, хочу выучиться.
— Ну, так пусть в институт поступает. Попроси вон На-дежина зятя. Он же там какой-то кандидат. На уроки к студентам ходит.
Я приподнялся и даже повернулся на голос — женщины опять говорили про меня.
— А вы думаете, он меня послушает?
— Послушает, куда денется. Ты ж с его Веркой в детстве дружила — куклы у вас были одни, пироги из глины вместе пекли.
— Если не тебя, так жену послушается...
— Значит, и ты, Маруся, свою в науку отправляешь? Учи, учи, но смотри, чтоб она потом матки не стыдилась.
— Как вон Шибекова экскурсоводка. Приехала домой да и говорит на Алену: «Что-то ты, мама, оделась, как деревенская баба».
— А боже, да что она, сдурела, что ли, девка эта? А какой же ее матке быть? Конечно, деревенская...
— А может, она хотела, чтобы и Алена ногти красила, как ее туристки, которым она город показывает?
— И все летечко ни к чему не приложила.
— Алена ей что-то сделать велела. А она: «Я, мама, приехала сюда не работать, а отдыхать. Я целый год работала».
— А боже, а что Алена — целый год гуляла?
— Ничего, зато ее сыны — хорошие мальцы. Один вон навоз из хлева выбрасывает, второй — свиньям траву сечет.
— А Дина все Бастялу теребит, все нотации ему читает.
— А что тот Бастяла, хлопец как хлопец. Только, правда, на Шибековых как-то не похож.
— Как это не похож? Одень и ему генеральскую форму — вылитый Павлик будет.
— Вот бабы так бабы! Хоть бы немного помолчали. А то треплют и треплют языками! Лен лучше берите!
— А мы что делаем? Мы ж и берем твой лен. Пусть нам Коренькевич и за то спасибо скажет, что в воскресный день на работу вышли. Над нами и так смеяться будут: «Смотри ты на них — и в выходные работают».
— Вот, видали, бабы, как мы распанели. В старые времена вся деревня смеялась бы, если бы кто в самое жниво выходной себе устроил, а сегодня уже смеются, когда кто-нибудь на работу в воскресенье вышел.
— В старые, в старые! Ты же знаешь, какие мы глупые были в старые времена. Бывало, кабана заколем, сало в кубел сложим — не знаю, может, когда свежины какую крошку попробуем, а когда и нет,— а потом старым, прошлогодним давимся. А это до следующего года блюдем. Оно прогоркнет, пожелтеет — шкварки станешь жарить, запах — хоть из хаты беги. И корову доим, а сыр и сметану в бочонки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
председателька, это я взяла коня бульбу окучить, а жарко, так он не ходит, вот я ему и несу травки — пускай в тенечке поест, чтоб и мухи не кусали».
— А я твою Аксюту давно бы оштрафовала. Зачем же она десять лет свою корову на колхозном пасет?
— Ага, пустит корову, куда та идет, туда и она за ней тянется:«Краля, Краля...» За день весь свет обойдет.
— Вон прошлым летом заблудилась даже: корова далеко ее увела. Откуда-то из-за Горелого Моха — из-под Луфер, из-под Пилипенкова хутора ее вместе с коровой какой-то человек в Житьково привел.
— Нет, не говорите, Вободов деловой был. Рассказывали, спать ложился и компас около себя клал — чтоб с дороги не сбиться, если во сне куда пойдет.
— Да и строгий какой был!
— Строгий-то строгий, а это, помните, при нем было, как Василька молотил Гальке ячмень, а потом пьяный разворачивался, зацепил за угол Галькину хату да и свалил ее в кучу?
— Во тебе и строгость.
— Или вон как Помозок — тоже при нем — пьяный пахал на тракторе. Курил и спьяну уснул, наверно, а папироса выпала — и все сиденье сгорело. Сам, правда, успел вывалиться из кабины — только фуфайка задымилась и ватные штаны сзади до голого тела прогорели...
— А этот вот и не штрафует, и не покрикивает, а его все слушаются.
— И порядка в колхозе больше.
— Этот, брат, человек добрый, чуткий, отзывчивый. Книжек много читает — как Надежин зять все равно.
Я усмехнулся — смотри ты, и про меня вспомнили.
— Коренькевич и с человеком поговорит, и поможет, и шапку перед старым не постесняется снять. А мог бы закабызиться: я председатель, а ты кто?
— Оно и отец его тоже человек был хороший. Вот уж был коммунист так коммунист. Что-то очень много марок обещали фашисты за него, партизанского командира. Когда поймали каратели, виселицу построили для одного его. Ему петлю на шею надевают, а он высказывается: «Я иду на виселицу, на которой будете повешены вы».
— Теперь председатель батькину фотографию увеличил — не видели у него дома, чуть не во всю стену висит? И на свои деньги на том месте, где батьку повесили, памятник поставил — изо всей области экскурсии приезжают посмотреть.
— А помните, как он Глевчика пристыдил? На что уж тот толстокож, а и то покраснел.
— Это ты, Авдуля, про то жниво, когда Коренькевич только председателем стал?
— Ага. Это ж послушайте, кто не слыхал. В обед сказали Коренькевичу, что у Глевчика комбайн стал. Что ни делают, никак завести не могут. А тут же самое жниво,— по-моему, это как раз тогда мы по снопу, по бункеру у дождя хлеб крали. Коренькевич туда. Скинул пиджак, рукава засучил: «Дайте-ка я посмотрю». А Глевчик стоит около комбайна и улыбается. Поковырялся-поковырялся председатель, да и понял все. «У тебя там,— говорит Глевчику,— случайно нет лишней свечи в карманах? А то старая выпала». И точно: Глевчик достает из кармана свечу, а сам все продолжает: «Вот, черт, поломался комбайн». Коренькевич слушал, слушал, а потом не выдержал: «Я тебе покажу, поломался!
Он поломался потому, что у твоего двоюродного брата свадьба сегодня. Так бы и сказал, а то выдумывает что попало, лишь бы за стол не опоздать». Глевчик и не знал, что Коренькевич академию окончил и машины все знает не хуже его. Председатель же и тогда не особенно ругал комбайнера. «Ладно, говорит, иди на свадьбу, гуляй. А я до вечера на твоем комбайне пожну. Только тебе нужно было сразу сказать, что и к чему... А то придумал — свечу прятать...»
— Зачем бога гневить, хорошего председателя мы себе выбрали.
— Он вот и пенсионеров этих житьковских понял. Во-бодов как взялся было, как разошелся: «За месяц переселю всех в Азеричино!»—кричал.— Что ж это получается? Там у нас дома каменные, квартиры городские, газ, асфальт, всюду — старики даже при желании ноги замочить не смогут,— а они еще упираются, не хотят идти. Осенью ведь в этом Житькове грязь непролазная, зимой холодно в хатах, а они не идут. За месяц переселить!
— Он и электричество в Житьково не хотел проводить. Все только злился: «Зачем столбы портить — все равно переселять будем».
— А Коренькевич иначе рассудил. Тогда на правлении он сказал: «Нет, пусть уж они, наши пенсионеры, остаются там, где всю свою жизнь прожили. А то перевезем их сюда, в наш новый поселок, а здесь нужно начинать все сначала. Нашим маткам это будет трудно. Новую жизнь надо начинать, чтобы жить, а им поздно уже. Они не привыкнут сидеть сложа руки в наших кирпичных домах».
— А может, кто и захотел бы?
— Так пусть и переезжают в Азеричино. Коренькевич ведь говорил: каждому хоть сейчас квартиру дадим.
— Зачем они туда поедут, им и здесь хорошо.
— И правда, чего вон, смотри, твоей Ручалихе не хватает. Начинает уже в детство на старости впадать.
— Чего это ты на нее так злишься?
— А. как же, Ганна, не злиться. Была баба как баба, а помер Лександра, она сразу — трах! — волосы перекрасила, платок на плечи приспустит и трясет патлами, как девчонка семнадцатилетняя. И ни стыда, ни совести. Хоть бы внуков немного постеснялась — тебе ж, баба, уже шестьдесят пять годков.
— Да, она жениха хотела найти.
— И нашла.
Приластила Рупенька. Да так жалеет его.
Палку дров не дает отрубить: «Петечка, ты ж устал, ты ж сядь, ты ж отдохни».
— А своему Ручалю присесть не давала. Чуть что — в крик: «Ты только и сидишь, чтоб ты сиднем сел! Другие мужчины работают, а он только и сидел бы...»
— А этого нового бережет.
— Она вон, говорят, и Моте Прутневой нашла жениха.
— Ага, и я тоже слышала, Мотя сама хвалилась: «Теперь-то я знаю, кто меня два года любит».
— А где же он хоть живет, жених ее?
— Мотя сказывала, вторая деревня от городка. А как стали расспрашивать, в какую сторону от городка, так она и сама не знает.
—А ей, может, и нужен был бы, Моте твоей, какой-нибудь человек в хате. А то она одна, как волк. Так и свихнуться можно.
— Да вы ж, верно, помните, года два назад она что-то очень уж заговариваться начала. Сидит, бывало, на стогу своем, что на «рекорд» косила, медуницу выбирает и сбрасывает наземь. «Мотя, что это ты делаешь?» А она: «Ай, вам легко говорить, у вас уже стога обмерили и приняли. А мой же никто не примет, пока я медуницу не выброшу».
— Хватит вам, девки, всех подряд осуждать. Мы же и сами не с одних цветов собраны.
Женщины замолчали. Некоторое время было тихо. Но недолго — кто же это удержится, кто сможет молчать, когда работаешь такою толокой! И потому вскоре вновь заговорили:
— А не слыхали вы, как наш Слиндук ходил к Та-мариной матке Тамарин адрес просить?
— Ну?— послышалось сразу несколько заинтересованных голосов, обрадованных тем, что разговор возобновляется.
— Чтоб мне с этого места не сойти, правда. Говорят, чуть на колени не становился — так просил ее витебский адрес.
— Боже, боже, что это только делается,— забожкала немолодая, судя по голосу, женщина.
Опять некоторое время на поле было тихо.
— А у Тамары уже двое деток — еще родила...
— Ну и пускай растут себе здоровенькие. Без этого нельзя жить — женщина должна хоть одного ребенка родить.
— Ага, и правда, Соня. Вон, помните, как у Шибековой сперва детей не было. Они уже собирались из детдома
взять—Шибекова, бывало, и на грудь себе навернет чего попало, и на живот все платки понакручивает — чтобы люди подумали, будто она в положении.
— А как Юльке Семочкиной дитя хотелось! Помните, как она, бездетуха, большую-большую куклу купила себе — ну, с твою, Марфа, Галю,— платьиц ей понашивала, в хате подметет, оденет ее, посадит на скамейку, волосы ей будет расчесывать и все говорит, как с живой. Сперва думали, рехнулась баба. Но нет. Как родила —так сразу и забыла про свои чудачества.
— Она, бабы, нарожалась, успела.
— Про Семочкину мы уже и забыли. Когда это было — стоит ли вспоминать. Вон и Прутниха тоже дочку в девках нашла. И видите, какую вырастила — замуж отдала.
— И Соня вон веселевская хлопца своего одна вырастила.
— Что ты Соню равняешь! Соня же не просто так родила, чтоб ты знала. Соня ведь так любила Сашку Денисова, так любила. И теперь еще любит.
— Сказывали, она и в этом году уговаривала Сашку перейти к ней.
— Что тебе «сказывали», когда я сама слышала, как она говорила: «Если бы он со мной жил, так я бы ему каждый день ноги мыла и ту воду пила...»
— А Сашка и сам от сына не отказывается. Где встретит—обязательно поздоровается: «Здоров, сын!»—«Здоров, батька!» — ответил тот.
— Ага, он всюду так и говорит: «мой сын», «с моим сыном».
— А свою Шурку очень уж бьет. Говорят, она уже на одно ухо совсем не слышит.
— Ай, как-то у него не так, как у людей, пошло. Ему ведь под пятьдесят уже, а оно все никак не наладится.
— Посмотрите, нынче он что-то и отцов огород не косил. А то ведь каждое лето и пахал и косил — как свое все равно.
— Тогда и косил, пока с бригадиром в дружбе был.
— А теперь вот подрались, так уже кукиш выкосишь.
— А я смотрю, такая трава высокая, как треста, стоит — даже побелела, перестояв: Лизка вон жала да хату крыла.
— Так он же тимофеевку на батькином огороде подсевал.
— Больно уж, осмелел твой Сашка.
— Я сама видела, как он с Гордеем дрался. Стояла вот так вот, как до тебя, Ганна.
— Это ж надо, на бригадира и то бросается.
— Нынче ведь Коренькевич до двадцатого июля запретил себе сено косить. Говорит, в колхоз накосим, а потом — себе. Травы же по нашим кустам на всех хватит. Коренькевич запретил, а он, видите ли, везет себе. Никому, видите ли, нельзя, а ему — можно. Пан этакий нашелся. Встретил его Гордей — я думала, и тут он глаза отвернет. Нет, слышу, останавливает: «Ты куда это везешь?»—«Как куда — домой».— «Сбрасывай сейчас же». А тот соскочил с воза и на Гордея...
— Твой Гордей и сам хорош. Хвеньку тоже бьет.
— Бьет-то бьет, но и любит.
— Да и его же Матруна Денисенкова вон как любила. А как вышла за млынаревского Миколая, как увез он ее во Внуково под Москву, так все и забыла.
— Ага, теперь, говорят, она там живет и горя не знает. Миколай на едроме работает, а она — возле хаты все,возле огорода.
— Кто это рассказывал — был там у них в гостях, так се летчики мужику ее завидуют: «Вот у Миколая жена так жена — и огурец посадит, и помидорина у нее созреет». — А эта во, видите, и посадила Гордея. Хвенька — не Матруна. Зацепил он ее как-то, а она в сельсовет заявила. Это по ее заявлению его на два года посадили тогда.
— Хвенька сама рассказывала, как он собирался. Говорит, подошел к ней, поцеловал и сказал: «Прости, Феня, что так вышло. Только жди меня».
— Как в книге все равно...
— Ага, другой бы еще больше на хвост встал — шутка ли, жена в тюрьму посадила! А этот как человек пошел.
— И работу он знает — годков двадцать ведь бригадиром.
— Конешно, неровня молодым.
— Вон в Млынарях шустрый такой бригадир объявил-я — из техникума хлопец. И — эх! — сразу руководить.
рибежал на луг после обеда и ну кричать на баб, почему се-
о не ворошат. А те давай смеяться над ним — кто ж это сено
а ночь ворошит? Тогда он сразу назад — и как взялся за
ех девчат, что по его приказу уже начали было ворошить:
Вы что, сено сгноить хотите, что ли!...
— Ай, бабы, вы уж как наговорите, так выходит, что то техникум его испортил. Иная матка и сама виновата, он как Арина наша. Чуть что, так и учит своего мальчика: Покажи, сынок, дяде — или тете — кукиш». А то послу-
шаешь вас, так можно подумать, что и учиться никому не надо.
— Не выдумывай ты, Маруся, чего не надо! Никто так не говорит.
— Может, мне и показалось. Моя ведь старшая, что в десятый класс пойдет, тоже просится: «Мама, я так хочу учиться, так хочу». На учительницу, говорит, хочу выучиться.
— Ну, так пусть в институт поступает. Попроси вон На-дежина зятя. Он же там какой-то кандидат. На уроки к студентам ходит.
Я приподнялся и даже повернулся на голос — женщины опять говорили про меня.
— А вы думаете, он меня послушает?
— Послушает, куда денется. Ты ж с его Веркой в детстве дружила — куклы у вас были одни, пироги из глины вместе пекли.
— Если не тебя, так жену послушается...
— Значит, и ты, Маруся, свою в науку отправляешь? Учи, учи, но смотри, чтоб она потом матки не стыдилась.
— Как вон Шибекова экскурсоводка. Приехала домой да и говорит на Алену: «Что-то ты, мама, оделась, как деревенская баба».
— А боже, да что она, сдурела, что ли, девка эта? А какой же ее матке быть? Конечно, деревенская...
— А может, она хотела, чтобы и Алена ногти красила, как ее туристки, которым она город показывает?
— И все летечко ни к чему не приложила.
— Алена ей что-то сделать велела. А она: «Я, мама, приехала сюда не работать, а отдыхать. Я целый год работала».
— А боже, а что Алена — целый год гуляла?
— Ничего, зато ее сыны — хорошие мальцы. Один вон навоз из хлева выбрасывает, второй — свиньям траву сечет.
— А Дина все Бастялу теребит, все нотации ему читает.
— А что тот Бастяла, хлопец как хлопец. Только, правда, на Шибековых как-то не похож.
— Как это не похож? Одень и ему генеральскую форму — вылитый Павлик будет.
— Вот бабы так бабы! Хоть бы немного помолчали. А то треплют и треплют языками! Лен лучше берите!
— А мы что делаем? Мы ж и берем твой лен. Пусть нам Коренькевич и за то спасибо скажет, что в воскресный день на работу вышли. Над нами и так смеяться будут: «Смотри ты на них — и в выходные работают».
— Вот, видали, бабы, как мы распанели. В старые времена вся деревня смеялась бы, если бы кто в самое жниво выходной себе устроил, а сегодня уже смеются, когда кто-нибудь на работу в воскресенье вышел.
— В старые, в старые! Ты же знаешь, какие мы глупые были в старые времена. Бывало, кабана заколем, сало в кубел сложим — не знаю, может, когда свежины какую крошку попробуем, а когда и нет,— а потом старым, прошлогодним давимся. А это до следующего года блюдем. Оно прогоркнет, пожелтеет — шкварки станешь жарить, запах — хоть из хаты беги. И корову доим, а сыр и сметану в бочонки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23