Выбор порадовал, доставка супер 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Будучи в годах и вдовцом, он перебрался из Хярмакюла на Пааделайд примаком к вдовице и, как и прежде на Сааремаа, принялся учительствовать. Школы на Пааделайде не было, да и сколько там этих ребятишек на несколько семей, около дюжины, не больше, их он собирал по осени в просторной туулеалузской комнате и учил тому, чему в те времена обучали в деревенской школе,— Библии и катехизису, счету и чистописанию, чтению и пению, немного истории и географии. Жалованье было ничтожно, часть его выплачивала волость, другую — от себя — собирали родители, но Прийт не бедствовал — его жена имела долю в трехсаженном «Пааделайде», и было это весомее учительского жалованья. Жили они вдвоем — пасынок в Либаве устроился на английский парусник, ходивший под греческим флагом. Родной сын Прийта служил помощником писаря в панкраннаском волостном управлении.
Я и сам усвоил свою первую школьную премудрость у Прийта, но об этом позже.
По развитию своему Прийт, наверное, мог быть учителем и в более высокой школе, скажем в министерской или волостной, но русский язык, знания которого в то время очень строго требовали от учителей, был у Прийта скудным. По-русски, особенно Толстого, он, конечно, читал, но
произнести русские шипящие звуки язык никак не поворачивался. Зато хорошо знал немецкий, и, когда не хватало эстонских слов, они с Элиасом обсуждали «Евангелие бедного грешника» на немецком языке.
Если кто-то чувствовал, что дни его сочтены, звали Прийта, чтобы составить завещание, записать последнюю волю; если родители боялись, что дите умрет прежде, чем успеют его отнести в церковь и окрестить — и погода не всякий раз позволяла,— тоже просили Прийта худо-бедно совершить обряд. Прийт давал читать пааделайдцам книги из своей маленькой, но хорошо подобранной библиотеки, руководил женским двухголосным хором — у моей матери был очень красивый мягкий дискант. Прийт привез с собой фисгармонию, по его примеру еще две семьи обзавелись музыкальными инструментами. Прийт обучал ребятишек читать ноты и отыскивать по ним клавиши на фисгармонии — и мы с Наамой учились у Прийта играть хоралы. Не иначе как по совету Прийта, отец купил и для нас фисгармонию. У самого богатого человека на Пааделайде, хюльескивиского Тюсспикса, в комнате стоял даже старый, купленный по дешевке на рижском аукционе рояль, который Прийт ходил постоянно настраивать, хотя, кроме него самого, на нем никто здесь толком играть не умел. Прийта люди очень почитали, в некоторых отношениях едва ли не так же высоко, как моего деда по матери, оокивиского Аабрама. Но стоило в присутствии Прийта заговорить о переселении в Канаду, как он, казалось, набирал в рот воды. Единственное, что из него удавалось по этому поводу вытянуть, была народная мудрость: семь раз отмерь, один отрежь. В мыслях своих он наверняка семьдесят раз отмерил планы Элиаса о переезде в Канаду, советовался со своим сыном, волостным писарем, и другими и все равно не принял еще такого решения, чтобы отважиться сказать об этом людям.
И у нас дома, в Пихланука, судили и рядили о планах Элиаса уже с той поры, а может, еще и задолго до того, как я стал кое-что смыслить во взрослых разговорах.
Редко сыщешь на земле человека, если он только не страдает умственной слабостью, который бы до смертного часа не помнил уголок, где сделал свои первые шаги, где, забравшись к отцу на колени, тянулся к окошку посмотреть во двор, место, где мать пела ему колыбельную.
И не обязательно это должен быть какой-то дворец.
На присадовой улочке, как мило было там!
Мы друг за другом по полевице носились по пятам!
Мой родной уголок был не на присадовой улочке, мы жили у моря, оно всюду окружало нас.
Вспоминая сейчас, когда я повидал и города, и дворцы, представляешь, что домик наш был совсем маленьким, пять саженей в длину и три в ширину, с оконцами в четыре квадрата, и каждое стекло отец, расставив пальцы, мог прикрыть ладонью. Наверное, он в шутку иногда и делал это, иначе бы не запомнилось.
Самым большим помещением в доме была общая комната. В ее передней стене было два окна, обращенных на северо-запад, в задней стене оконце смотрело на северо - восток. Стены были оштукатурены, их каждый год перед весенними праздниками белили. Пол из выброшенных морем досок мама по субботам мыла теплой водой и золой, так что все прожилки, будто узор на ткани, проступали. Потолок тоже был дощатым, но потускневшим, его, насколько помню, никто не мыл и не красил. В комнате кроме обеденного стола и буфета стояли мамины ткацкие станки и отцовский верстак, сетевая рогатина Яагупа, пара одежных крюков. То, что делало комнату общей, семейной комнатой, был очаг с дымоходами и открытой топкой. Когда по субботам в печи выпекали хлеб, устье прикрывали заслонкой. Печку и плиту топили досками, выловленными в море, но бывали и такие годы, когда из-за погоды и ветра море «скупилось» и дрова приходилось покупать на Сааремаа. Помню — было мне тогда лет шесть,— однажды поздней осенью, вечером, когда мужики уже вернулись из рейса и наши суденышки стояли на якорях в заветерье, северо-западный шторм прибил на рауакуйваскую мель финский трехмачтовый парусник. Матросы и капитан на двух лодках добрались с попутным ветром на Пааделайд, штурман и юнга три ночи провели у нас в «господской» каморе, прежде чем попасть на Сааремаа, а вот от финского парусника к берегу ни одной дощечки не прибило. Разметав палубный груз и разбив судно, северозападный шторм повернул на север и погнал обломки на Сырве. Что поделаешь — кому горе, кому радость. Нам никакого привара от этого финского парусника не было. Брусы — хороший строительный материал — уплыли, не говоря уже о досках.
Кроме общей комнаты в нашем доме были еще три. Одна — родительская, там же спала сестра Наама. В ребячьей стояли две кровати — моя и Яагупа. Третья комната была господская, тут у одной стены стоял большой лакированный деревянный шкаф для праздничной одежды, у другой — фисгармония, на третьей стене висели изображения судов, городов и людей — рисованные и снятые фотографом. На полу господской лежал купленный в Риге ковер, в углу стояла привезенная из Митавы софа с резными ножками.
Каждая более или менее состоятельная семья в Пааделайде гордилась своей господской — ну как тут поедешь по доброй воле в Канаду! Кто сможет повезти с собой это добро или решится бросить его! За родителями дети, и я уже сызмала держался за свое добро, которое моль и ржа ели. В детстве, поиграв возле Деревенского камня или попрыгав через палку, мы принимались хвастаться обстановкой своих господских камор. В какой семье софа мягче, в какой шкаф красивее, у кого зеркало больше. Лишь против хюльескивиского чада никто не мог устоять, у них в доме был рояль, неважно, что на нем никто не умел играть.
Но имелось у нас и то, что впрямую ничьим не было, а являлось общим: это — наш остров, свой остров, который год от года становился все прекраснее, потому что каждая семья на своем дворе или перед домом как пякааземеские (у них ведь не было двора) сажала деревья: рябину, клены, а также яблони и вишни. С материка привозили землю, нагребали на берегу водоросли, собирали навоз, копили дождевую воду, поливали колодезной водой, лишь бы принялись деревца. На северной части острова, защищаясь от ветра, высаживали сосны. Многие ли пускали в песок и гравий корни, но на место высохших сажали новые. Прежний «теплый домик» не сносили, а сохраняли как память о людском сплочении в самые тяжелые годы. К «теплому дому» пристроили хлев для полдюжины коров, нескольких десятков овец, трех лошадей и десятка свиней. Каждой семье в отдельности невозможно было содержать на Пааделайде скот, сколько там у кого земли было, а молоко требовалось круглый год. Привычные к узорам варежек, свитеров и тканья женские руки просто тосковали по шерсти, по прялкам и спицам. Поди носки, варежки, вязанки не чужим доставались, но уж если девушки после конфирмации или вдовушки все же кому-то их дарили, то лишь с тайной мыслью, что тот, кому предназначен подарок, достанется дарительнице.
Скот пасли сообща, сено заготавливали в Хейналайу сообща, сообща свозили его по зиме к хлеву, когда устанавливался лед. Бывало, что бабы и свару разводили из-за скота, но большой ссоры, чтобы надо было мужикам вмешаться, такого из-за хлева еще не случалось. Тууликская Зина, крепкая в кости и языкастая, супружница тууликского Сейю, была в хлеву старшей и заботилась о том, чтобы скоту не приходилось одним сеном и половой довольствоваться, в то время как сами скотовладельцы ели дома обдирный хлеб. Сейю иногда пытался вступаться за людей, но его голос по сравнению с голосом жены был слабым шепотком — выше мельничной 1 ступицы он не поднимался. Если в большой праздник у того, чья очередь была смотреть за скотом, стол ломился от еды, то и в хлеву у скота ясли должны были полными быть. Вечером в рождественскую субботу дети ходили с руки кормить животных хлебом, лишь после этого они смели садиться дома за праздничный стол. Кур на Пааделайде не держали, вместо них были морские птицы. Гнездовья гааги или синьги можно было найти в каждом втором можжевеловом кусте. Два крохаля гнездились и у нас на чердаке. Лишь после Иванова дня птицы садились на яйца.
Как у Тууликов, так и повсюду, верх в доме все больше брали женщины, хоть и не каждая баба статью и костью походила на тууликскую Зину. На море, конечно, дело другое, потому что на море, особенно на камневозе, женщин почти и не было. Знали только двух баб, которые в летние месяцы грузили камни,— одной из них была Зина, до того как взяла себе в мужья Сейю,— уж тогда у мужиков не стало времени глазеть по сторонам в Риге и смачивать горькой горло.
И у нас в доме мама крепко держала в руках вожжи, хотя у отца она была второй женой и на десяток лет его моложе. Мама говорила, что и слышать не хочет о переезде, дескать, почему сам портной не переселился, если думает, что там лучше. Но именно мама подбивала Элиаса рассказывать о Канаде.
Старый Элиас снимал в Панкранна две большие, чудесные светлые комнаты; где он пять дней в неделю прихорашивал поселковых мамзелей и хозяек (случалось, что и госпожей из мызы), одним скрывал пышные телеса, другим шелковыми складочками округлял увядшие груди, и при этом брал в несколько раз больше, чем местные портные. На его столе были разложены выписанные из-за границы немецкие и английские журналы мод, с заказчицами, несмотря на свои годы, он был вежлив и галантен, как и положено быть господскому портному. На его визитной карточке было отпечатано:
Всегда начищенная до блеска медная табличка с этими же словами на дверях его мастерской. Несмотря на то что Элиас, как я уже говорил, за свою работу назначал неслыханные здесь ранее цены — а может, и благодаря этому — заказчиц он выбирал себе сам, а не они его. К нему была многомесячная очередь. Побыстрее и вне очереди — об этом и говорить не приходилось. Если госпожа или мамзель желали заказать у него, по его раскрою, летнее пальто, то должны были сделать это еще до февраля. При этом у него не было ни помощника, ни подмастерья, ни ученика, и работал он всего пять дней в неделю. В субботу до обеда он прибирал свою рабочую и жилую комнаты, после обеда закидывал рюкзак за спину и направлялся в сторону Пааделайда — в любое время года. Летом, при малой воде, он засучивал штаны и брел босиком по мели, осенью и весной надевал высокие, до самого паха, смазные сапоги. Выпадали, понятно, и такие субботы, когда осенний шторм гнул к земле можжевеловые кусты, а ревущие северо-западные прибойные волны, накатываясь на мелководье, вскидывались до облаков, и течение становилось таким сильным, что сбивало с ног,— тогда, конечно, Элиас вынужден бывал отказаться от своих мыслей и тащился долго дорогой назад в поселок. Ночевать в деревне Лахтевахе он не желал, там водились блохи, а их Элиас не выносил. Зимой, когда сильный мороз сковал залив, дорога из поселка на Пааделайд была вдвое короче. Но такие морозы здесь были в редкость, то и дело открывались полыньи, и поэтому Элиас почти всегда выбирал более надежную дорогу по мелководью. Если течение и подмывало кое-где тонкий лед, можно было не бояться, ноги тут повсюду доставали дно.
Летом, особенно к осени, когда чаще всего стояли тихие дни и море было теплым, не случалось такой субботы, чтобы Элиас не появлялся на
Канаде. Принимает по понедельникам и средам с 9 до 12, уже убирали, хлебных полей на Пааделайде, чтобы жать, не было, мужики находились в море, ворочали камни, так что у женщин было время обхаживать моего старого дядю, расспрашивать его про новые моды. Стоило только увидеть на косе седую голову Элиаса, как тут же к нам начинали сбегаться пааделайдские молодухи, у одной половина тканья с собой, у другой привезенный мужем из Виндавы отрез на платье, у кого ситец, у кого кружева, бархат на кофточку. Не иначе в свое время Элиас дал какой-нибудь здешней моднице небольшой совет по части одежды, теперь женщины в свою очередь не давали ему покоя.
«Вы же не какие-то фанфаронихи, что вертитесь вокруг меня! Я ведь их портной, для тех, кто не умеет сам себя обшить, и за модой гоняется. У вас самая красивая одежда во всей Российской империи — сами ткете и шьете на себя — и вдруг захотели, чтобы я из вас сделал фанфароних! Да хоть в десять раз больше давайте, чем я с каждой этой пустельги беру,— все одно не возьмусь! Любая птица сама растит перья и не идет к другой птице спрашивать совета, какой окраски и какого фасона они должны быть! Нарядись соловей в павлиньи перья — ни тебе лица своего, ни вида, да и песни настоящей не будет!»
Точно ли такими словами он призывал пааделайдских женщин ценить красоту их национальной одежды, возвел их самих в творцов прекрасного — этого я доподлинно не помню, но приблизительно так оно могло быть. У пааделайдских хозяек — и у моей матери тоже — в то время, когда я уже немного держал голову, у всех были швейные машинки — «Науманны» или «Зингеры».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я