шкаф для ванной комнаты навесной с зеркалом
— Потерпи, даст аллах и тебе избавление.
Мы вышли из дому вместе с отцом. Порядком одряхлевшая тетушка Захиде поцеловала меня в оба глаза и вылила мне вслед кувшин воды:
— Сиротинка моя, да будет путь тебе легок! Беги, как вода, туда и сюда!
— Сюда пусть лучше не возвращается,— возразил отец.— Помолись-ка, соседка, чтоб он выдержал экзамен и там остался!
— Пусть выдержит, дай бог, станет большим человеком. Сразу видать было, что из него паша выйдет. Когда он родился, по рту у нею торчал крохотный, как рисинка, зубок...
Остального я не дослушал. Шагая по дороге, я прощался про себя со всем и со всеми. До свидания, гранатовый сад! Много я стянул у тебя гранатов, прости меня, Мурад-ходжа! Прощайте, улицы, по которым носил я на спине Меляхат и Кадри! Прощай, площадь, где я гонял обручи, играл в шарики. Спи в мире, шейх Иса-де-де\ заговоривший мою лихорадку! Прощай, старьевщик Исмаил! Да родится у тебя на следующий год еще один ребенок! Не упрямься больше, часовщик Али, хочу тебя видеть в шапке, когда вернусь учителем! Прощай, Зехра! Если я стану учителем, может, ты пожалеешь, что вышла за полицейского?! До свидания, булочник дядя Халим, не щипать мне больше твоих румяных, как гранаты, караваев! Прощай и ты, мастер Яссф! Ну что тебе стоит, пошли Моиза в Стамбул! До свидания, почта! Почтальон Хайри, приготовься вручать от меня письма отцу! Будь готов и ты, фотограф Байрам,— как только пробьются у меня усы, я сделаю у тебя свой первый портрет! Прощайте, базар, фонтан, цеховой клуб! До свидания, табаководы, ожидающие открытия рынка! Не поминайте меня лихом, табачные поля! Прощай и ты, глашатай Исмаил-ага, и ты, кладбищенский сторож Мустафа Кулаксыз, и вы, огромные чинары по обе стороны дороги. Мясник Саид и жертвенные бараны! Безумец Бахри,— не знаю, вылечили твои раны в манисской больнице или посадили тебя там в сумасшедший дом! Прощайте все вы, прощайте! Крохотный полустанок, встречавший и провожавший столько поездов, начальник в красной шапке, стрелочник Хюсейн, прощайте! Бывает, что уходят и не возвращаются, приезжают и не застают,— не забывайте меня, не поминайте лихом!
Пришел поезд. Я плохо соображал от волнения. В толпе отец сунул мне в руку билет, положил мне в карман мелочь и потряс за плечи.
— Прощай и ты, отец,— сказал я.
— Ладно, счастливо. Дай бог тебе разума!
Я схватил руками его ладонь. Три раза поцеловал волосатую веснушчатую золотую отцовскую руку, кормившую меня своим горьким хлебом. Поцеловал со страхом, большим, чем почтение, с любовью, большей, чем страх. И трижды положил ее себе на лоб. Кажется, впервые эта рука ласково потрепала меня по щеке, покрытой нежным, как у айвы, пушком.
— Передай привет Фериду,—сказал отец.— Пусть о нас не беспокоится. Получше за собой следит, да за тобой тоже. Поскорей сообщите, как кончатся экзамены. И скажи ему, если есть у него пара ненадеванных штанов, пусть пришлет. Мои порядком поизносились...
Поезд тронулся. Стал набирать скорость. Отец все удалялся, все уменьшался, пока совсем не исчез, не растаял вдали.
ДЕНЬ ОДИННАДЦАТЫЙ
Приехав в Балыкесир, я застал брата в лазарете. Он очень похудел, обессилел. Здесь на лазаретной койке в училище он ждал, когда освободится место в Стамбульском туберкулезном профилактории.
Я выдержал экзамен. Ферид был учеником последнего класса, я стал учеником первого.
Брат по-прежнему лежал в лазарете. Зимой ему стало хуже. Его перевели в Балыкесирскую городскую больницу. Подождал там немного. Теперь не о профилактории, о санатории надо было думать.
В конце апреля меня пытали к директору.
Сын мой, скачал он,- нашему дорогому Фериду-фенди больше нечего делать и больнице. Мы обратились и санаторий, но нам очистили, что мест нет. Лучше всего— перемена климата. Ты возьми брата, посади его в поезд — деньги на дорогу даст училище — и отвези к отцу. Передай ему от меня привет. Наступает весна. А у вас там воздух лучше всякого санатория. Много масла, молока, яиц, мяса давайте Фериду. Через три месяца все у него пройдет...
Сказано — сделано. Мы привезли Ферида к отцу в деревню, окруженную соснами. Я возил для него из города продукты. Достал первый на рынке помидор, первые фрукты. Прошло три месяца, а ему становилось все хуже и хуже.
Знаменитый доктор, которого мы привезли в деревню на автомобиле, сказал, что теперь уже поздно. Другой врач сказал:
— Чахотка скачет во весь опор; с нашей медициной за ней не угнаться.
— Помилуйте, доктор. Хоть бы какое лекарство — парень тает на глазах!
Ферид действительно таял. Не помогли ни керосин, ни ослиное молоко.
— Какое-нибудь лекарство, доктор! Помогите, стоит мальчику вздохнуть, словно две стрелы вонзаются ему в оба легкие! Придумайте что-нибудь!
Деревенские мудрецы, подумав, сказали:
— Халил-эфенди, вези-ка его домой. Видишь, ноги у него стали пухнуть...
Мы привезли Ферида в город. Я перенес его из машины в дом. Двадцатилетний парень стал легок, как ребенок.
Мачеха, боясь заразиться, взяла своих детей и уехала на следующий день в Измир. Мы не боялись заразиться — я, отец и Эмине. Стали по очереди дежурить у постели больного, по очереди плакать.
Отец ночи напролет читал коран, пытаясь заговорить бациллы Коха. Много чего было в коране, да только не было ни в одной из строк кальция, ни в одной из молитв витаминов. Отец сам это понимал, но читать молитвы у постели безнадежно больного было традицией. С такой же пользой можно было ругать болезнь на все корки. Но горевать и убиваться сверх меры считалось грехом: «Аллах прежде всего призывает к себе тех, кого больше всех любит!»
Быстро призвал он к себе и Ферида. Не вытерпел до листопада. Ферид умер четырнадцатого июля, на рассвете, не жалуясь ни на отца, ни на мачеху, не жалуясь ни на что, даже на табак.
Отец вынул из шкафа узелок. В узелке было полотно на саван.
— Я его для себя приготовил, но что поделать: видно, очередь моя еще не пришла...
Он умолк, глотая слезы. Отец хотел подать нам с Эмине пример мужества. И подал. Сам разжег очаг. Поставил на очаг котел с водой. И, когда взошло солнце, сказал мне:
— Давай, сынок, давай, единственный мой, ступай к Мураду-ходже. Пусть он придет умоет твоего брата. Потом беги на рынок. Найди глашатая Исмаила. Пусть объявит о смерти Ферида. Затем ступай к фотографу Байраму. Передай ему от меня привет. Пусть хватает свою машину и бежит сюда...
Услышав от меня печальную весть, Мурад-ходжа пробормотал молитву. Косые глаза его разбежались в разные стороны.
Переговорив с глашатаем Исмаилом, я вышел за ним на улицу.
Перед базарной мечетью он крикнул:
— Свершив омовенье,— саля!
Затих стук в мастерских ремесленников. Прохожие остановились. Кто умер? Глашатай объявил и это:
— Сын Халила-ходжи Ферид-эфенди!
Первым выскочил из своего сарая старьевщик Исмаил.
Я побежал к фотографу Байраму. Он словно обезумел. Вначале не хотел даже идти. Я уговорил.
Вернувшись домой, я застал отца у ворот. Он препирался с Мурадом-ходжей. Вернее, не препирался, а торговался.
— Если б другая болезнь, куда ни шло,— говорил Мурад-ходжа.— Но чахоточных меньше чем за двадцать пять лир я не обмываю!
— Нет у меня таких денег, ходжа. Двадцать пять лир — это больше половины моего жалованья. И расходов на мертвеца много—не одно только обмывание. Я и так живу в долг. Пощади! Вот тебе десятка. Больше у меня нет...
— Двадцать пять, и ни куруша меньше! Часовщик Али, выбежавший на улицу с непокрытой
головой, потянул отца за рукав:
— Не уговаривай его! Сами обмоем.
Кривого ходжу так и перекосило. Когда он ушел, мы вошли во двор. Во дворе толпились соседи, товарищи Ферида, его учителя. Из мечети принесли гроб и стол для обмывания. Пахло окуриванием, слышалось чтение кора-па. рыдания. Старьевщик Исмаил и бывший мастер Ферида портной Аббас, примостившись на приступке, шили саван. Ьайрам нацелил было свой аппарат на брата, лежавшего под свадебным одеялом моей матери. Но не выдержал:
— Нажми-ка лучше ты эту кнопку сам!
Я нажал. На снимке вышел даже хлебный нож, который положили на грудь Фериду, чтоб шайтан не мог к нему подобраться!
В углу двора какая-то незнакомая мне женщина шептала на ухо тетушке Захиде:
— Вот Гявур-ходжа! Уморил сына чахоткой, а теперь снимает на карточку!
Отец не слышал, но как будто почувствовал, что она говорит.
— Пошлю этот снимок Гази, пошлю Гази!—крикнул он.
В самую трагическую минуту соседи внесли в дом столик с едой. Таков был обычай. Но «Гявур-ходжа» осквернил и его. Выхватив столик у них из рук, ударил им оземь.
— Хватит! — закричал он.— Сегодня хоть шишками набейте животы! Ради аллаха, пусть хоть сегодня помолчат желудки. Дайте нам спокойно поплакать!
После обеда мы пронесли Ферида на наших плечах по улицам и передали его Мустафе Кулаксызу. На гробе лежала форменная ученическая фуражка. С этой фуражкой в руках я вернулся с кладбища. Блестящий лакированный козырек, лиловая тесьма, кокарда.
Эту фуражку потом носил я. Штаны Ферида доносил отец.
ДЕНЬ ДВЕНАДЦАТЫЙ
Через два дня в ворота постучали. Я побежал открывать. На улице стояли два незнакомых мне человека. Один с портфелем. Другой в белом халате.
— Отец дома?
— Дома.
— Позови-ка!
— Он читает коран, заходите!
Они вошли. И вместе с ними запах лекарств. Я вынес им во двор скамейку. Потом приоткрыл дверь в дом, поискал взглядом глаза отца. Не прерывая молитвы — это была не молитва, скорее, жалоба или мольба,— он искоса глянул на меня, сделал знак рукой. Я понял. Вернулся во двор.
— Минутку,— сказал я.— До аминя немного осталось. Тог, что был в белом халате, усмехнулся и подтолкнул другого.
— Если он только что сказал «бисмилля», нам придется порядочно ждать.
— Оставь, пусть молится.
— Читать по покойнику коран дело, конечно, благое, но мог бы и передохнуть, пока мы закончим свое дело...
— Дай-ка, сынок, огоньку.
Я принес спички с кухни. Тогда другой попросил воды. И огонек и вода были им нужны, чтобы меня отослать. Но я навострил уши.
— Сколько у нас еще домов на сегодня?
— Пять. Один в квартале переселенцев... И там чахоточный.
— А дифтерийный где?
— За станцией.
— Вот черт возьми. До вечера не управимся...
— Сынок, хоть и неловко спрашивать, а все же покажи, где у вас тут уборная.
Я показал на угол двора. Он ушел. Другой тоже поднялся. Встал на цыпочки. Потянулся к лозе. Сорвал несколько спелых ягод. Снова сел.
Напарник вернулся, толкнул его в бок:
— Ты знаешь, что сегодня затмение солнца?
— Знаю.—Он вытащил из жилетного кармана часы. Со звоном щелкнул крышкой.— Осталось двадцать минут.
— Ума не приложу. Откуда они знают? Как высчитывают? В такой-то час, говорят, в такой-то день. Глядишь—точка в точку...
— Эх, браток, у гявуров ума палата, а у нас на пианах заплата. Долго еще нам плестись у них в хвосте!
— Долго... Скажи-ка отцу, сынок, пусть закругляется! Да ведь нашему народу про микробы и то объяснить нельзя. Недавно зашли мы в один дом, тебя с нами не было. Ребенок у них умер от скарлатины. Дом стоит на отшибе, но все-таки поставили на воротах карантинный знак. Мы постучались. Вышла мать. Кто такие, мол, будете? Пожелали ей здоровья, объяснили. Медики, говорим. «Ежели медики, чего же вы не пришли, когда ребенок был жив, да не вылечили?» Вот те на! «Тетушка, говорим, мы не такие медики, которые лечат, а такие, которые дезинфекцию делают к доме покойника».— «Ничего вы теперь мне не сделаете, раз мой мальчик умер». Начала плакать. Попробуй растолкуй ей! «Не надо плакать,— говорим.— Разреши».— «Не разрешу!» — «Дорогая моя, ничего плохого в этом нет, говорим, дезинфекция—это лекарство...» — «Нам теперь никакое лекарство не поможет!» — «Не говори так, лекарство микробы убивает».— «Что это еще за штука такая, микробы?!»— «Микробы, тетушка, такие маленькие-маленькие мушки, садятся на одежду, на вещи больного, прилипают к кашлю, к чиханью, даже к воздуху, которым он дышит...» — «А кто их видел?» Дай аллах терпенья! «Ну и темнота же ты, тетушка! — говорим.— Этот самый микроб и чертовым глазом не разглядишь. Его ловят и смотрят в бинокль с зеркальцем».— «Вот бы поймали и убили его да не бередили бы горе в доме, из которого только что покойника вынесли!» — «Тетушка...»—говорим.
Заметив отца, оба встали. Глаза его расширились и смотрели мимо нас. Отец был неузнаваем. Словно не из комнаты он вышел, а из другого, неведомого черного мира. В тюбетейке, в ночной рубашке. Нижняя губа отвисла, спина сгорбилась, руки болтались вдоль тела. Как лунатик.
— Дай тебе бог здоровья, Халил-ходжа. Отец ничего не ответил, поднес руки к груди.
— Проводили, значит, Ферида-эфенди?
— Проводили...
— Да будет земля ему пухом. Да продлит аллах дни живым!
— Аминь.
Приличествующие случаю слова были на этом исчерпаны. Отец склонил голову. Пришельцы переглянулись. Кому начинать? Начали издалека:
— Смышленый был парень...
— Во всем городе не было ему равных.
— Послать бы его в Швейцарию, как сына ростовщика...
— Нашлось бы место в санатории...
— Да вот не нашлось! — перебил отец.— Послали в санаторий Мустафы Кулаксыза. Ничего теперь не поделаешь... Ну, говорите, зачем пожаловали?
Санитары только того и ждали.
— Как тебе ни тяжело, ходжа, псе же покажи нам комнату, где он лежал. Вынеси сюда его вещички, посуду, из которой он ел, ложки, вилки...
Отец не стал упорствовать, как та тетушка. Мы сделали все, что они просили. Отец вынес во двор и таз для стирки белья, и даже консервные банки.
— Их тоже попрыскайте. Сюда он не раз харкал кровью. В банки три месяца плевал!
Потом заходил по двору, заметался, как ночью после смерти Ферида. Заговорил, обращаясь к небу, к земле, к ветвям и листве, воротам и стенам.
— Только и всего?! Не хватит! Дезинфекция называется! Три бутыли, пять ведер, десять бочек дезинфекции... Не хватит! Реки, озера, моря лекарства не справятся с этой чахоткой! Наша вода, наши камни, наша земля, наши столы и постели, наши вши и наши псы... И вот этот таз...
Он ударил ногой по тазу и, перекрывая звон, закричал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29