https://wodolei.ru/catalog/unitazy/vitra-arkitekt-9754b003-7200-64024-item/
От великого творения народ требует, чтобы несло оно в себе благую весть, пророчество, новый, свежий взгляд на мир, а самое главное — некий нравственный идеал…
Ведь всякое произведение, лишенное пафоса, лишенное нравственного идеала, в конечном счете, является, в лучшем случае, не более чем фольклором, орнаментом, милым художественным рукоделием, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Таковы, например, рассказы Агнона, в которых порой можно найти некую прелесть, но в большинстве случаев не обнаруживаешь ни привлекательности, ни напряженных нравственных исканий, а только какое-то кокетство, и уж чего в них точно нет, так это вдохновения. И пронзительного слияния трагической эротики с трагической религиозностью наверняка не сыщешь в них. А что до нравственного пафоса, то у Агнона и ему подобных нет на него и намека. Не то, что в прозе Шнеура, — в противовес ему…
И вообще можно сказать, что в каждом великом художнике-творце присутствует частица священного духа и есть нечто пророческое: разве Иван Тургенев не создал в своем прекрасном романе «Отцы и дети» образ нигилиста Базарова еще до того, как появился нигилизм в России? А Федор Достоевский? Разве его «Бесы» не возвестили с поистине пророческой точностью приход большевизма?
Нет у нас никакой нужды в литературе, проливающей слезы. Мы давно уже устали от описаний быта еврейского местечка времен великого писателя Менделе Мохер Сфарим, мы уже сыты человеческим материалом, сплошь состоящим из нищих, ешиботников, тряпичников, всякого рода бездельников, занятых лишь словесной казуистикой. Нам, на нашей земле, необходима нынче по-настоящему новая литература, ее героями должны стать новые, активные, а не пассивные типы женщин и мужчин. Речь не идет, не приведи Господь, об идеально-плакатных типах, я говорю о людях из плоти и крови, о личностях с сильными страстями и трагическими слабостями, и даже с острейшими внутренними противоречиями, о героях, которыми молодежь может восхищаться, о героях, чьи идеи и дела могут стать источником вдохновения и воспитательным примером. Нам нужны герои и героини — наши современники, а также эпические и трагические образы из древней истории нашего народа, словом, те, кто вызывает восхищение и уважение, а не отвращение и жалость. Не нужны нам ни сваты, ни шуты, ни ходатаи, ни синагогальные старосты, ни нищие — эти персонажи местечкового фольклора. Сегодня на нашей земле нам нужны подлинные герои, созданные литературой ивритской и литературой европейской.
Однажды дядя Иосеф произнес примерно следующее:
— Вот, дамы и господа, я ухожу бездетным, и книги мои — они мои дети, в них я вложил все самое лучшее, что есть во мне, и после моей смерти они, и только они донесут до новых поколений дух мой и чаяния мои…
На это тетя Ципора заметила:
— Ну, Ося. Полно тебе. Ша. Хватит, Осенька, хватит. Ведь врачи запретили тебе волноваться. И чай твой уже остыл, теперь он совсем холодный. Нет-нет, дорогой мой, не пей этот чай, я немедленно налью тебе свежий.
Случалось, что, негодуя на лицемерие и низость своих противников, дядя Иосеф даже повышал голос, но до грозного рыка никогда не доходил: его повышенные тона скорее напоминали тонкий визг, женские всхлипывания, а не гнев пророка, полный презрения и осуждения. Бывало, стучал он своей хрупкой ладошкой по столешнице, но удары его скорее походили на поглаживание. Как-то раз, обличая большевизм, а, быть может, партию «Бунд» или распространителей «еврейско-ашкеназского жаргона» (так именовал он язык идиш), дядя перевернул и пролил на свои колени кувшин лимонада, в котором плавали кубики льда. И тетя Ципора, которая в своем фартучке стояла у двери за его спиной, кинулась к нему и, наклонившись, принялась собирать фартуком воду с его брюк, а затем, извинившись, подняла и увела дядю в спальню. Буквально через считанные минуты он, переодетый во все сухое, свежий и начищенный до блеска, возвращен был кругу своих почитателей, вежливо ожидавших его вокруг стола и ведущих тем временем негромкую беседу о гостеприимных хозяевах, живущих прямо-таки, как голубь с голубкой.
Он относится к ней, как отец к дочке, родившейся у него на старости лет, а она к нему — словно к ребенку, утешению и забаве, ребенку, оберегаемому, как зеницу ока. Порою сплетают они пальцы — ее, пухленькие, и его, почти прозрачные, — на краткий миг обмениваются взглядами и тут же, смущенно улыбнувшись друг другу, опускают глаза.
Бывает, она с нежностью развязывает его галстук, помогает ему снять обувь, укладывает его на кушетку, чтобы он немного отдохнул: печальная его голова покоится на ее груди, и он, сухонький, льнет к ее пышному телу.
А то стоит она одна на кухне, моет посуду и плачет беззвучно, а он подходит к ней сзади, кладет ей на плечи свои розовые ладошки и начинает посвистывать, посмеиваться, причмокивать, словно изо всех сил старается успокоить малышку, а возможно, и самому стать для нее младенцем.
11
Иосеф Клаузнер родился в 1874 году в Литве, в местечке Олькеники, и умер в Иерусалиме в 1958 году. Когда ему было десять лет, Клаузнеры переехали из Литвы в Одессу, там он из «хедера» перешел в реформированную ешиву, а уж оттуда — в мир палестинофилов «Хибат Цион» и круг Ахад-ха-Ама. В девятнадцать лет напечатал он свою первую статью «Новые слова и каллиграфия», в которой призывал расширить границы языка иврит, сделать его более живым за счет включения и ассимиляции слов из других языков. Летом 1897 года он едет учиться в Гейдельбергский университет, поскольку университеты царской России были закрыты перед евреями. В Гейдельберге в течение пяти лет он изучал философию у профессора Куно Фишера. Ренан покорил его сердце своей интерпретацией истории Востока, Карлейль потряс его и оказал на него глубокое и сильное влияние. Пять лет, проведенных в Гейдельберге, кроме философии и истории, приобщили его к истории литературы и востоковедению, дали возможность изучить семитские языки (он владел пятнадцатью языками, в том числе санскритом, арабским, греческим, латинским, арамейским, персидским, амхарским).
Черниховский, его друг еще по Одессе, в те годы изучал в Гейдельберге медицину, их связывали глубокие духовные отношения, теплые и взаимообогащающие. «Пламенный поэт! — бывало, говорил о Черниховском дядя Иосеф. — Ивритский орел, который одним крылом касается ТАНАХа и пейзажей Ханаана, а другое простирает над всеми просторами новейшей Европы!» А иногда он характеризовал его так: «Невинная и чистая душа ребенка скрывается в крепком, как у казака, теле!»
Дяде Иосефу выпала честь быть делегатом первого Сионистского конгресса, состоявшегося в 1887 году в Базеле, — он представлял там еврейских студентов. Был он делегатом и других сионистских конгрессов (третьего, пятого, восьмого, десятого), а однажды даже обменялся несколькими фразами с самим Герцлем («Он был красивым человеком! Красивым, как ангел Божий! Лицо его излучало свет! Черная борода на одухотворенном лице делала его похожим, как нам казалось, на одного из древних ассирийских царей. А глаза его, глаза его я запомню до последнего своего часа — у Герцля были глаза влюбленного юноши-поэта, горящие, проникающие в душу, завораживающие каждого, кто заглянет в них. И высокий лоб также придавал ему царское величие!»)
Довольно быстро перестал Иосеф Клаузнер довольствоваться «духовным сионизмом» Ахад-ха-Ама, своего учителя, став до конца жизни приверженцем «государственного сионизма» Герцля, продолженного, по его мнению, «орлами» М. Нордау и В. Жаботинским, а не Х. Вейцманом, Н. Соколовым и прочими «галутскими ходатаями-комментаторами». Вместе с тем, дядя Иосеф, не колеблясь, выступил против Герцля, когда обсуждался «план Уганды», поддержал фракцию «Сионисты Сиона», не отказался от мечты о культурном и духовном возрождении, без которого он не видел никакого смысла в политических усилиях.
Вернувшись в Одессу, Иосеф Клаузнер посвятил себя литературному труду, преподаванию и сионистской деятельности — пока не получил в наследство от Ахад-ха-Ама (Иосефу было тогда всего лишь двадцать девять лет) пост редактора «Ха-Шилоах», ведущего ежемесячника новой ивритской культуры. Следует подчеркнуть, что самого слова «ежемесячник» иврит тогда не знал, и Ахад-ха-Ам оставил дяде Иосефу в наследство «Михтав ити» (в буквальном переводе на русский «периодическое письмо»), а молодой редактор мигом превратил его в «ярхон» («ежемесячник» — от ивритского слова «яреах» — «месяц»).
В детстве я больше всего уважал дядю за то, что он, как мне рассказали, создал и подарил нам несколько простых, обиходных слов — слов, которые, казалось, существовали всегда, были широко распространены и известны испокон веков. Представьте себе, что в русском языке не было бы таких слов, как «карандаш», «льдина», «рубашка», «теплица», «сухарь», «груз», «подъемный кран», «носорог», «одноцветный», «монотонный», «многоцветный», «разнообразный», «пестрый», «чувственный»… Все эти слова ввел в иврит Иосеф Клаузнер, а без него я бы писал «свинцовым резцом», одевал по утрам ту одежду, которую библейский Яаков подарил своему любимому сыну Иосифу, и не знал бы, как выразить такое понятие, как «чувственность», не придумай для нас мой дядя-пуританин нужного слова.
Человек, способный создавать новые слова, внедряя их в кровообращение живого языка, представлялся мне лишь немного уступающим Тому, кто создает Свет и Тьму. Если ты написал книгу, то, быть может, тебе посчастливится, и люди будут читать ее какое-то время, пока не появятся новые, лучшие книги и не займут ее место, но всякий, породивший новое слово, подобен тому, кто прикасается к Вечности.
И до сегодняшнего дня я иногда закрываю глаза и вижу этого седого человека, худого, хрупкого, в русских очках, с белой бородкой клинышком, мягкими усами и нежными руками, переминающегося с ноги на ногу, либо проходящего мимо с отсутствующим видом своими осторожными, прямо-таки фарфоровыми шажками… Снует он туда-сюда, словно крохотный Гулливер в стране великанов, населенной скоплением огромных, переливающихся разными цветами льдин , высокими подъемными кранами , массивными, неповоротливыми носорогами , и все эти подъемные краны, льдины и носороги вежливо и почтительно склоняются перед ним в благодарственном поклоне.
В Одессе, на улице Ремесленной, дом дяди Иосефа и его жены Фани Верник, превратился в нечто вроде культурного клуба, где собирались сионисты и литераторы. (Фаня со дня их свадьбы в присутствии гостей называлась не иначе, как «госпожа Клаузнер», а во всех остальных случаях «дорогая Ципора». Эту цепочку имен, где «Фаня» возвращается к своему истоку — идишистскому имени «Фейгл» (птичка), а от него к ивритскому слову с тем же значением — «Ципора», эту словесную цепочку сплел, конечно же, дядя Иосеф).
В этом доме бывали Менделе и Нахум Слущ, Лилиенблюм и Ахад-ха-Ам, Усышкин и Жаботинский, Бялик и Черниховский. А когда, странствуя вместе с журналом «Ха-Шилоах», Клаузнеры оказались в Варшаве, на улице Цегляна, «через два дома от И. Л. Переца», они принимали у себя за чаем с пирогами, печеньем и всевозможными вареньями Переца, Шалома Аша, Номберга, Фришмана, Берковича, Штейнберга, Яакова Фихмана, Шнеура — словом, в «гости к ним» были все «улицы» Тель-Авива, задолго до того, как стали они улицами, носящими эти имена. Все они любили собираться за столом, где произносил свои монологи дядя Иосеф. (Между прочим, Залмана Шнеура дядя обычно почему-то называл «Залкинд Шнеур», а случалось, в минуты особой симпатии пускал в ход прозвище «Пандери-герой» — по имени главного персонажа одноименного романа Шнеура. Я помню Шнеура, помню его черную, густую ассирийскую бороду: однажды, в году пятьдесят первом или пятьдесят втором, отец взял меня с собой на лекцию писателя и поэта Шнеура в здании «Терра Санта», где тогда размещался Еврейский университет в Иерусалиме. Мне запомнились слова Шнеура: «Дни средневековья близятся…» И то, с каким ликованием и гордостью победителя, он заявил: «Из трех великих светил ивритской поэзии нашего поколения — Бялик, Шнеур и Черниховский — в живых остался только я, я один!»)
Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью: даже, когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, — всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже, когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки — все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское. «Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, — жаловался он всегда всем своим гостям. — Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов — все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем, ни ночью». (Если верить его словам, окажется, что он ни на минуту не сомкнул глаз, по меньшей мере, с начала двадцатых годов и до дня своей смерти в 1958 году).
Между 1917 и 1919 годами Иосеф Клаузнер был доцентом, а затем профессором Одесского университета. Город уже переходил из рук в руки в результате кровавых боев между «белыми» и «красными» во время гражданской войны, разразившейся после возглавленной Лениным революции. В 1919 году дядя Иосеф, тетя Ципора и старенькая мать дяди, она же мать моего деда, Раша-Кейла, урожденная Браз, отплыли из Одессы на корабле «Руслан», сионистском «Мейфлауэре» Третьей алии. В дни праздника Ханука поселились они в Бухарском квартале Иерусалима…
А вот дед мой Александр и бабушка Шуламит с моим, тогда малолетним, отцом и его старшим братом Давидом, хотя и были восторженными сионистами, не отправились в Эрец-Исраэль, поскольку условия жизни там казались им чересчур азиатскими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
Ведь всякое произведение, лишенное пафоса, лишенное нравственного идеала, в конечном счете, является, в лучшем случае, не более чем фольклором, орнаментом, милым художественным рукоделием, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Таковы, например, рассказы Агнона, в которых порой можно найти некую прелесть, но в большинстве случаев не обнаруживаешь ни привлекательности, ни напряженных нравственных исканий, а только какое-то кокетство, и уж чего в них точно нет, так это вдохновения. И пронзительного слияния трагической эротики с трагической религиозностью наверняка не сыщешь в них. А что до нравственного пафоса, то у Агнона и ему подобных нет на него и намека. Не то, что в прозе Шнеура, — в противовес ему…
И вообще можно сказать, что в каждом великом художнике-творце присутствует частица священного духа и есть нечто пророческое: разве Иван Тургенев не создал в своем прекрасном романе «Отцы и дети» образ нигилиста Базарова еще до того, как появился нигилизм в России? А Федор Достоевский? Разве его «Бесы» не возвестили с поистине пророческой точностью приход большевизма?
Нет у нас никакой нужды в литературе, проливающей слезы. Мы давно уже устали от описаний быта еврейского местечка времен великого писателя Менделе Мохер Сфарим, мы уже сыты человеческим материалом, сплошь состоящим из нищих, ешиботников, тряпичников, всякого рода бездельников, занятых лишь словесной казуистикой. Нам, на нашей земле, необходима нынче по-настоящему новая литература, ее героями должны стать новые, активные, а не пассивные типы женщин и мужчин. Речь не идет, не приведи Господь, об идеально-плакатных типах, я говорю о людях из плоти и крови, о личностях с сильными страстями и трагическими слабостями, и даже с острейшими внутренними противоречиями, о героях, которыми молодежь может восхищаться, о героях, чьи идеи и дела могут стать источником вдохновения и воспитательным примером. Нам нужны герои и героини — наши современники, а также эпические и трагические образы из древней истории нашего народа, словом, те, кто вызывает восхищение и уважение, а не отвращение и жалость. Не нужны нам ни сваты, ни шуты, ни ходатаи, ни синагогальные старосты, ни нищие — эти персонажи местечкового фольклора. Сегодня на нашей земле нам нужны подлинные герои, созданные литературой ивритской и литературой европейской.
Однажды дядя Иосеф произнес примерно следующее:
— Вот, дамы и господа, я ухожу бездетным, и книги мои — они мои дети, в них я вложил все самое лучшее, что есть во мне, и после моей смерти они, и только они донесут до новых поколений дух мой и чаяния мои…
На это тетя Ципора заметила:
— Ну, Ося. Полно тебе. Ша. Хватит, Осенька, хватит. Ведь врачи запретили тебе волноваться. И чай твой уже остыл, теперь он совсем холодный. Нет-нет, дорогой мой, не пей этот чай, я немедленно налью тебе свежий.
Случалось, что, негодуя на лицемерие и низость своих противников, дядя Иосеф даже повышал голос, но до грозного рыка никогда не доходил: его повышенные тона скорее напоминали тонкий визг, женские всхлипывания, а не гнев пророка, полный презрения и осуждения. Бывало, стучал он своей хрупкой ладошкой по столешнице, но удары его скорее походили на поглаживание. Как-то раз, обличая большевизм, а, быть может, партию «Бунд» или распространителей «еврейско-ашкеназского жаргона» (так именовал он язык идиш), дядя перевернул и пролил на свои колени кувшин лимонада, в котором плавали кубики льда. И тетя Ципора, которая в своем фартучке стояла у двери за его спиной, кинулась к нему и, наклонившись, принялась собирать фартуком воду с его брюк, а затем, извинившись, подняла и увела дядю в спальню. Буквально через считанные минуты он, переодетый во все сухое, свежий и начищенный до блеска, возвращен был кругу своих почитателей, вежливо ожидавших его вокруг стола и ведущих тем временем негромкую беседу о гостеприимных хозяевах, живущих прямо-таки, как голубь с голубкой.
Он относится к ней, как отец к дочке, родившейся у него на старости лет, а она к нему — словно к ребенку, утешению и забаве, ребенку, оберегаемому, как зеницу ока. Порою сплетают они пальцы — ее, пухленькие, и его, почти прозрачные, — на краткий миг обмениваются взглядами и тут же, смущенно улыбнувшись друг другу, опускают глаза.
Бывает, она с нежностью развязывает его галстук, помогает ему снять обувь, укладывает его на кушетку, чтобы он немного отдохнул: печальная его голова покоится на ее груди, и он, сухонький, льнет к ее пышному телу.
А то стоит она одна на кухне, моет посуду и плачет беззвучно, а он подходит к ней сзади, кладет ей на плечи свои розовые ладошки и начинает посвистывать, посмеиваться, причмокивать, словно изо всех сил старается успокоить малышку, а возможно, и самому стать для нее младенцем.
11
Иосеф Клаузнер родился в 1874 году в Литве, в местечке Олькеники, и умер в Иерусалиме в 1958 году. Когда ему было десять лет, Клаузнеры переехали из Литвы в Одессу, там он из «хедера» перешел в реформированную ешиву, а уж оттуда — в мир палестинофилов «Хибат Цион» и круг Ахад-ха-Ама. В девятнадцать лет напечатал он свою первую статью «Новые слова и каллиграфия», в которой призывал расширить границы языка иврит, сделать его более живым за счет включения и ассимиляции слов из других языков. Летом 1897 года он едет учиться в Гейдельбергский университет, поскольку университеты царской России были закрыты перед евреями. В Гейдельберге в течение пяти лет он изучал философию у профессора Куно Фишера. Ренан покорил его сердце своей интерпретацией истории Востока, Карлейль потряс его и оказал на него глубокое и сильное влияние. Пять лет, проведенных в Гейдельберге, кроме философии и истории, приобщили его к истории литературы и востоковедению, дали возможность изучить семитские языки (он владел пятнадцатью языками, в том числе санскритом, арабским, греческим, латинским, арамейским, персидским, амхарским).
Черниховский, его друг еще по Одессе, в те годы изучал в Гейдельберге медицину, их связывали глубокие духовные отношения, теплые и взаимообогащающие. «Пламенный поэт! — бывало, говорил о Черниховском дядя Иосеф. — Ивритский орел, который одним крылом касается ТАНАХа и пейзажей Ханаана, а другое простирает над всеми просторами новейшей Европы!» А иногда он характеризовал его так: «Невинная и чистая душа ребенка скрывается в крепком, как у казака, теле!»
Дяде Иосефу выпала честь быть делегатом первого Сионистского конгресса, состоявшегося в 1887 году в Базеле, — он представлял там еврейских студентов. Был он делегатом и других сионистских конгрессов (третьего, пятого, восьмого, десятого), а однажды даже обменялся несколькими фразами с самим Герцлем («Он был красивым человеком! Красивым, как ангел Божий! Лицо его излучало свет! Черная борода на одухотворенном лице делала его похожим, как нам казалось, на одного из древних ассирийских царей. А глаза его, глаза его я запомню до последнего своего часа — у Герцля были глаза влюбленного юноши-поэта, горящие, проникающие в душу, завораживающие каждого, кто заглянет в них. И высокий лоб также придавал ему царское величие!»)
Довольно быстро перестал Иосеф Клаузнер довольствоваться «духовным сионизмом» Ахад-ха-Ама, своего учителя, став до конца жизни приверженцем «государственного сионизма» Герцля, продолженного, по его мнению, «орлами» М. Нордау и В. Жаботинским, а не Х. Вейцманом, Н. Соколовым и прочими «галутскими ходатаями-комментаторами». Вместе с тем, дядя Иосеф, не колеблясь, выступил против Герцля, когда обсуждался «план Уганды», поддержал фракцию «Сионисты Сиона», не отказался от мечты о культурном и духовном возрождении, без которого он не видел никакого смысла в политических усилиях.
Вернувшись в Одессу, Иосеф Клаузнер посвятил себя литературному труду, преподаванию и сионистской деятельности — пока не получил в наследство от Ахад-ха-Ама (Иосефу было тогда всего лишь двадцать девять лет) пост редактора «Ха-Шилоах», ведущего ежемесячника новой ивритской культуры. Следует подчеркнуть, что самого слова «ежемесячник» иврит тогда не знал, и Ахад-ха-Ам оставил дяде Иосефу в наследство «Михтав ити» (в буквальном переводе на русский «периодическое письмо»), а молодой редактор мигом превратил его в «ярхон» («ежемесячник» — от ивритского слова «яреах» — «месяц»).
В детстве я больше всего уважал дядю за то, что он, как мне рассказали, создал и подарил нам несколько простых, обиходных слов — слов, которые, казалось, существовали всегда, были широко распространены и известны испокон веков. Представьте себе, что в русском языке не было бы таких слов, как «карандаш», «льдина», «рубашка», «теплица», «сухарь», «груз», «подъемный кран», «носорог», «одноцветный», «монотонный», «многоцветный», «разнообразный», «пестрый», «чувственный»… Все эти слова ввел в иврит Иосеф Клаузнер, а без него я бы писал «свинцовым резцом», одевал по утрам ту одежду, которую библейский Яаков подарил своему любимому сыну Иосифу, и не знал бы, как выразить такое понятие, как «чувственность», не придумай для нас мой дядя-пуританин нужного слова.
Человек, способный создавать новые слова, внедряя их в кровообращение живого языка, представлялся мне лишь немного уступающим Тому, кто создает Свет и Тьму. Если ты написал книгу, то, быть может, тебе посчастливится, и люди будут читать ее какое-то время, пока не появятся новые, лучшие книги и не займут ее место, но всякий, породивший новое слово, подобен тому, кто прикасается к Вечности.
И до сегодняшнего дня я иногда закрываю глаза и вижу этого седого человека, худого, хрупкого, в русских очках, с белой бородкой клинышком, мягкими усами и нежными руками, переминающегося с ноги на ногу, либо проходящего мимо с отсутствующим видом своими осторожными, прямо-таки фарфоровыми шажками… Снует он туда-сюда, словно крохотный Гулливер в стране великанов, населенной скоплением огромных, переливающихся разными цветами льдин , высокими подъемными кранами , массивными, неповоротливыми носорогами , и все эти подъемные краны, льдины и носороги вежливо и почтительно склоняются перед ним в благодарственном поклоне.
В Одессе, на улице Ремесленной, дом дяди Иосефа и его жены Фани Верник, превратился в нечто вроде культурного клуба, где собирались сионисты и литераторы. (Фаня со дня их свадьбы в присутствии гостей называлась не иначе, как «госпожа Клаузнер», а во всех остальных случаях «дорогая Ципора». Эту цепочку имен, где «Фаня» возвращается к своему истоку — идишистскому имени «Фейгл» (птичка), а от него к ивритскому слову с тем же значением — «Ципора», эту словесную цепочку сплел, конечно же, дядя Иосеф).
В этом доме бывали Менделе и Нахум Слущ, Лилиенблюм и Ахад-ха-Ам, Усышкин и Жаботинский, Бялик и Черниховский. А когда, странствуя вместе с журналом «Ха-Шилоах», Клаузнеры оказались в Варшаве, на улице Цегляна, «через два дома от И. Л. Переца», они принимали у себя за чаем с пирогами, печеньем и всевозможными вареньями Переца, Шалома Аша, Номберга, Фришмана, Берковича, Штейнберга, Яакова Фихмана, Шнеура — словом, в «гости к ним» были все «улицы» Тель-Авива, задолго до того, как стали они улицами, носящими эти имена. Все они любили собираться за столом, где произносил свои монологи дядя Иосеф. (Между прочим, Залмана Шнеура дядя обычно почему-то называл «Залкинд Шнеур», а случалось, в минуты особой симпатии пускал в ход прозвище «Пандери-герой» — по имени главного персонажа одноименного романа Шнеура. Я помню Шнеура, помню его черную, густую ассирийскую бороду: однажды, в году пятьдесят первом или пятьдесят втором, отец взял меня с собой на лекцию писателя и поэта Шнеура в здании «Терра Санта», где тогда размещался Еврейский университет в Иерусалиме. Мне запомнились слова Шнеура: «Дни средневековья близятся…» И то, с каким ликованием и гордостью победителя, он заявил: «Из трех великих светил ивритской поэзии нашего поколения — Бялик, Шнеур и Черниховский — в живых остался только я, я один!»)
Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью: даже, когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, — всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже, когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки — все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское. «Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, — жаловался он всегда всем своим гостям. — Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов — все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем, ни ночью». (Если верить его словам, окажется, что он ни на минуту не сомкнул глаз, по меньшей мере, с начала двадцатых годов и до дня своей смерти в 1958 году).
Между 1917 и 1919 годами Иосеф Клаузнер был доцентом, а затем профессором Одесского университета. Город уже переходил из рук в руки в результате кровавых боев между «белыми» и «красными» во время гражданской войны, разразившейся после возглавленной Лениным революции. В 1919 году дядя Иосеф, тетя Ципора и старенькая мать дяди, она же мать моего деда, Раша-Кейла, урожденная Браз, отплыли из Одессы на корабле «Руслан», сионистском «Мейфлауэре» Третьей алии. В дни праздника Ханука поселились они в Бухарском квартале Иерусалима…
А вот дед мой Александр и бабушка Шуламит с моим, тогда малолетним, отцом и его старшим братом Давидом, хотя и были восторженными сионистами, не отправились в Эрец-Исраэль, поскольку условия жизни там казались им чересчур азиатскими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113