https://wodolei.ru/catalog/mebel/Germaniya/
Жозолин хотел показать этим, что пресловутая нота долетала, невзирая ни на какие препятствия, до самых скоплений звезд.
Издательство Сумов, принадлежавшее тогда прадеду Луи-Жана, изготовило тысячу экземпляров рисунка, предназначавшегося для продажи перед каждым представлением «Энея» вместе с программкой.
Жозолин подарил оригинал гравюры самому Нурри и поведал ему о своих планах, будучи уверенным, что певцу покажется лестным такое прославление его голоса.
Но тенор, известный, кстати сказать, своим сумасбродным и резким нравом, увидел в рисунке только его смешную сторону и нервно изорвал его в клочья, возмущенный тем, что над ним так насмехаются. В довершение он категорически возразил против выпуска тысячи экземпляров репродукций.
Жозолин как человек незлобивый философски отнесся к происшедшему, рассчитался с гравером и попросил его сохранить у себя невезучее издание на тот случай, если когда-нибудь удастся все же выпустить его в свет.
Некоторое время спустя однажды вечером Жозолин внезапно исчез, не оставив никаких следов, а по истечении тридцати пяти лет его официально объявили умершим и стало возможным выполнить его завещание.
Прадеда Луи-Жана Сума, которому было тогда уже восемьдесят лет, известили о том, что непроданное в свое время роковое издание было целиком завещано ему, но он категорически заявил, что ни он сам, ни его наследники не позволят себе прикоснуться к гравюрам, пока не будет наверняка доказана кончина знаменитого карикатуриста.
Так весь тираж гравюр и хранился у деда, а потом и у отца Луи-Жана.
Но вот во время сноса старого дома в одном из бедных кварталов Парижа в углу подвала был обнаружен труп, установить личность которого не составило труда по фамилии, вышитой портным на каждом предмете одежды.
Это было тело Жозолина. Будучи натурой неуравновешенной и любителем богемной жизни, шумных оргий, которым он предавался, забывая по неосторожности снимать с себя драгоценности и оставлять дома бумажник, он, очевидно, в день своего исчезновения последовал за какой-нибудь женщиной в притон, где его ждали гибель и ограбление.
За давностью преступления расследование проводить не стали, и отныне Луи-Жан Сум мог без каких-либо угрызений совести распоряжаться столь долго лежавшей без дела коллекцией. Он ломал голову над тем, куда бы ее пристроить, когда на глаза ему попалось объявление Сэрхьюга, решившее судьбу гравюр.
Сэрхьюг купил весь тираж не торгуясь, настолько его обрадовал уникальный случай, которым он был обязан мнительности Нурри, тайне, столь долго покрывавшей обстоятельства исчезновения Жозолина, и чрезмерной честности Сумов.
У него осталось восемьсот шестнадцать экземпляров после удаления тех, над которыми взяло верх неумолимое время, приведшее их, по своему обыкновению, в состояние негодности.
Было решено, что в начале каждого сеанса в фокусную клетку будет помещаться и приноситься в жертву один из шаржей на Нурри в целях проведения сложных операций по регулировке тока, который Сэрхьюг поочередно то уменьшал, то увеличивал в зависимости от того, с какой резвостью или неохотой пропадало изображение произведения.
После этого Сэрхьюг стал придумывать способ, посредством которого во время пребывания пациента в цилиндрической клетке план древнего Парижа постоянно, как это требовалось, находился бы строго против источника синего света и ни на секунду не попадал бы при этом в тень от больного и сам бы не отбрасывал на него тень, дабы не нарушить процесс лечения, невзирая на охватывающую и самого спокойного человека нервозную подвижность.
В итоге долгих размышлений он изготовил для своих пациентов странный шлем, снабженный сверху вращающейся магнитной стрелкой, к которой должны были подвешиваться обе гравюры, лишенные какой бы то ни было защиты хотя бы в виде стекла. Благодаря точно указанным при заказе размерам шлем весил ровно столько, сколько нужно было для идеального равновесия стрелки, и представлял собой новую рамку, в которую всякий раз должен был помещаться случайный избранник из числа шаржей для поддержания требуемого напряжения, а также и план Лютеции, снабженный для этого случая двумя крючками. Установленный рядом с клеткой магнит, умело управляемый старательным служителем, должен был заставлять стрелку, не прикасаясь к ней и, невзирая ни на что, сохранять правильное положение. Благодаря такому набору приспособлений обе гравюры расположились так, что ни больной на них, ни они на больного не отбрасывали бы тень.
Соответствующим образом закрепленное и поворачиваемое зеркало должно было позволить оператору светоизлучателя следить за обеими гравюрами в обход линзы.
Тогда-то к Сэрхьюгу привели несчастного Клода Ле Кальвеза в надежде, что с помощью какого-нибудь внешнего стимулятора удастся хоть на время подкрепить его силы, так как питаться обычным способом он уже физически не мог.
Ежедневное лечение в фокусной клетке действительно вернуло некоторую живость обреченному бедняге и помогло продлить его жизнь на несколько недель.
На первом сеансе поведение Ле Кальвеза было отмечено страшным волнением, постепенно стихавшим в последующие дни. И именно тревожные минуты первого сеанса, начиная с того момента, когда, исполненный страха и нежелания, он был доставлен на носилках к фокусной клетке, воспроизводились теперь покойником, очевидно, в силу глубокого потрясения, испытанного им в то время.
Когда Сэрхьюгу стало об этом известно, ему в голову пришла новая идея. Ему захотелось узнать, может ли его синий свет оказать какое-либо оживляющее воздействие на пораженное болезнью тело, наделенное Кантрелем искусственной жизнью. С этой целью он сам явился в место, где находился его покойный пациент, и оборудовал его так, как если бы речь шла об обычном лечебном сеансе, не забыв даже установить защитный план Лютеции, чтобы устранить всякую опасность повреждения трупа светом. С его точки зрения, опыт принес отрицательный результат, но он решил все же продолжать эксперименты в надежде на будущий успех.
№ 7. Молодая красавица с берегов Альбиона, сопровождаемая своим супругом – богатым лордом Олбэном Эксли, пэром Англии, с трепетом ожидавшим оживления хоть на миг своей юной жены и с замиранием сердца наблюдавшим, когда мечта его осуществилась, за некоторыми трагическими моментами вновь переживаемых событий.
Бедная девушка, взятая замуж влюбившимся в нее человеком, принесшим ей дворянский титул и положение жены пэра, Эзельфельда Эксли была созданием ветреным. Ее опьянили деньги и титулы, и с самой свадьбы она думала лишь об украшениях да о своем расхваливаемом всеми физическом совершенстве.
Подражая первым лондонским модницам, она, например, сделала себе специальный маникюр, отличавшийся от всех известных тем, что с помощью особого полирования ногти на руках превращались в малюсенькие сверкающие зеркальца. Изобретатель этого способа, оказавшийся искусным мастером, полностью обезболивал палец, затем специальным средством отделял ноготь вместе с мясом, очищал внутреннюю поверхность ногтя и подвергал лужению, а затем снова прикреплял его на место опять-таки с помощью им же созданного состава. Используемое им олово для лужения было полупрозрачным и почти не нарушало белизну лунки и нежный розовый цвет остальной части ногтя, за исключением кончика, который предназначался ножницам.
По мере того как ноготь отрастал, нужно было время от времени его снова отделять, чтобы покрыть металлическим составом еще не тронутую полоску.
Тщеславная и недалекая от природы Эзельфельда проявляла еще и признаки слабоумия, ставшие результатом потрясения, перенесенного ею в детстве в индийской глуши, когда ее отец, молодой полковник, погиб у нее на глазах во время прогулки, растерзанный тигром, нападение которого никто не смог предотвратить. Вид льющейся непрерывным потоком алой жидкости из разорванной артерии навсегда привил Эзельфельде отвращение к крови и даже, до определенной степени, к предметам красного цвета. Она не могла находиться в комнате, обитой красным, или носить красные платья, а кроме того, с той самой поры с ней стали происходить всякие странности.
Лорд Олбэн Эксли, любящий сын и внимательный супруг, никогда не расставался со своей старой матерью, тревожась за ее слабеющее здоровье. С нею и Эзельфельдой он провел во Франции прошлый август в большой гостинице «Европейская», возвышающейся над одним из прекрасных пляжей нормандского побережья. Великолепный спортсмен, мастер скачек и выездки, Олбэн и во Францию повез за собой часть своей конюшни.
Как-то после обеда, опередив заканчивавшую одеваться жену, Олбэн устроился с вожжами в руках в легком загородном фаэтоне. Его молодой грум Амброз стоял у лошадей, готовый, как только экипаж тронется, занять узенькое сидение сзади.
Вскоре появилась смущенная своим опозданием Эзельфельда, торопливой походкой спешащая к фаэтону, держа в руках перчатки и – свидетельство нежного внимания супруга – чайную розу, вынутую ею из букета без какого-либо намека на хотя бы близкий к красному цвет, подаренного ей мужем этим же утром.
Ее стремительное движение было остановлено неким Казимиром – восьмидесятилетним стариком в гостиничной ливрее, догнавшим ее с конвертом в руке. Казимир прослужил в гостинице шестьдесят лет и теперь, в благодарность за службу, занимался только сортировкой и вручением писем.
На принесенном им конверте под написанным черными чернилами именем адресата: «Леди Олбэн Эксли» красными было приписано «пэресса». Отец Олбэна – тоже Олбэн – умер на год раньше своего холостого брата и был всего лишь почетным лордом, но никак не пэром. Поэтому, чтобы различать двух леди Олбэн Эксли к ним обращались соответственно: вдовствующая леди и леди пэресса.
Письмо прислано было некой молодой дамой, скромно просившей помочь ей деньгами и умолявшей Эзельфельду – ее подругу детства – хранить эту просьбу в строжайшей тайне. Опасаясь, как бы при доставке не перепутали, кому оно предназначено, она специально воспользовалась красными чернилами, чтобы как-то выделить свое послание.
Не выпуская из левой руки зонтик и перчатки, Эзельфельда протянула за письмом правую руку с розой, прижав ее стебелек к конверту. Увидев написанное страшным для нее красным цветом слово, указывавшее как раз, что письмо для нее, она замерла от испуга, нервно вздрогнула и уколола палец о шип, забытый цветочником на стебле. От вида крови, окрасившей стебелек розы и конверт, ее волнение еще больше усилилось, от отвращения она разомкнула пальцы и выпустила из руки оба окрашенных красным предмета.
И в этот момент от широкой и чисто-белой лунки ногтя уколотого пальца прямо в глаз ей отразился необычно яркий красный свет от старого фонаря, известного на всю округу.
Еще в конце восемнадцатого века нормандец Гийом Кассиньоль основал здесь гостиницу, названную им «Европейская», которой до сих пор владели его потомки. Над входом в нее он подвесил вместо дневной и ночной вывески больших размеров фонарь, на переднем стекле которого изображена была карта Европы, где каждой стране отводился свой цвет, а самым ярким – красным – показана была отчизна.
С началом наполеоновских войн исполненный патриотических чувств Кассиньоль не уставал закрашивать на своем фонаре таким же красным цветом, каким была закрашена Франция, каждую новую покоренную страну, не исключая и Англию, посчитав, что она побеждена континентальной блокадой.
Когда пришло известие о вступлении Наполеона в Москву, операция покраски постигла и Россию, после чего вся Европа приняла пурпурный цвет государства-властителя. Тщеславный Кассиньоль, глядя на одинаковый цвет этой части мира, лишенной границ, переименовал свое заведение в «Гостиницу французской Европы». Но победы сменились поражениями, и ему пришлось вернуться к прежнему названию гостиницы, хотя карту он перекрашивать не пожелал, оставив ее как ценное и многозначительное воспоминание об апогее наполеоновской эпохи.
При последнем ремонте здания легендарный фонарь был бережно водружен на прежнее место, так как его история, переходившая все это время из уст в уста, служила надежной рекламой гостинице.
В день прибытия в гостиницу Эзельфельда, разумеется, заметила неприятный для себя красный фонарь и с тех пор, проходя мимо, лишь отводила от него взгляд. И вот теперь освещенная ярким лучом солнца, проникавшим через широкий навес над входом, Европа неожиданно отразилась в лунке ее ногтя. Уже и без того переволновавшаяся молодая женщина оказалась как бы загипнотизированной этим сверкающим красным пятном, характерную форму которого нельзя было не узнать, несмотря на то, что в нем запад и восток поменялись местами.
Не в силах двинуться с места, охваченная ужасом, она произнесла бесцветным голосом, инстинктивно, под влиянием места, в котором находилась, выбрав французский язык, которым владела, как своим родным:
– В лунке… вся Европа… красная… вся Европа…
Тугой на ухо престарелый Казимир не расслышал ее. Не узрев в том, что происходит рядом с ним, ничего необычного, он бросился было поднимать упавшие письмо и чайную розу, но негнущаяся спина старика не позволила ему наклониться до земли, и тогда он громким голосом позвал на помощь грума лорда Эксли. Надо сказать, что очень давно, еще подростком, Казимир служил «казачком» или, как тогда говорили «тигром», у одного из парижских денди романтической эпохи и навсегда сохранил привычку, обращаясь к слугам юного возраста, окликать их именно этим, давно уже вышедшим из употребления словом, на которое ему самому пришлось в свое время столько раз откликаться.
Итак, указывая пальцем на землю и глядя на молодого слугу, он громко крикнул ему: «Тигр!» Повиновавшись скорее взгляду и жесту, нежели оклику, не имевшему для него смысла, грум отбежал от лошадей, поднял цветок и конверт и подал их леди Эзельфельде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Издательство Сумов, принадлежавшее тогда прадеду Луи-Жана, изготовило тысячу экземпляров рисунка, предназначавшегося для продажи перед каждым представлением «Энея» вместе с программкой.
Жозолин подарил оригинал гравюры самому Нурри и поведал ему о своих планах, будучи уверенным, что певцу покажется лестным такое прославление его голоса.
Но тенор, известный, кстати сказать, своим сумасбродным и резким нравом, увидел в рисунке только его смешную сторону и нервно изорвал его в клочья, возмущенный тем, что над ним так насмехаются. В довершение он категорически возразил против выпуска тысячи экземпляров репродукций.
Жозолин как человек незлобивый философски отнесся к происшедшему, рассчитался с гравером и попросил его сохранить у себя невезучее издание на тот случай, если когда-нибудь удастся все же выпустить его в свет.
Некоторое время спустя однажды вечером Жозолин внезапно исчез, не оставив никаких следов, а по истечении тридцати пяти лет его официально объявили умершим и стало возможным выполнить его завещание.
Прадеда Луи-Жана Сума, которому было тогда уже восемьдесят лет, известили о том, что непроданное в свое время роковое издание было целиком завещано ему, но он категорически заявил, что ни он сам, ни его наследники не позволят себе прикоснуться к гравюрам, пока не будет наверняка доказана кончина знаменитого карикатуриста.
Так весь тираж гравюр и хранился у деда, а потом и у отца Луи-Жана.
Но вот во время сноса старого дома в одном из бедных кварталов Парижа в углу подвала был обнаружен труп, установить личность которого не составило труда по фамилии, вышитой портным на каждом предмете одежды.
Это было тело Жозолина. Будучи натурой неуравновешенной и любителем богемной жизни, шумных оргий, которым он предавался, забывая по неосторожности снимать с себя драгоценности и оставлять дома бумажник, он, очевидно, в день своего исчезновения последовал за какой-нибудь женщиной в притон, где его ждали гибель и ограбление.
За давностью преступления расследование проводить не стали, и отныне Луи-Жан Сум мог без каких-либо угрызений совести распоряжаться столь долго лежавшей без дела коллекцией. Он ломал голову над тем, куда бы ее пристроить, когда на глаза ему попалось объявление Сэрхьюга, решившее судьбу гравюр.
Сэрхьюг купил весь тираж не торгуясь, настолько его обрадовал уникальный случай, которым он был обязан мнительности Нурри, тайне, столь долго покрывавшей обстоятельства исчезновения Жозолина, и чрезмерной честности Сумов.
У него осталось восемьсот шестнадцать экземпляров после удаления тех, над которыми взяло верх неумолимое время, приведшее их, по своему обыкновению, в состояние негодности.
Было решено, что в начале каждого сеанса в фокусную клетку будет помещаться и приноситься в жертву один из шаржей на Нурри в целях проведения сложных операций по регулировке тока, который Сэрхьюг поочередно то уменьшал, то увеличивал в зависимости от того, с какой резвостью или неохотой пропадало изображение произведения.
После этого Сэрхьюг стал придумывать способ, посредством которого во время пребывания пациента в цилиндрической клетке план древнего Парижа постоянно, как это требовалось, находился бы строго против источника синего света и ни на секунду не попадал бы при этом в тень от больного и сам бы не отбрасывал на него тень, дабы не нарушить процесс лечения, невзирая на охватывающую и самого спокойного человека нервозную подвижность.
В итоге долгих размышлений он изготовил для своих пациентов странный шлем, снабженный сверху вращающейся магнитной стрелкой, к которой должны были подвешиваться обе гравюры, лишенные какой бы то ни было защиты хотя бы в виде стекла. Благодаря точно указанным при заказе размерам шлем весил ровно столько, сколько нужно было для идеального равновесия стрелки, и представлял собой новую рамку, в которую всякий раз должен был помещаться случайный избранник из числа шаржей для поддержания требуемого напряжения, а также и план Лютеции, снабженный для этого случая двумя крючками. Установленный рядом с клеткой магнит, умело управляемый старательным служителем, должен был заставлять стрелку, не прикасаясь к ней и, невзирая ни на что, сохранять правильное положение. Благодаря такому набору приспособлений обе гравюры расположились так, что ни больной на них, ни они на больного не отбрасывали бы тень.
Соответствующим образом закрепленное и поворачиваемое зеркало должно было позволить оператору светоизлучателя следить за обеими гравюрами в обход линзы.
Тогда-то к Сэрхьюгу привели несчастного Клода Ле Кальвеза в надежде, что с помощью какого-нибудь внешнего стимулятора удастся хоть на время подкрепить его силы, так как питаться обычным способом он уже физически не мог.
Ежедневное лечение в фокусной клетке действительно вернуло некоторую живость обреченному бедняге и помогло продлить его жизнь на несколько недель.
На первом сеансе поведение Ле Кальвеза было отмечено страшным волнением, постепенно стихавшим в последующие дни. И именно тревожные минуты первого сеанса, начиная с того момента, когда, исполненный страха и нежелания, он был доставлен на носилках к фокусной клетке, воспроизводились теперь покойником, очевидно, в силу глубокого потрясения, испытанного им в то время.
Когда Сэрхьюгу стало об этом известно, ему в голову пришла новая идея. Ему захотелось узнать, может ли его синий свет оказать какое-либо оживляющее воздействие на пораженное болезнью тело, наделенное Кантрелем искусственной жизнью. С этой целью он сам явился в место, где находился его покойный пациент, и оборудовал его так, как если бы речь шла об обычном лечебном сеансе, не забыв даже установить защитный план Лютеции, чтобы устранить всякую опасность повреждения трупа светом. С его точки зрения, опыт принес отрицательный результат, но он решил все же продолжать эксперименты в надежде на будущий успех.
№ 7. Молодая красавица с берегов Альбиона, сопровождаемая своим супругом – богатым лордом Олбэном Эксли, пэром Англии, с трепетом ожидавшим оживления хоть на миг своей юной жены и с замиранием сердца наблюдавшим, когда мечта его осуществилась, за некоторыми трагическими моментами вновь переживаемых событий.
Бедная девушка, взятая замуж влюбившимся в нее человеком, принесшим ей дворянский титул и положение жены пэра, Эзельфельда Эксли была созданием ветреным. Ее опьянили деньги и титулы, и с самой свадьбы она думала лишь об украшениях да о своем расхваливаемом всеми физическом совершенстве.
Подражая первым лондонским модницам, она, например, сделала себе специальный маникюр, отличавшийся от всех известных тем, что с помощью особого полирования ногти на руках превращались в малюсенькие сверкающие зеркальца. Изобретатель этого способа, оказавшийся искусным мастером, полностью обезболивал палец, затем специальным средством отделял ноготь вместе с мясом, очищал внутреннюю поверхность ногтя и подвергал лужению, а затем снова прикреплял его на место опять-таки с помощью им же созданного состава. Используемое им олово для лужения было полупрозрачным и почти не нарушало белизну лунки и нежный розовый цвет остальной части ногтя, за исключением кончика, который предназначался ножницам.
По мере того как ноготь отрастал, нужно было время от времени его снова отделять, чтобы покрыть металлическим составом еще не тронутую полоску.
Тщеславная и недалекая от природы Эзельфельда проявляла еще и признаки слабоумия, ставшие результатом потрясения, перенесенного ею в детстве в индийской глуши, когда ее отец, молодой полковник, погиб у нее на глазах во время прогулки, растерзанный тигром, нападение которого никто не смог предотвратить. Вид льющейся непрерывным потоком алой жидкости из разорванной артерии навсегда привил Эзельфельде отвращение к крови и даже, до определенной степени, к предметам красного цвета. Она не могла находиться в комнате, обитой красным, или носить красные платья, а кроме того, с той самой поры с ней стали происходить всякие странности.
Лорд Олбэн Эксли, любящий сын и внимательный супруг, никогда не расставался со своей старой матерью, тревожась за ее слабеющее здоровье. С нею и Эзельфельдой он провел во Франции прошлый август в большой гостинице «Европейская», возвышающейся над одним из прекрасных пляжей нормандского побережья. Великолепный спортсмен, мастер скачек и выездки, Олбэн и во Францию повез за собой часть своей конюшни.
Как-то после обеда, опередив заканчивавшую одеваться жену, Олбэн устроился с вожжами в руках в легком загородном фаэтоне. Его молодой грум Амброз стоял у лошадей, готовый, как только экипаж тронется, занять узенькое сидение сзади.
Вскоре появилась смущенная своим опозданием Эзельфельда, торопливой походкой спешащая к фаэтону, держа в руках перчатки и – свидетельство нежного внимания супруга – чайную розу, вынутую ею из букета без какого-либо намека на хотя бы близкий к красному цвет, подаренного ей мужем этим же утром.
Ее стремительное движение было остановлено неким Казимиром – восьмидесятилетним стариком в гостиничной ливрее, догнавшим ее с конвертом в руке. Казимир прослужил в гостинице шестьдесят лет и теперь, в благодарность за службу, занимался только сортировкой и вручением писем.
На принесенном им конверте под написанным черными чернилами именем адресата: «Леди Олбэн Эксли» красными было приписано «пэресса». Отец Олбэна – тоже Олбэн – умер на год раньше своего холостого брата и был всего лишь почетным лордом, но никак не пэром. Поэтому, чтобы различать двух леди Олбэн Эксли к ним обращались соответственно: вдовствующая леди и леди пэресса.
Письмо прислано было некой молодой дамой, скромно просившей помочь ей деньгами и умолявшей Эзельфельду – ее подругу детства – хранить эту просьбу в строжайшей тайне. Опасаясь, как бы при доставке не перепутали, кому оно предназначено, она специально воспользовалась красными чернилами, чтобы как-то выделить свое послание.
Не выпуская из левой руки зонтик и перчатки, Эзельфельда протянула за письмом правую руку с розой, прижав ее стебелек к конверту. Увидев написанное страшным для нее красным цветом слово, указывавшее как раз, что письмо для нее, она замерла от испуга, нервно вздрогнула и уколола палец о шип, забытый цветочником на стебле. От вида крови, окрасившей стебелек розы и конверт, ее волнение еще больше усилилось, от отвращения она разомкнула пальцы и выпустила из руки оба окрашенных красным предмета.
И в этот момент от широкой и чисто-белой лунки ногтя уколотого пальца прямо в глаз ей отразился необычно яркий красный свет от старого фонаря, известного на всю округу.
Еще в конце восемнадцатого века нормандец Гийом Кассиньоль основал здесь гостиницу, названную им «Европейская», которой до сих пор владели его потомки. Над входом в нее он подвесил вместо дневной и ночной вывески больших размеров фонарь, на переднем стекле которого изображена была карта Европы, где каждой стране отводился свой цвет, а самым ярким – красным – показана была отчизна.
С началом наполеоновских войн исполненный патриотических чувств Кассиньоль не уставал закрашивать на своем фонаре таким же красным цветом, каким была закрашена Франция, каждую новую покоренную страну, не исключая и Англию, посчитав, что она побеждена континентальной блокадой.
Когда пришло известие о вступлении Наполеона в Москву, операция покраски постигла и Россию, после чего вся Европа приняла пурпурный цвет государства-властителя. Тщеславный Кассиньоль, глядя на одинаковый цвет этой части мира, лишенной границ, переименовал свое заведение в «Гостиницу французской Европы». Но победы сменились поражениями, и ему пришлось вернуться к прежнему названию гостиницы, хотя карту он перекрашивать не пожелал, оставив ее как ценное и многозначительное воспоминание об апогее наполеоновской эпохи.
При последнем ремонте здания легендарный фонарь был бережно водружен на прежнее место, так как его история, переходившая все это время из уст в уста, служила надежной рекламой гостинице.
В день прибытия в гостиницу Эзельфельда, разумеется, заметила неприятный для себя красный фонарь и с тех пор, проходя мимо, лишь отводила от него взгляд. И вот теперь освещенная ярким лучом солнца, проникавшим через широкий навес над входом, Европа неожиданно отразилась в лунке ее ногтя. Уже и без того переволновавшаяся молодая женщина оказалась как бы загипнотизированной этим сверкающим красным пятном, характерную форму которого нельзя было не узнать, несмотря на то, что в нем запад и восток поменялись местами.
Не в силах двинуться с места, охваченная ужасом, она произнесла бесцветным голосом, инстинктивно, под влиянием места, в котором находилась, выбрав французский язык, которым владела, как своим родным:
– В лунке… вся Европа… красная… вся Европа…
Тугой на ухо престарелый Казимир не расслышал ее. Не узрев в том, что происходит рядом с ним, ничего необычного, он бросился было поднимать упавшие письмо и чайную розу, но негнущаяся спина старика не позволила ему наклониться до земли, и тогда он громким голосом позвал на помощь грума лорда Эксли. Надо сказать, что очень давно, еще подростком, Казимир служил «казачком» или, как тогда говорили «тигром», у одного из парижских денди романтической эпохи и навсегда сохранил привычку, обращаясь к слугам юного возраста, окликать их именно этим, давно уже вышедшим из употребления словом, на которое ему самому пришлось в свое время столько раз откликаться.
Итак, указывая пальцем на землю и глядя на молодого слугу, он громко крикнул ему: «Тигр!» Повиновавшись скорее взгляду и жесту, нежели оклику, не имевшему для него смысла, грум отбежал от лошадей, поднял цветок и конверт и подал их леди Эзельфельде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34