https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/Vegas-Glass/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Затем папа заговорил о пейзажах Иудейской низменности, о пророчице Хулде, о вратах Хулды, которые были некогда в иерусалимском Храме, — все затронутые темы, были, по его мнению, выше всяких споров и разногласий. Но перед тем, как расстались мы с Цви, папа не сумел удержаться и спросил, довольны ли здесь его сыном? Сумел ли он здесь прижиться?
Цви Бутник, не имевший ни малейшего понятия о том, как я сумел прижиться в Хулде, сказал:
— Что за вопрос? Отлично!
А папа ответил ему:
— Вот за это я и вправду бесконечно благодарен всем вам здесь.
Когда же мы вышли из столовой, папа не пощадил меня и добавил, обращаясь к Цви так, словно он, мой папа, пришел забрать свою собачонку, сданную на время в пансионат для собак:
— Я передал его в ваши руки, в определенном смысле, в довольно запущенном виде, но вот теперь мне кажется, он находится в неплохом состоянии.

Я потащил его осматривать весь кибуц Хулда. Не удосужился спросить — не хочет ли он отдохнуть? Не позаботился предложить ему принять прохладный душ, либо сходить в туалет. Показывая наши владения, я, как старшина-сверхсрочник на военной базе для новобранцев, протащил моего бедного папу — красного, обливающегося потом, беспрерывно вытирающегося носовым платком — от загона для мелкого скота до птичника и молочно-товарной фермы, а оттуда — в столярную и слесарную мастерские, на склад, расположенный на вершине холма, где хранились маслины… И все это время я безостановочно читал ему лекцию о принципах кибуца, об экономике сельского хозяйства. О преимуществах социализма, о вкладе кибуца в военные победы Израиля. Я не сделал ему ни единой поблажки. Я был снедаем каким-то дидактически-мстительным огнем, и это было сильнее меня. Не дал ему произнести ни слова. Отметал любые его попытки задать хотя бы один вопрос: я говорил, говорил, говорил…
Из той части кибуца, где размещался «дом детей», я потащил отца, собравшего последние остатки сил, обозревать дома, в которых живут старожилы кибуца, и амбулаторию, и школьные классы. Пока, наконец, не добрались мы до дома культуры и библиотеки, где застали Шефтеля-библиотекаря, отца Нили, которая спустя несколько лет станет моей женой. Улыбчивый добряк Шефтель сидел себе в рабочей голубой одежде и, от души распевая какую-то хасидскую мелодию, печатал что-то двумя пальцами на машинке. Словно агонизирующая рыба, которую каким-то чудом в последнюю минуту вернули в воду, встрепенулся мой папа — увядший от жары и пыли, задыхавшийся едва ли не до обморока от запаха навоза и ароматов кормовых трав. Вид книг и библиотекаря мгновенно воскресил его, и он тут же начал излагать свои идеи и соображения.
Около десяти минут беседовали эти будущие свойственники о том, о чем обычно беседуют библиотекари. Затем Шефтеля одолела застенчивость, папа оставил его в покое и стал исследовать библиотеку, расположение полок и их содержимое: так бдительный военный атташе с тщательным вниманием следит за маневрами иностранной армии.
Затем мы, папа и я еще погуляли. Нас угостили кофе с пирогом в доме Ханки и Озера Хулдаи, которые вызвались быть моей семьей в дни моей кибуцной юности. Здесь папа продемонстрировал всю глубину своего понимания польской литературы. Задержав на секунду взгляд на книжной полке, он немедленно стал оживленно беседовать с ними по-польски, процитировал строки Юлиана Тувима, на что Ханка ответила ему цитатой из Юлиуша Словацкого, он вспомнил Адама Мицкевича, а ему ответили Ярославом Ивашкевичем, всплыло имя Владислава Реймонта, в ответ прозвучало — Станислав Выспяньский…
Папа общался с кибуцниками так, будто ходил на цыпочках: он, видимо, всерьез опасался сказать по ошибке нечто столь ужасное, что даже последствий этого невозможно предвидеть. Он говорил с ними так деликатно, словно считал их социализм неизлечимой болезнью, — несчастные, зараженные этой болезнью, даже представить себе не могут, насколько безнадежно их состояние, поэтому ему, гостю со стороны, все видящему и понимающему, следует быть очень осторожным, чтобы по ошибке не обронить нечто такое, что откроет им глаза и покажет, сколь велико их несчастье.
Поэтому он не упускал возможности в присутствии кибуцников Хулды выразить свой подчеркнутый восторг перед тем, что увидел собственными глазами, проявлял вежливую заинтересованность, задавал вопросы («Каково у вас положение с зерновыми?» «Как обстоят дела в животноводстве?»). И вновь выражал изумление. Не проливал на них потоки своей эрудиции, почти не каламбурил. Сдерживался. Возможно, опасался, что это причинит мне вред.

Но под вечер нахлынула на отца какая-то печаль. Словно истощились разом все его шутки, и высох ключ его анекдотов. Он попросил, чтобы мы немного посидели вдвоем на скамейке за домом культуры и понаблюдали за закатом. С заходом солнца он замолчал, и мы сидели вдвоем в полном безмолвии. Моя смуглая рука, на коже которой уже появился светлый пушок, покоилась на подлокотнике скамейки вблизи его бледной руки, покрытой черными волосами. На сей раз папа не называл меня ни «ваша честь», ни «ваше высочество». И не вел себя так, будто на его плечи возложена ноша тяжкого долга — немедленно преодолеть любое воцарившееся молчание. Отец виделся мне смущенным и грустным, до такой степени, что я чуть было не коснулся его плеча. Но — не коснулся. Я думал, что он пытается сказать мне нечто важное и даже срочное, но никак не может начать. Первый раз в жизни мне показалось, что отец опасается меня. Я хотел ему помочь, быть может, даже начать вместо него, но, как и он, я сдержался. Наконец он произнес:
— Значит, так.
И я эхом повторил вслед за ним:
— Так.
И вновь мы замолчали. Я вдруг вспомнил ту грядку, которую мы пытались, он и я, вырастить на бетонной почве нашего двора в квартале Керем Авраам. Я вспомнил и нож для разрезания бумаг, и домашний молоток — эти инструменты служили ему сельхозинвентарем. Вспомнил саженцы, что привез он и высадил ночью так, чтобы я не видел: он хотел утешить меня после нашей провалившейся попытки вырастить на грядке овощи.

Папа привез мне в подарок две свои книги. На титульном листе «Новеллы в ивритской литературе» было написано «Сыну — птичнику от папы — библиотекаря (бывшего)». А вот «Историю мировой литературы» открывали слова, в которых, возможно, таились скрытый упрек и разочарование: «Амосу, сыну моему, с надеждой, что займет он место в нашей литературе».
Ночевали мы в одной из свободных комнат в кибуцном доме для детей. Там были две кровати для подростков и ящик для одежды, у которого дверцу заменяла занавеска. В темноте мы разделись, в темноте поговорили минут десять: о Северо-Атлантическом блоке, о холодной войне… Затем, пожелав друг другу спокойной ночи, мы повернулись друг к другу спиной. Возможно, не только мне, но и папе было трудно уснуть в ту ночь. Уже несколько лет, как мы не спали в одной комнате. Дыхание его казалось мне затрудненным, словно ему не хватало воздуха, либо дышал он ртом, сквозь стиснутые зубы. С тех пор, как умерла мама, не спали мы, папа и я, в одной комнате: со времени ее последних дней, когда она перебралась в мою комнату, а я убегал от нее к нему и спал рядом с ним на двуспальной кровати, и с тех первых ночей после ее смерти, когда я был так напуган, что папа вынужден был приносить матрас и спать в моей комнате.
И на этот раз на мгновение я испугался: в два или три часа ночи я проснулся, и ужас охватил меня. Потому что в лунном свете постель отца показалась мне пустой. А он сам тихонько подвинул стул и сидел на этом стуле всю ночь у окна, неподвижно и молча, с открытыми глазами, не сводя взгляда с луны или считая проплывающие облака. Кровь застыла у меня в жилах.
Но папа спокойно и глубоко спал на постеленной мною для него кровати, а тот, кто привиделся мне сидящим в молчании, с открытыми глазами на стуле против луны, был не отец мой, не призрак, а всего лишь одежда — брюки цвета хаки и голубая простая рубашка, специально выбранные папой для того, чтобы не выглядеть в глазах кибуцников высокомерным, не задеть, не приведи Господь, их чувства.

В начале шестидесятых отец с женой и детьми вернулся из Лондона в Иерусалим. Они поселились в квартале Бейт ха-Керем. Вновь папа каждый день ходил на работу в здание Национальной библиотеки, но уже не в отдел периодической прессы, а в отдел библиографии, созданный в то время. Теперь, когда была у него, наконец, степень доктора, полученная в университете Лондона (и даже визитная карточка скромно, но с достоинством свидетельствовала об этом), он вновь пытался получить должность преподавателя — если уж не в Еврейском университете, крепости его покойного дяди, то хотя бы в одном из вновь открытых университетов. В Тель-Авиве? В Хайфе? В Беэр-Шеве? Даже в университете Бар-Илан попытал он однажды счастья, хотя считал себя сознательным антиклерикалом, которому не пристало стучаться в двери «религиозного» университета.
Все понапрасну.
Было ему уже за пятьдесят: слишком стар, чтобы стать ассистентом на кафедре или младшим преподавателем, но недостаточно известен в ученых кругах, чтобы удостоиться солидной академической должности. Нигде не брали его. В те годы слава профессора Клаузнера стремительно закатывалась. Прославленные исследовательские работы дяди Иосефа, посвященные ивритской литературе, уже в шестидесятые годы считались явно устаревшими и даже несколько наивными. В своей книге «Навеки» пишет Агнон:

«Двадцать лет занимался Адиэль Амзе исследованием загадки Гумлидаты. То был огромный город, им гордились великие народы, пока не обрушились на него орды готов и не превратили город в груды пепла, а народы его — в вечных рабов…Все те годы, что был он погружен в свои исследования, не являл он лик свой ни мудрецам из университетов, ни женам их, ни дочерям. Теперь же, когда пришел он просить их об одолжении, из глаз их вырвался холодный гнев, так что очки их засверкали, и примерно так сказали ему: «Кто ты, господин? Мы тебя совсем не знаем». Опустились плечи его после этих слов, и ушел он разочарованный. Во всяком случае, не было все это напрасным, ибо извлек он урок: если хочет он, чтобы его узнали, необходимо к ним приблизиться. Да вот только не знал он, как приближаются…»

Мой папа никогда не учился тому, «как приближаются», хотя всю жизнь изо всех сил старался приблизиться: и шутками, и остротами, и демонстрацией своих знаний, и умением каламбурить, и готовностью бескорыстно и, не раздумывая, придти на помощь в любом творческом деле. Никогда не умел он льстить и подлизываться, не считал, что следует присоединиться к разного рода влиятельным группировкам или ко «дворам» последователей различных академических светил, не был ничьим оруженосцем, не писал статей-славословий, разве что о тех, кто уже ушел в мир иной.
В конце концов, примирился он, по-видимому, со своей судьбой. Еще десять лет изо дня в день уныло просиживал мой отец в комнатенке без окон в Институте библиографии, в новом здании Национальной библиотеки (она располагалась в новом университетском кампусе Гиват Рам) и накапливал там комментарии. Возвратившись с работы, он усаживался за письменный стол и писал статьи для Еврейской энциклопедии, которая тогда только составлялась. В основном он писал статьи о литературах Польши и Литвы. Постепенно он стал превращать части своей диссертации о И. Л. Переце в отдельные статьи, которые печатал в авторитетных журналах «Яд ла-Коре», «Кирьят» сефер», а однажды (или дважды) даже удостоился он быть напечатанным на французском языке в «Re ue des etudes sla es», выходившем в Париже. Среди оттисков статей, которые я храню в своем доме в Араде, я нашел работы о Шауле Черниховском («Поэт на своей родине»), об Эммануэле Хадроми, о романе «Дафнис и Хлоя» Лонга, а также статью под названием «Главы из Менделе», которую отец посвятил
«Памяти моей жены, нежнейшей души и благороднейших качеств, что ушла от меня в восьмой день месяца шват 5712 года».

В шестидесятом году, за несколько дней до того, как мы — я и Нили — поженились, папа пережил первый инфаркт. Поэтому он не смог принять участие в нашей свадьбе, которая состоялась в кибуце Хулда: под хупой, свадебным балдахином, натянутым на острия четырех вил, расставленных по четырем его углам (В кибуце Хулда была традиция: свадебный балдахин натягивали на две винтовки и две пары вил — это символизировало связь между работой на земле, защитой родины и кибуцной жизнью. Нили и я вызвали немалый скандал, когда отказались пожениться под знаком винтовок. На кибуцном собрании Залман П. обозвал меня «прекраснодушным», а вот Цви К., тот спросил меня с ухмылкой, не позволяют ли мне, случаем, в моем подразделении, где я служу резервистом, выходить на патрулирование и лежать в засаде, вооружившись вилами или метлой?).
Через две-три недели после свадьбы папа оправился от инфаркта, однако лицо его уже никогда не было прежним: оно стало серым и усталым. К середине шестидесятых годов его веселость потихоньку угасла. По-прежнему вставал он на рассвете, энергичный и жаждущий действий, но уже после обеда голова его устало никла на грудь, и под вечер он ложился отдохнуть. Затем его энергия стала иссякать еще до обеда. У него оставалось не более двух-трех утренних часов, после чего он серел и сникал.
Он все еще любил каламбуры, игру слов, остроты, все еще рвался объяснить тебе, что ивритское слово «берез» (кран) пришло к нам, по всей видимости, от греческого слова risi (источник), а вот наш ивритский «махсан» (склад, хранилище), равно как и слово «магазин», известное в ряде языков, — оба происходят от арабского «мах—зан» — место, где хранят различные предметы… Что же до слова «балаган», ошибочно считающегося у нас абсолютно русским, то, на самом деле, оно не русского, а персидского происхождения, и корни его следует искать в слове «балакан» — задний балкон, запущенное место, куда в беспорядке сваливают всевозможное ненужное тряпье;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я