https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/s-dlinnym-izlivom/
Мы были готовы. Если Фракия—ворота на Восток, то Эдирне — замок на этих воротах. Перед ним со старым
кайзеровским ключом в руках снова стояли немцы. За ним — мы. Если Фракия—мост, Эдирне—предмостье. Немцы, пересевшие с кайзеровских коней на гитлеровские танки, стояли у моста. Мы—у его быков. Мы—это всего ничего: три-четыре дивизии с бору да с сосенки. Одна из них — моторизованная: грузовики русские, марки «ЗИС». Танкетки английские. Танки французские —«Рено». Мотоциклы немецкие — «NSU». Как вы понимаете, вместо бензина — патриотизм, вместо запасных частей — мемет-чик. Словом, жалкий паломничий караван, под именем ударной дивизии. По асфальту она двигалась чуть быстрей хромого ишака, а сойдя с асфальта, по лугам да холмам—чуть медленней черепахи! Потом еще несколько кавалерийских дивизий—лошади два года не перековывались, сбруя поистерлась. И одна артиллерийская дивизия: большинство орудий—греческие, трофейные. И батальонные муллы, готовые сдать всех убитых во всех дивизиях господу богу, а всю Фракию—немцам...
Мы были готовы. Большинство офицеров—новые. Старых командиров, ругателей и рукоприкладчиков, перевели в другие полки. Прежде чем дошло до дела и зажужжали немецкие пули, их предпочли упрятать от пуль своих мемегчиков в другие части. Все офицеры отправили свои семьи в Анатолию. Города и деревни Фракии опустели. Почти все меметчики написали домой прощальные письма. Офицерам роздали новые сапоги— подарок Черчилля. Но у меметчиков на ногах по-прежнему болтались только голенища от сапог. Наступила зима, а мы все еще дрожали в летнем обмундировании. Продуктов не хватало. Зато боезапас был полный. Не забыли нам повесить на шею и жестянки с номером, именем и фамилией — пропуск на тот свет. Мы были готовы. Мы ждали немцем». В Анкаре рассчитывали так: «Сковывая противника боями у Эдирне, взрывая один за другим мосты, мы отступим на линию Чаталджа — Чакмак».
А меметчик думал так: «Отступить-то отступим, но как мы, сойдя с асфальта, вытащим ноги из грязи?»
Командующий армией Омуртак-паша рассуждал так: «Нет, сдерживать противника отвлекающими боями будет ошибкой. Мы разгромим немца и через двадцать четыре часа будем на Шипке. Старый черт был родом из Омуртака1 и соскучился по родным местам.
А наш капитан, командир роты считал иначе: «Не через двадцать четыре часа, а через двадцать четыре минуты немец будет в Стамбуле. Преспокойно обойдет
нашу линию Чакмака, как обошел линию Мажино. И в одно прекрасное утро сыграет нам «подъем»!»
— Геббельс тоже так говорит? — приставали мы к нашему ротному.
Капитан понимал, что мы намекаем на его стажировку в Германии, где он несколько лет проходил обучение в мотомехчастях. Но не обижался на нас. Он был не из тех военных, которые готовы слепо называть белое черным, а черное белым, если так угодно начальству. В узком кругу он держался с нами запросто, с ним можно было разговаривать. Наш капитан хлебнул горя. Его отец в свое время был в добровольческом полку Черкеса Этхема. Его убили выстрелом н спину, турецкой пулей.
— Я пробыл в Германии три года,— говорил капитан.— Своими глазами видел, как бешено готовятся фашисты. А думаю и говорю я не как Геббельс и не как наш премьер-министр. И это не пустые слова. Гитлер на каждый ломоть хлеба намазал масла, а сверху еще один слой, вроде варенья,— расизм. Только этим и кормил немецкий народ. Национальный гимн — «Юбер аллее!». Национальная одежда—«униформа». А в униформе не человек, а солдат-сверхчеловек. И учат его не умирать, защищая свою родину, а убивать, захватывая чужие страны. Национальная стратегия—«сделать мир могилой для всех, кроме немцев». Национальная тактика— «агрессия»... Они к этому готовы, мерзавцы. Поймите меня. Мы даже к обороне не готовы. Да и чем нам обороняться? Прочив моторов, танков, ссмиствольных минометов нашими гладкоствольными ружьями прошлого века?
— Мы ведь тоже бронемотодивизия, мой капитан!
— Называемся. А броня у нас—собственная мозолистая шкура. Сами видели, зимой провели маневры. Что случилось с нашей дивизией? На маневры ехали верхом на танках, на «ЗИСах» и ставерах, а вернулись пешком. Танки наши не смогли перебраться через речушку Эргене, грузовики опрокидывались, мотоциклы увязали в грязи.
Майор-механик со своей походной мастерской до сих пор пытается оживить трупы машин в лугах да горах. Но маневры только проба. Что будет в настоящем бою?
— Ничего, мой капитан, в конце концов дойдет дело до кулаков. А там с помощью аллаха...
— Конечно, когда учишь нижних чинов в роте, легче всего сказать: с помощью аллаха! Легко прочесть стих из корана о мусульманском героизме, стихи о турецкой силе — «Родина или Силистрия», спеть песни про Чанак-калё и Сакарью. Но ведь этак выходит, что у нас свой национал-социализм?
— То есть как?
— Немцы на хлеб с маслом мажут расистское варенье. А ежели мы станем мазать на свой сухой ломоть пантюркистское, то мало чем будем отличаться и от них и от османцев!
— Хорошо, капитан. Но что же нам делать? Если немец нападет, что нам, сдаваться или защищаться?
— Не гоните усталого в гору! Разве я говорю, что нам не надо защищаться? Поражение при самозащите лучше победы при агрессии. Конечно, мы будем драться, будем защищаться. По защищать себя, паши права, правду, справедливость, защищать не агрессора, а его жертвы...
— Вот и договорились. Агрессора среди нас никто не защищает.
— Нет, еще не договорились. Есть среди нас защитники агрессоров.
— Кто?
— Анкара. Анкарские политиканы. Генералы, старые товарищи немцев по оружию, их компаньоны и их газеты... Открой-ка «Джумхурист», почитай передовицу, увидишь. Пишет, что немцы справедливо требуют «жизненного пространства». Открой «Кни Сабах», там генерал в отставке восхваляет гитлеровскую стратегию молниеносной войны... Вот кого надо бояться. Если ты веришь в храбрость меметчика, полагаешься на наш патриотизм, на наши национальные чувства, бойся этих проходимцев без чести и совести. Они продают родину, они погубят народ. Они воздвигли стену между армией и политикой: «Запрещается!» Именно для того, чтоб мы
этого не увидели, не поняли, не сказали бы, не возмутились. Поэтому-то часто бывает, что записанное на фронте штыком перечеркивают пером за столом...
— А нельзя ли, мой капитан, перечеркнутое за столом снова исправить штыком?
— Иногда можно.
Мы поняли друг друга. Но как жаль, что наше понимание, наша дружба длились недолго. Прошло немного времени, и немцы, не прорывая нашей линии «Мажи-но», не нападая на Эдирне, взяли Анкарскую крепость изнутри! Пока мы ожидали, что написать штыком, в Анкаре, спокойно поиграв пером, подписали секретное соглашение, разрешавшее немецким подводным лодкам проходить через проливы в Черное море. Это же перо вывело под соглашением подпись: «Иненю».
Потом в июне 1941 года немцы через Украину пошли на Советы. Анкара, исполненная неблагодарности, радостно вздохнула: «Ох!» Но те, кто помнил, что Советы были другом наших черных дней, сыновья тех, кто получал во время национально-освободительной войны жалованье из русских займов, кто гнал армии Константина с турецкой земли, держа в руках победоносные советские винтовки, с глубокой душевной болью сказали: «Ах!»
В те дни большинство наших газет выходило с одной и той же шапкой: «Благодаря дальновидности Иненю мы избежали войны». И подсчитывали, что мы на этом заработали, что проиграли. Да, военные спекулянты много заработали. Народ же потерял великого друга. А мы в дивизии лишились нашего друга — капитана Ирфана Младшего. «Каждый солдат должен быть немного дипломатом,— говорил Ирфан,— а каждый дипломат—немного солдатом». В тот день, когда мы узнали о секретном соглашении, в штабе армии в Лилебургазе мы нашли в палатке его тело. В одной руке — сорванный с плеча погон, в другой — пистолет. В обойме недоставало одной пули. Вот так, сидя за складным столом, он покончил с собой. На столе лежала открытая записная книжка. На белой бумаге — капли крови. И ни одной строки.
Он не записал ни одной строки, но вы можете считать, что он написал все, что хотел. Потому что все написанные мною строки о нашей армейской жизни принадлежат ему.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
В июле тысяча девятьсот сорок шестого года, не помню уж в какой день, я получил письмо, которое столько кружило, догоняя меня, что, должно быть, перестало от головокружения соображать, где юг, где
север. Сначала оно пришло в мой родной город. Оттуда— в деревню, где я учительствовал. Потом его переправили в Тавшанлы на стройку, где я, бросив учительствовать, одно время работал писарем. Оттуда—в Стамбул, где я вторично проходил военную службу. Оттуда—в Чамлыд-жу, где я жил, очутившись без работы.
Когда моя жена (да, я к этому времени уже успел жениться) сунула мне в руку конверт, напоминавший прошение с резолюциями — столько было на нем адресов,— я задрожал от испуга. Она же, словно читая в моей душе, сказала именно то, чего я боялся:
— Наверное, опять тебя ищет твоя старая любовь!
Я распечатал письмо. В конверте был еще один конверт. Жена была права: во втором конверте было письмо от разыскивающей меня моей любви, вернее, сразу от двадцати восьми любимых товарищей по педагогическому училищу.
«Дорогой...— писали друзья.— Мы решили отпраздновать десятую годовщину окончания училища. 26 июля вечером мы соберемся в казино «Вокзал» в Анкаре. Приезжай!» Подпись: «Садеддин Пятый».
«Иду!» — было первым моим словом. Первым словом моей жены было: «Сиди, где сидишь». Это было и ее последним словом. Между первым и последним словом она нанизала следующее:
— Два месяца не плачено за квартиру. Ребенок болен (моему сыну было уже три года). Продавать больше нечего. Вчера была годовщина нашей свадьбы. Об этом ты забыл. А теперь собираешься ехать в Анкару отмечать бог знает что... Дудки!
— Не говори так. Мне нужно ехать.
Мы заспорили —нужно, не нужно. Тут жена и проговорилась:
— Ты едешь понес не на юбилей, а повидать Фатьму.
— Ей-богу, и в голову не пришло. (Между нами говоря, пришло в голову. Да что там пришло—никогда из головы и не выходило!)
— Ложь! Когда Фатьма поет по радио, ты готов влезть в приемник. Я не забыла, как ты бредил ею во сне!
— Не вороши старое, жена. Я забыл Фатьму.
— Если б забыл, так не думал бы ехать. У меня чулок нет, хожу босая, а ты хочешь занять денег и мчаться в Анкару...
— Не собираюсь я занимать денег. Завтра получу в «Варлыке» гонорар за рассказ. Знаешь, за тот самый,— «Сонная пилюля».
— Погоди, тебе еще поднесут за него такую пилюлю, что своих не узнаешь!
— Не поднесут.
— Сорок раз тебе говорила. И брат мой говорил. И зять говорил. Брось ты это беспутство!
— Какое беспутство?
— Люди надо мной смеются: дескать, жена поэта. Рассказами-то сыт не будешь. Хочешь работать, ступай таскать кирпичи, да только не срами нас.
— Не вмешивайся в мои дела.
— Буду вмешиваться. Разве я тебе не жена?
— Лучше б не была. Ты-то мою голову и погубила...
— На вог тебе соль, посыпь на язык, чтоб не болтал. Кто кою погубил! Все меня жалеют. Сколько офицеров ко мне сваталось, какие директора хотели жениться — не пошла. А за такого, как ты...
— Говори, говори, не стесняйся!
— А вот за такого, как ты, скорпиона, вышла!
— Давай дальше. Скажи еще, что тебе аптекарь велел передать. Если, мол, завтра она разведется, я ее за себя возьму!
— Да, велел. А что тут такого? Тебе самому должно быть стыдно!
— Да, женушка, мне стыдно. Но я, хоть лопни, а должен быть в Анкаре.
— Провались ты хоть в ад! Уедешь — можешь не возвращаться!
— Слушаюсь!
На следующий день я пошел за деньгами в «Варлык». В те времена редактор его Яшар Наби платил за рассказ ровно столько, сколько стоили три тарелки супа из потрохов. Хоть и не весело было сознавать, что мой рассказ стоит не больше трех супов, а делать нечего. На эти две с половиной лиры в Анкару не уедешь. Пошел на Крытый рынок, загнал обручальное кольцо. Отложил деньги на дорогу, остаток — жене.
Когда я вернулся домой и стал складывать чемодан, жена не выдержала и, взяв ребенка, ушла в дом своего дяди. Я положил деньги ей на кровать и оставил записку: «Вот тебе на чулки! Я — человек послушный. Обратно не вернусь. Если найду там работу и устроюсь, можете приехать, ежели пожелаете. Я мог бы жить без тебя, но без сына не могу. Прощай!»
Отчего все так произошло? — спросите вы. Я размышлял об этом в поезде до самой Анкары. Мы не любили друг друга. Думали, поженимся и любовь сама собой явится. Не явилась. Явился ребенок. Так как мы оба его
любили, то, казалось, смирились друг с другом. Пока нам хватало денег, нас водой было не разлить. Когда же стало не хватать, нас не могли соединить и мои слезы. Так прошли медовые месяцы, за ними месяцы спокойной жизни, и начались месяцы распада. Будь проклята нищета! В бедности невезение передается по наследству. Мы с женой стали похожи на моего отца с мачехой. Зажили, как кошка с собакой. Я получал одни царапины, она — одни укусы...
А ведь так-то что я могу сказать про нее плохого? Правда, она была фанатична. Как-то ночью поговорила во сне со «святыми», утром, как проснулась, стала шарить у меня по карманам и нашла письмо от Фатьмы. Бог с ней, пускай.
Школу она, правда, бросила. Носик, ротик были у нее в порядке, а вот мозги... Бог с ними, пускай.
Правда, она была ревнива, избалована, слезлива. Бог с ней, пускай.
Она была матерью моего первого сына. Я был ее наказанием, она — моей карой. Но ребенок-то здесь при чем? Из-за него я терпел все и жил, стиснув зубы. Когда мне приходилось грудио, перебирал старые огцовские письма. В одном из них он писал: «Если мышь сама не влезает в норку, зачем ей еще тыква на хвост? Послушай меня, сынок,— увещевал отец.— Не делай этого. Иначе придется тебе стоять на углу и думать, что ты принесешь домой? Можешь судить по мне. Когда закроются мои глаза, я умру в третий раз, потому что я был женат два раза».
Ах, хоть в этом, да надо было его послушаться. Где была моя голова? Ветер в ней тогда гулял. Когда я служил во Фракии, гляжу, нее кругом женится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29