Все для ванной, ценник обалденный
Тюсспикс , Таккпикс , Хальпикс , Лонтпикс ; войдя в раж, и свою фамилию на деревенский лад переделал — Кинтспикс .
Прадеду моему по отцовской линии, наделяя фамилией, сказал: «Какой ты есть Тоомас Кивипылд! Ты весь камень в известь пережег, там теперь есть одна щебенка! Теперь ты есть Тоомас Кивиряхк! Так как «пиксы» на разный лад получились, то и «ряхки» пошли разного сорта. Одни стали Лийваряхк , другие Сауэряхк , кто Круусаряхк , а кто и просто Муйдуряхк . Семей в волости было все же больше, чем «штанов» и «щебенки», пришлось давать фамилии по названиям деревьев, но таких было мало, и они затерялись среди Пиксов и Ряхков. Так что через несколько десятилетий большинство барщинников ходили в мызе Лахтевахе с фамилиями. Но тогда мыза уже не принадлежала барону Шмальхозену, а перешла к фон Шварцу, которого крепостные за глаза кляли «черным дьяволом».
Почему Кинтспикс-Шмальхозен продал мызу Шварцу?
Или «добрый господин» получал доход от рассказов и песенок, которые он записывал со слов барщинников! С козлиной, как у черта, бородкой и рыжеватыми, закрученными вверх усами, Шварц никакого интереса к грустным мужицким напевам не проявлял, зато взвалил на них такой воз, который и при крепостном праве им тащить не доводилось. Появился он откуда-то из-под Тарту, приходился родичем тому самому ваймастверескому барону фон Шварцу, которого семью ножевыми ударами убила крепостная красавица, когда тот вздумал использовать ее для своих утех, как пишет об этом в своей «Истории прихода Лайузе» Кыпп. При Шмальхозене в мызе Лахтевахе не было в обычае затыкать рот на молотьбе волу или крепостному, Шварц готов был и тому и другому зашить рот даже не простой, а рогожной иглой. С волом он так поступить не мог, тот подыхал, когда оставался зимой в хлеву без половы, крепостной же был всеяден, крепостной мог в свое мякинное тесто замесить и мох — и переживал зиму. Скудная пища должна была идти на пользу обоим — и волу, и крепостному. Если вол, случаем, забредет на клеверную отаву, нагуляет там бока, то скоро вместо хвоста навстречу тебе рога выставит; наскребет раб какой-нибудь рублик в чулок, он уже не будет таким смирным, как без копейки в кармане. Того и гляди, как бы он с дурной башки еще жаловаться на тебя не пошел, хотя никакой выгоды ему от этого не будет, разве что порку заработает и дорогу в Сибирь заслужит. Нельзя утверждать, что холоп был для Шварца из дерева, он был чем-то между человеком и скотом, с той лишь разницей, что от холопа господин мог потребовать большего, чем от скотины. До требований он сам и не унижался, для этого имелись надсмотрщики, староста, амбарщики — такие же холопы, только пятки барону больше лизали. С простым людом фон Шварц не сближался, даже будучи гонимым, подобно своему ваймастверескому родичу, похотью, так что ни одной здешней девушке не пришлось хвататься за нож. У Шварца, по слухам, была очень красивая госпожа, с которой он каждую осень ездил отдыхать в Италию. Ее последней моды туалеты, шикарные коляски и пиры обходились в копеечку, и все это ложилось на плечи холопов. Прислуга поговаривала, что Шварц сам находился под каблуком жены и так был окручен, что стоило ей повысить голос, как в общем-то крепкий господин готов был на коленях ползать, чтобы затем, поднявшись, обратить свой гнев против мужичья. Кто там спрашивал, насколько холопы Лахтевахеской мызы были повинны в том, что красивая госпожа не смогла некогда завлечь в свои сети какого-нибудь разбогатого графа или князя и должна была теперь томиться часть года вдали от дворцов и блеска столицы, в медвежьем углу Лифляндии, на Сааремаа.
Хоть и сомнительно, что лахтевахеские холопы были виноваты в незавидной судьбе красивой госпожи (правда, побежденные всегда виноваты — будь то на войне или в жизни), но тяжкая кара не заставила себя ждать. Наказание свалилось в 1844 году с неба — в виде дождя. Это был не какой-то внезапный потоп, а непрестанный ливень, изо дня в день, ночь за ночью, с весны по осень, с Юрьева дня до Михайлова, и еще сверх того. Луга затопило водой, раздувшийся скот доставляли с пастбищ чуть ли не на лодках, поля стали озерами, а хлебные колосья, росшие на холмах, из-за чрезмерной влаги так и поникли недозревшими.
Осенью тысяча восемьсот сорок четвертого в некоторых семьях не смогли испечь ни одной лепешки нового урожая. Закрома настолько опустели, что и мышонку зернышка было не отыскать. Если в других мызах имелось в запасе зерно прошлых урожаев, то в Лахтевахе туалеты и бриллианты госпожи опустошили все мызные амбары. Казенный магазин, откуда люди могли брать в долг зерно, опустел еще до праздника ряженья.
Госпожа боялась, что здешняя сырость может плохо сказаться на ее здоровье, и заблаговременно вместе с господином отбыла за границу. Господин вскоре вернулся и две ночи сам сторожил с мечом на боку мызный амбар — видимо, какая-то севалка зерна для господского стола в закромах все же имелась. Когда барон собрался в Ригу, чтобы взять денежный заем, то сперва выписал из города охранять добро стражника, хотя и лахтевахеский амбарщик, по-собачьи преданный раб, лишь через свой труп подпустил бы вора к господскому добру.
Если в других некоторых мызах хозяева все-таки проявляли милость к людям — нельзя же было допустить, чтобы вымерли с голоду все холопы, хотя бы из-за надобности делать мызную работу, то барон Шварц не мог заглядывать далеко вперед, не мог из-за своей красивой госпожи, которая пообещала бросить его, если он мигом не уладит свои денежные дела. Барон ради жены бросился бы в огонь и в воду; скаредный по отношению к себе и слугам, госпоже он ни в чем не отказывал. Барон съездил в Ригу, но, увы, вернулся ни с чем — займа не получил. Тогда взял и продал Лахтевахескую мызу соседнему барону фон Мааку за сущий пустяк и поспешил к госпоже за границу. Но так как госпожа уже подыскала себе в Италии престарелого русского графа, то барону фон Шварцу пришлось повеситься на брючном ремне в том самом первоклассном бордингхаузе, или, попросту говоря, нужнике, нижнего этажа гостиницы города Ливорно, где этажом выше, в номере люкс, баронесса проводила свои медовые недели с графом.
Соседский барон фон Маак, который сделал хозяином купленной мызы одного из своих сыновей, пытался было выручить голодающих в Лахтевахе, но думать приходилось о холопах двух имений, а зерна осталось разве что на прислугу, которую и без того пришлось сократить.
Так что лахтевахеским Пиксам и Ряхкам, жившим в приплющенных хибарах с соломенными крышами, больше помощи ждать было неоткуда, даже от бога, который, видать, разгневался на них. Потому что всякий раз, когда они привозили на кладбище в телеге на деревянных осях с запряженной в оглобли тщедушной лошаденкой умершего с голода ребенка или старика, кистер, редко пастор (покойников-то много, не станет же он сам всех отпевать) принимались выговаривать, что наводнение, голод, болезни и другие напасти ниспосланы им только за их грехи — за воровство, за похоть, за спесивость, за плохие мысли, а то и за слова о власти и благодетелях господах, за вздорные песенки — те самые, что записывал Шмальхозен.
До этих ли страстей и песенок было изголодавшимся холопам, да только живуч человек. Добавляли в хлебную мякину толченую кору, варили кашу из сена, особо же добывали прибавку из моря — во время весенних нерестов ручей Малого Глаза кишел плотвой, хоть корзиной лови,— так и пережили, закапывая умерших, эту тяжкую зиму, с Екатерининого дня до Юрьева.
Новое лето, к сожалению, было не лучше, небесные люки по-прежнему оставались открытыми. Мертвых закапывали прямо во дворе или на пастбище, потому что во многих семьях уже не было ни лошади, ни вола, чтобы дотащить до кладбища похоронные дроги, не было и людей, чтобы вырыть умершему с голода могилу. На своем дворе или загоне глубокой могилы ведь не требовалось, лишь бы землей прикрыть.
Человек живуч, но голод может свести с ума и человека, голодный уже не головой, а желудком думает. Один превращается в зверя, в каннибала, другой начинает верить в сверхъестественное, в чудеса, в которые бы на сытый желудок ни за что не поверил. Поэтому неудивительно, что во время большого голода в тысяча восемьсот двадцать пятом году Пиксы и Ряхки возымели надежду на православие, стали думать, что обращение к царской русской вере избавит их от страшной беды.
Откуда шла эта вера и надежда голодных людей?
Она исходила прежде всего от самих барщинников, от их ненависти к пастору и мызнику, с которыми они были
насильно крещены в одну веру, вынуждены были ходить в одну церковь, хотя для господ там и имелись отдельные скамьи, а для мужичья свои; бары молились господу богу на немецком языке, а холопы — на исковерканном пастором местном наречии. Слишком различались их молитвы, обращенные к одному и тому же богу. Когда Лютер в свое время, в тысяча пятьсот семнадцатом году, восстал против папы римского и на дверях Замковой церкви в Виттенберге вывесил свои девяносто пять изречений, он, как сын углекопа, больше держался простого люда, переложил Библию на немецкий язык и сочинил много чудесных песен, отчего и простой народ тоже потянулся к Лютеру, принял его веру. Когда же папа отлучил его от церкви, Лютеру пришлось искать поддержки у князей. Уже с той поры власть в лютеранской церкви все больше находится в руках господ. И все же начальная близость Лютера к простому люду тоже не совсем впустую прошла — стало законом, чтобы служба в церкви велась на родном языке прихода и чтобы все Священное писание было переложено на родной язык — все равно какой это язык, большого или малого народа. В этом отношении лютеранская церковь принесла и пользу: все Ряхки и Пиксы уже несколько поколений до меня обучились читать, кое-как подписываться и даже больше того. А уж если человек умел читать, то он видел, что в словах теперешних пасторов, особо же в их деяниях было много такого, что не сходилось со святым писанием. И тогда они подумали: может, это не их вина, что господь бог не слышит их молитвы. Может, всевышний потому остается глухим к их мольбам, что пасторы не так обращаются к богу, как должно? Вдруг правильнее всего обращаться к богу по обычаям русской веры, ведь царь — помазанник божий на земле, сам тоже держится апостольской православной веры. Именно правой и славной веры! В самом названии уже было то, что притягивало голодных, находившихся на грани смерти людей. Может, слух пошел из города, из Курессааре или Риги, где в некоторых церквах справляли службу по русскому обычаю. При этом еще полуоткрыто поговаривали, что всякому, кто перейдет в царскую веру, царь выделит душевой надел. А тому, кто имеет душевой надел, будет ниспослано такое благословение, что посеянное им зерно ни засуха не иссушит, ни дождь не возьмет.
Утопающий в беде хватается за соломинку — повторяю это в который раз,— почему бы Пиксам и Ряхкам, которые еще кое-как на ногах держались и закапывали своих
умерших, почему бы им не прельститься столь соблазнительными слухами. Находились, конечно, фомы неверующие, которые от господ — вплоть до царя — ничего не ждали. Набралась лодка парней помоложе, в рекрутском возрасте, у которых сохранилась еще малость сил и вдобавок подгонял страх солдатчины, дождались они попутного ветра и на старой парусной лодчонке однажды ночью сбежали за море. Больше ни слуху ни духу от них не было, опасались даже, что погибли все. Большинство же лахтевахеских холопов, хоть и прирос у них живот к спине, все же, едва волоча ноги, потащились в город. Однако и в городе власть также была в руках баронов и пасторов, и хотя в душе русские священники ничего не имели против обращения барщинников в русскую веру, только и священникам приходилось опасаться местных властителей. Поэтому приходивших в город на миропомазание людей не ждал мед. Все же часть Пиксов и Ряхков священник перекрестил в русскую веру.
Об этом, понятно, сразу же узнали в церковном приходе, и пастор, конечно, зачастил с кафедры, что вероотступники — это Каины, чей грех отступления от веры блаженного вероучителя Мартина Лютера взывает к небу, подобно крови кроткого Авеля. И «зов» этот оказался таким сильным, что даже родных и близких вероотступников не разрешили больше хоронить на лютеранском кладбище. И если, несмотря на все угрозы и запреты, все же ходили тайком в город к священнику, то тут уже решительно вмешалась мыза. Перешедшим в русскую веру и от нее не отступившимся — а от царской веры отступиться было не так просто,— им барон фон Маак еще зимой отказал от места. И не оставалось у нововерцев клочка земли, куда похоронить умерших и где самим умереть. Старый барон фон Маак, который и в Лахтевахе делал погоду, не был ни дружелюбным Шмальхозеном, ни злобным Шварцем, обыкновенный местный дворянин, владелец двух маленьких мыз. Ни хороший, ни плохой, уважающий свое сословие человек. Одну из дочерей выдал замуж за русского вице-адмирала из немцев, другую в Ригу за тайного советника, третью — за богатого берлинского купца. Старший из сыновей унаследовал Сийгсаарескую мызу, младший — Лахтевахе. И старый барон и сыновья его все время расширяли свои земли за счет отобранных мужицких клочков. Кто смел им при этом перечить, бароны сами были и законом, и судом.
Вьюжным холодным февральским вечером тяжкого тысяча восемьсот сорок седьмого года в родных краях объявился отслуживший рекрутчину солдат Таави Вилльпикс. Четверть века казенного рабства превратили бывшего молодца почти что в старика. Но Таави при этом и свет повидал, участвовал в Балканских горах в сражении с турками, был ранен в ногу, лежал в лазарете, потом опять с турками воевал, после чего защищал еще от местного воинства царский сторожевой пост на берегу далекого Аральского моря. За свою долгую службу он бывал и наказан, и похвален, жил в казармах с разноязычными солдатами, выучился по-русски говорить и даже немного писать — на родном языке он умел читать еще до солдатчины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Прадеду моему по отцовской линии, наделяя фамилией, сказал: «Какой ты есть Тоомас Кивипылд! Ты весь камень в известь пережег, там теперь есть одна щебенка! Теперь ты есть Тоомас Кивиряхк! Так как «пиксы» на разный лад получились, то и «ряхки» пошли разного сорта. Одни стали Лийваряхк , другие Сауэряхк , кто Круусаряхк , а кто и просто Муйдуряхк . Семей в волости было все же больше, чем «штанов» и «щебенки», пришлось давать фамилии по названиям деревьев, но таких было мало, и они затерялись среди Пиксов и Ряхков. Так что через несколько десятилетий большинство барщинников ходили в мызе Лахтевахе с фамилиями. Но тогда мыза уже не принадлежала барону Шмальхозену, а перешла к фон Шварцу, которого крепостные за глаза кляли «черным дьяволом».
Почему Кинтспикс-Шмальхозен продал мызу Шварцу?
Или «добрый господин» получал доход от рассказов и песенок, которые он записывал со слов барщинников! С козлиной, как у черта, бородкой и рыжеватыми, закрученными вверх усами, Шварц никакого интереса к грустным мужицким напевам не проявлял, зато взвалил на них такой воз, который и при крепостном праве им тащить не доводилось. Появился он откуда-то из-под Тарту, приходился родичем тому самому ваймастверескому барону фон Шварцу, которого семью ножевыми ударами убила крепостная красавица, когда тот вздумал использовать ее для своих утех, как пишет об этом в своей «Истории прихода Лайузе» Кыпп. При Шмальхозене в мызе Лахтевахе не было в обычае затыкать рот на молотьбе волу или крепостному, Шварц готов был и тому и другому зашить рот даже не простой, а рогожной иглой. С волом он так поступить не мог, тот подыхал, когда оставался зимой в хлеву без половы, крепостной же был всеяден, крепостной мог в свое мякинное тесто замесить и мох — и переживал зиму. Скудная пища должна была идти на пользу обоим — и волу, и крепостному. Если вол, случаем, забредет на клеверную отаву, нагуляет там бока, то скоро вместо хвоста навстречу тебе рога выставит; наскребет раб какой-нибудь рублик в чулок, он уже не будет таким смирным, как без копейки в кармане. Того и гляди, как бы он с дурной башки еще жаловаться на тебя не пошел, хотя никакой выгоды ему от этого не будет, разве что порку заработает и дорогу в Сибирь заслужит. Нельзя утверждать, что холоп был для Шварца из дерева, он был чем-то между человеком и скотом, с той лишь разницей, что от холопа господин мог потребовать большего, чем от скотины. До требований он сам и не унижался, для этого имелись надсмотрщики, староста, амбарщики — такие же холопы, только пятки барону больше лизали. С простым людом фон Шварц не сближался, даже будучи гонимым, подобно своему ваймастверескому родичу, похотью, так что ни одной здешней девушке не пришлось хвататься за нож. У Шварца, по слухам, была очень красивая госпожа, с которой он каждую осень ездил отдыхать в Италию. Ее последней моды туалеты, шикарные коляски и пиры обходились в копеечку, и все это ложилось на плечи холопов. Прислуга поговаривала, что Шварц сам находился под каблуком жены и так был окручен, что стоило ей повысить голос, как в общем-то крепкий господин готов был на коленях ползать, чтобы затем, поднявшись, обратить свой гнев против мужичья. Кто там спрашивал, насколько холопы Лахтевахеской мызы были повинны в том, что красивая госпожа не смогла некогда завлечь в свои сети какого-нибудь разбогатого графа или князя и должна была теперь томиться часть года вдали от дворцов и блеска столицы, в медвежьем углу Лифляндии, на Сааремаа.
Хоть и сомнительно, что лахтевахеские холопы были виноваты в незавидной судьбе красивой госпожи (правда, побежденные всегда виноваты — будь то на войне или в жизни), но тяжкая кара не заставила себя ждать. Наказание свалилось в 1844 году с неба — в виде дождя. Это был не какой-то внезапный потоп, а непрестанный ливень, изо дня в день, ночь за ночью, с весны по осень, с Юрьева дня до Михайлова, и еще сверх того. Луга затопило водой, раздувшийся скот доставляли с пастбищ чуть ли не на лодках, поля стали озерами, а хлебные колосья, росшие на холмах, из-за чрезмерной влаги так и поникли недозревшими.
Осенью тысяча восемьсот сорок четвертого в некоторых семьях не смогли испечь ни одной лепешки нового урожая. Закрома настолько опустели, что и мышонку зернышка было не отыскать. Если в других мызах имелось в запасе зерно прошлых урожаев, то в Лахтевахе туалеты и бриллианты госпожи опустошили все мызные амбары. Казенный магазин, откуда люди могли брать в долг зерно, опустел еще до праздника ряженья.
Госпожа боялась, что здешняя сырость может плохо сказаться на ее здоровье, и заблаговременно вместе с господином отбыла за границу. Господин вскоре вернулся и две ночи сам сторожил с мечом на боку мызный амбар — видимо, какая-то севалка зерна для господского стола в закромах все же имелась. Когда барон собрался в Ригу, чтобы взять денежный заем, то сперва выписал из города охранять добро стражника, хотя и лахтевахеский амбарщик, по-собачьи преданный раб, лишь через свой труп подпустил бы вора к господскому добру.
Если в других некоторых мызах хозяева все-таки проявляли милость к людям — нельзя же было допустить, чтобы вымерли с голоду все холопы, хотя бы из-за надобности делать мызную работу, то барон Шварц не мог заглядывать далеко вперед, не мог из-за своей красивой госпожи, которая пообещала бросить его, если он мигом не уладит свои денежные дела. Барон ради жены бросился бы в огонь и в воду; скаредный по отношению к себе и слугам, госпоже он ни в чем не отказывал. Барон съездил в Ригу, но, увы, вернулся ни с чем — займа не получил. Тогда взял и продал Лахтевахескую мызу соседнему барону фон Мааку за сущий пустяк и поспешил к госпоже за границу. Но так как госпожа уже подыскала себе в Италии престарелого русского графа, то барону фон Шварцу пришлось повеситься на брючном ремне в том самом первоклассном бордингхаузе, или, попросту говоря, нужнике, нижнего этажа гостиницы города Ливорно, где этажом выше, в номере люкс, баронесса проводила свои медовые недели с графом.
Соседский барон фон Маак, который сделал хозяином купленной мызы одного из своих сыновей, пытался было выручить голодающих в Лахтевахе, но думать приходилось о холопах двух имений, а зерна осталось разве что на прислугу, которую и без того пришлось сократить.
Так что лахтевахеским Пиксам и Ряхкам, жившим в приплющенных хибарах с соломенными крышами, больше помощи ждать было неоткуда, даже от бога, который, видать, разгневался на них. Потому что всякий раз, когда они привозили на кладбище в телеге на деревянных осях с запряженной в оглобли тщедушной лошаденкой умершего с голода ребенка или старика, кистер, редко пастор (покойников-то много, не станет же он сам всех отпевать) принимались выговаривать, что наводнение, голод, болезни и другие напасти ниспосланы им только за их грехи — за воровство, за похоть, за спесивость, за плохие мысли, а то и за слова о власти и благодетелях господах, за вздорные песенки — те самые, что записывал Шмальхозен.
До этих ли страстей и песенок было изголодавшимся холопам, да только живуч человек. Добавляли в хлебную мякину толченую кору, варили кашу из сена, особо же добывали прибавку из моря — во время весенних нерестов ручей Малого Глаза кишел плотвой, хоть корзиной лови,— так и пережили, закапывая умерших, эту тяжкую зиму, с Екатерининого дня до Юрьева.
Новое лето, к сожалению, было не лучше, небесные люки по-прежнему оставались открытыми. Мертвых закапывали прямо во дворе или на пастбище, потому что во многих семьях уже не было ни лошади, ни вола, чтобы дотащить до кладбища похоронные дроги, не было и людей, чтобы вырыть умершему с голода могилу. На своем дворе или загоне глубокой могилы ведь не требовалось, лишь бы землей прикрыть.
Человек живуч, но голод может свести с ума и человека, голодный уже не головой, а желудком думает. Один превращается в зверя, в каннибала, другой начинает верить в сверхъестественное, в чудеса, в которые бы на сытый желудок ни за что не поверил. Поэтому неудивительно, что во время большого голода в тысяча восемьсот двадцать пятом году Пиксы и Ряхки возымели надежду на православие, стали думать, что обращение к царской русской вере избавит их от страшной беды.
Откуда шла эта вера и надежда голодных людей?
Она исходила прежде всего от самих барщинников, от их ненависти к пастору и мызнику, с которыми они были
насильно крещены в одну веру, вынуждены были ходить в одну церковь, хотя для господ там и имелись отдельные скамьи, а для мужичья свои; бары молились господу богу на немецком языке, а холопы — на исковерканном пастором местном наречии. Слишком различались их молитвы, обращенные к одному и тому же богу. Когда Лютер в свое время, в тысяча пятьсот семнадцатом году, восстал против папы римского и на дверях Замковой церкви в Виттенберге вывесил свои девяносто пять изречений, он, как сын углекопа, больше держался простого люда, переложил Библию на немецкий язык и сочинил много чудесных песен, отчего и простой народ тоже потянулся к Лютеру, принял его веру. Когда же папа отлучил его от церкви, Лютеру пришлось искать поддержки у князей. Уже с той поры власть в лютеранской церкви все больше находится в руках господ. И все же начальная близость Лютера к простому люду тоже не совсем впустую прошла — стало законом, чтобы служба в церкви велась на родном языке прихода и чтобы все Священное писание было переложено на родной язык — все равно какой это язык, большого или малого народа. В этом отношении лютеранская церковь принесла и пользу: все Ряхки и Пиксы уже несколько поколений до меня обучились читать, кое-как подписываться и даже больше того. А уж если человек умел читать, то он видел, что в словах теперешних пасторов, особо же в их деяниях было много такого, что не сходилось со святым писанием. И тогда они подумали: может, это не их вина, что господь бог не слышит их молитвы. Может, всевышний потому остается глухим к их мольбам, что пасторы не так обращаются к богу, как должно? Вдруг правильнее всего обращаться к богу по обычаям русской веры, ведь царь — помазанник божий на земле, сам тоже держится апостольской православной веры. Именно правой и славной веры! В самом названии уже было то, что притягивало голодных, находившихся на грани смерти людей. Может, слух пошел из города, из Курессааре или Риги, где в некоторых церквах справляли службу по русскому обычаю. При этом еще полуоткрыто поговаривали, что всякому, кто перейдет в царскую веру, царь выделит душевой надел. А тому, кто имеет душевой надел, будет ниспослано такое благословение, что посеянное им зерно ни засуха не иссушит, ни дождь не возьмет.
Утопающий в беде хватается за соломинку — повторяю это в который раз,— почему бы Пиксам и Ряхкам, которые еще кое-как на ногах держались и закапывали своих
умерших, почему бы им не прельститься столь соблазнительными слухами. Находились, конечно, фомы неверующие, которые от господ — вплоть до царя — ничего не ждали. Набралась лодка парней помоложе, в рекрутском возрасте, у которых сохранилась еще малость сил и вдобавок подгонял страх солдатчины, дождались они попутного ветра и на старой парусной лодчонке однажды ночью сбежали за море. Больше ни слуху ни духу от них не было, опасались даже, что погибли все. Большинство же лахтевахеских холопов, хоть и прирос у них живот к спине, все же, едва волоча ноги, потащились в город. Однако и в городе власть также была в руках баронов и пасторов, и хотя в душе русские священники ничего не имели против обращения барщинников в русскую веру, только и священникам приходилось опасаться местных властителей. Поэтому приходивших в город на миропомазание людей не ждал мед. Все же часть Пиксов и Ряхков священник перекрестил в русскую веру.
Об этом, понятно, сразу же узнали в церковном приходе, и пастор, конечно, зачастил с кафедры, что вероотступники — это Каины, чей грех отступления от веры блаженного вероучителя Мартина Лютера взывает к небу, подобно крови кроткого Авеля. И «зов» этот оказался таким сильным, что даже родных и близких вероотступников не разрешили больше хоронить на лютеранском кладбище. И если, несмотря на все угрозы и запреты, все же ходили тайком в город к священнику, то тут уже решительно вмешалась мыза. Перешедшим в русскую веру и от нее не отступившимся — а от царской веры отступиться было не так просто,— им барон фон Маак еще зимой отказал от места. И не оставалось у нововерцев клочка земли, куда похоронить умерших и где самим умереть. Старый барон фон Маак, который и в Лахтевахе делал погоду, не был ни дружелюбным Шмальхозеном, ни злобным Шварцем, обыкновенный местный дворянин, владелец двух маленьких мыз. Ни хороший, ни плохой, уважающий свое сословие человек. Одну из дочерей выдал замуж за русского вице-адмирала из немцев, другую в Ригу за тайного советника, третью — за богатого берлинского купца. Старший из сыновей унаследовал Сийгсаарескую мызу, младший — Лахтевахе. И старый барон и сыновья его все время расширяли свои земли за счет отобранных мужицких клочков. Кто смел им при этом перечить, бароны сами были и законом, и судом.
Вьюжным холодным февральским вечером тяжкого тысяча восемьсот сорок седьмого года в родных краях объявился отслуживший рекрутчину солдат Таави Вилльпикс. Четверть века казенного рабства превратили бывшего молодца почти что в старика. Но Таави при этом и свет повидал, участвовал в Балканских горах в сражении с турками, был ранен в ногу, лежал в лазарете, потом опять с турками воевал, после чего защищал еще от местного воинства царский сторожевой пост на берегу далекого Аральского моря. За свою долгую службу он бывал и наказан, и похвален, жил в казармах с разноязычными солдатами, выучился по-русски говорить и даже немного писать — на родном языке он умел читать еще до солдатчины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27