Обращался в сайт Водолей ру
И те же государства, желавшие нашего блага, не прочь были воспользоваться шансом стряхнуть с собственных территорий и со всего европейского континента сотни тысяч устремившихся туда евреев, — так называемых «перемещенных лиц», лишенных дома и имущества, которые после поражения Германии гнили в лагерях беженцев в различных уголках Европы).
До самого голосования трудно было предположить, каковы будут его результаты: давление, соблазны, угрозы, заговоры и даже подкуп были задействованы, чтобы склонить в ту или иную сторону три-четыре маленьких республики из Латинской Америки и Дальнего Востока, голоса которых могли определить результаты голосования. Правительство Чили, намеревавшееся поддержать программу раздела, капитулировало под давлением арабов и велело своему представителю в ООН голосовать против. Республика Гаити объявила, что будет голосовать против. Делегация Греции склонялась к тому, чтобы воздержаться при голосовании, но и она в последнюю минуту решила занять проарабскую позицию. Делегат Филиппин уклонился от принятия каких бы то ни было обязательств. Парагвай колебался, и его представитель в ООН доктор Кейсар Акоста жаловался на то, что он не получает четких инструкций от своего правительства. В Сиаме произошел переворот, новая власть дезавуировала всю свою делегацию в ООН, не назначив нового представительства. Либерия обещала поддержать предложение о разделе. Делегация Гаити изменила свое мнение под влиянием американцев и решила голосовать за раздел. 23" 23 a
А вот у нас, на улице Амос, в бакалейной лавке господина Остера или в писчебумажном магазине господина Калеко, где продавались также газеты, рассказывали про арабского дипломата, стройного красавца, покорившего сердце представительницы маленького государства и убедившего ее голосовать против плана раздела, хотя правительство ее страны уже обещало евреям свою поддержку. «Но тут же, мигом, — весело рассказывал господин Колодный, владелец «Типографии Колодного», — мигом послали одного ловкого еврея, чтобы тот поспешил рассказать все мужу этой влюбленной дамы-дипломата. И послали одну ловкую еврейскую девушку, чтобы она рассказала все супруге дипломата-Дон-Жуана. А если даже это не поможет — им приготовят еще и…» (Тут собеседники переходили на идиш, чтобы я ничего не понял).
В субботу, так у нас говорили, в субботу до полудня соберутся все делегаты Генеральной Ассамблеи под Нью-Йорком, в месте, которое называется Лейк Саксес, и решат нашу судьбу: «кому жить, а кому пропадать», как сказал господин Абрамский. А госпожа Тося Крохмаль взяла у своего мужа, в лечебнице для кукол, удлинитель от электрической швейной машины и принесла его Лембергам, чтобы с его помощью они могли вынести на балкон свой черный тяжелый радиоприемник и установить его там на столе. (Это был единственный радиоприемник на всю улицу Амос, если не на весь квартал Керем Авраам). Оттуда, с балкона семейства Лемберг, радио будет вещать на полную громкость, и мы все как один соберемся у Лембергов — во дворе, на улице, на балконе квартиры, которая над ними, на балконах, которые напротив, на тротуаре — и так вся улица сможет слушать прямую трансляцию. И мы сразу же узнаем наш приговор: что еще таит для нас будущее («если вообще будет какое-нибудь будущее после этой субботы»).
— Лейк Саксес, — сказал папа, — означает в переводе с английского «Озеро успеха». То есть полная противоположность «морю слез», символизирующему у Бялика судьбу нашего народа. А вашему высочеству, — добавил он, — мы, несомненно, позволим на сей раз участвовать в мероприятии. В рамках нового статуса его высочества — выдающегося читателя газет, а также в рамках его профессиональных занятий в качестве военного и политического обозревателя.
Мама сказала:
— Да, но только надень свитер. Уже холодно.
Но в субботу утром нам стало известно, что судьбоносное для нас обсуждение, которое должно начаться в Лейк Саксес после полудня, мы услышим только в субботу вечером — из-за разницы во времени между Нью-Йорком и Иерусалимом. Или, возможно, не из-за разницы во времени, а, скорее, потому что Иерусалим — это захолустье, где-то за темными горами, далеко от большого мира, и все, что происходит в большом мире, докатывается до нас эхом эха — слабеньким, поблекшим, да к тому же с большим опозданием. Голосование, так считали у нас, состоится поздно, когда в Иерусалиме будет уже почти полночь. Это время, когда ребенок уже давно должен быть в постели, ведь и завтра нужно идти в школу, не так ли?
Папа с мамой обменялись несколькими быстрыми фразами. Краткие переговоры велись по-польски («по-щепженски») и по-русски («по-янехочунски»), и, в конце концов, мама заключила:
— Быть может, ты сегодня вечером пойдешь спать, как обычно, а мы вдвоем с папой посидим во дворе у забора, послушаем передачу, ведь семейство Лембергов вынесло свой приемник на балкон. И если результат будет хорошим, то мы разбудим тебя даже в полночь, и все тебе расскажем. Обещаем.
После полуночи, почти под самый конец голосования, я проснулся. Моя кровать стояла под окном, выходившим на улицу, и мне ничего не оставалось, как приподняться, стать на коленки и выглянуть в прорезь жалюзи. Я испугался.
Словно в страшном сне, — плотно прижавшись друг к другу, молча, неподвижно, в желтоватом свете уличных фонарей — стояло множество вертикальных теней. Они заполнили наш двор, соседние дворы, тротуары, проезжую часть улицы, все балконы вокруг — словно гигантская ассамблея молчаливых призраков. В бледном свете, не произнося ни единого звука, стояли сотни мужчин и женщин: соседи, знакомые и незнакомые, причем, некоторые, словно встав с постели, были в пижамах, а другие — в пиджаках и при галстуках. Тут и там видел я мужчин в шляпах и фуражках, женщин с непокрытыми головами и женщин в домашних халатах и платках, на плечах у некоторых примостились сонные дети. Вон старушка, пристроившаяся с краю на низеньком табурете, а вон древний старик, которого на стуле вынесли из дома на улицу, поближе к радиоприемнику…
Вся эта огромная толпа словно окаменела в пугающей тишине ночи, казалось, это не настоящие живые люди, а сотни темных теней на фоне мерцающего мрака. Словно умерли все стоя. Никто не разговаривает, не кашляет, не переступает с ноги на ногу. Даже комар не зазвенит там. Только глубокий, шероховатый голос американского диктора доносится из приемника, включенного на полную мощность, и сотрясает ночной воздух. А может, то был голос Освальдо Аранья из Бразилии, председателя Генеральной Ассамблеи. Одну за другой вызывал он страны, занимавшие последние места в списке, составленном в соответствии с английским алфавитом, и тут же повторял в свой микрофон ответы их представителей. «Юнайтед Кингдом: абстейнс». «Юнион оф Совьет Сошиалист Рипаблик: йес». «Юнайтед Стейтс: йес»… «Уругвай: да». «Венесуэла: да». «Йемен: против». «Югославия: воздержалась».
И тут голос разом умолк. И вдруг опустилось безмолвие иных миров, и вся картина застыла: жуткое гнетущее молчание, молчание множества людей, затаивших дыхание, — подобной тишины я не слышал за всю свою жизнь, ни до той ночи, ни после нее.
Пока воздух не вздрогнул от густого, чуть хрипловатого голоса, вновь вырвавшегося из радиоприемника. С шероховатой сухостью, скрывавшей в себе и какую-то веселость, голос подвел итог: «Тридцать три — за. Тринадцать — против. Десять — воздержавшихся. Одно государство в голосовании не участвовало. Предложение принято».
И тут голос потонул в реве, вырвавшемся из приемника: этот рев вздымался и выплескивался с бушующих балконов, заполненных людьми, не помнящими себя от радости, там, в зале, в Лейк Саксес. А через две-три минуты изумления, приоткрытых, словно от жажды губ, широко распахнутых глаз, через две-три минуты разом завопила и наша забытая Богом улица, расположенная на окраине квартала Керем Авраам, на севере Иерусалима. В этом первом страшном крике, взрывающем тьму, дома, деревья, взрывающем самого себя, в этом крике отнюдь не было радости. Он был вовсе не похож на рев толпы на стадионе, на рев беснующейся, возбужденной толпы. Это был скорее вопль ужаса и крайнего изумления, вопль катастрофы, сотрясающий камни и леденящий кровь, словно все убитые — и те, кто уже мертв, и те, кто погибнет вскоре, — получили в этот миг возможность возопить. Но еще через мгновение, сменяя первый крик ужаса, прокатился вопль радости и счастья, раздались хриплые выкрики: «Жив народ еврейский!» Кто-то, безуспешно превозмогая овации и женские вопли, пытался петь национальный гимн и песню «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной стране предков», и вся толпа начала медленно-медленно двигаться вокруг самой себя, словно кто-то огромной мешалкой помешивал эту людскую массу.
И не было более ничего недозволенного, ничего запретного: я впрыгнул в свои брюки, но пренебрег и рубашкой, и свитером. И словно мною выстрелили, я рванулся через дверь и оказался на улице. Руки какого-то соседа или незнакомца подняли меня, чтобы не затоптала меня толпа, передали дальше, по воздуху, и передавали из рук в руки, пока не оказался я на плечах отца, у ворот нашего двора. Папа и мама стояли там, тесно обнявшись, словно двое детей, потерявшихся в лесу, и такими я не видел родителей никогда в жизни, ни до той ночи, ни после нее. Я на секунду оказался между ними, между их объятиями, но миг — и я вновь на отцовских плечах, а он, мой папа, такой образованный, такой воспитанный, стоял там и орал во все горло: это были не слова, не каламбуры, не сионистские лозунги, не радостные возгласы, а протяжный голый крик, такой, какой существовал до того, как придумали слова.
Но некоторые уже пели там, и вся толпа начала петь «Поверь, день придет», и «Здесь, в стране вожделенной», и «О, Сион мой непорочный», и «В горах, в горах взошла заря наша», и «От Метулы и до Негева»… Но папа мой, который петь не умел и никогда не знал слов этих песен, папа не молчал, протяжно, во всю мощь своих легких кричал: «А-а-а-а-а-а!» А когда кончился у него воздух, он вдохнул вновь, словно утопающий, вынырнувший на поверхность, и продолжал вопить, он, человек, собиравшийся стать известным профессором и вполне достойный этого, сейчас весь был только этим «а-а-а-а-а-а!» И я с удивлением увидел, как ладонь мамы гладит его по вспотевшей голове, по затылку, и тут же почувствовал ее руку на своей голове и спине: видимо, и я, не отдавая себе отчета, стал помогать отцу в его крике. Вновь и вновь гладила мама меня и папу, успокаивая нас, а, быть может, и нет, она вовсе не успокаивала нас, а от всего сердца старалась принять участие вместе с нами в этом крике. На сей раз и моя грустная мама пыталась быть вместе со всей улицей, со всем кварталом, со всем городом, со всей Эрец-Исраэль. (Нет, конечно же, это был не весь город, а только еврейские кварталы, ибо Шейх Джерах, и Катамон, и Бака, и Тальбие, без сомнения, слышали нас в ту ночь, но окружили себя молчанием. Это молчание, наверно, походило на то молчание ужаса, которое нависало над всеми еврейскими кварталами до того, как стали известны результаты голосования. В доме Силуани в квартале Шейх Джерах, в доме родителей Айши в Тальбие, в доме того человека из магазина женской одежды, с тяжелыми мешками под коричневыми глазами, — там в эту ночь не радовались. Слышали радостные клики на еврейских улицах, возможно, стояли у окон, наблюдая немногочисленные фейерверки радости, взрывавшие темноту неба, молчали, закусив губы. Даже попугаи молчали. И молчал фонтан посреди бассейна в саду. Хотя ни Катамон, ни Тальбие, ни Бака не знали, да и не могли еще знать, что спустя пять месяцев все эти кварталы опустеют и окажутся полностью в руках евреев, и во все дома со сводами из красноватого камня, во все виллы с карнизами и арками придут, чтобы поселиться в них, новые люди).
Потом на улице Амос, и во всем квартале Керем Авраам, и во все еврейских кварталах были танцы, и слезы, и появились флаги, и полотнища с лозунгами, и автомобили гудели во всю мощь своих сирен, и звучали песни «Флаг и знамя несите в Сион» и «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной земле отцов»… И во всех синагогах трубили в шофар, и извлечены были свитки Торы, и с ними плясали и кружились, и опять пели «Отстроена будет Галилея» и «Смотрите, как велик этот день»… И совсем уже поздней ночью открылась вдруг бакалейная лавка гоподина Остера, открылись все киоски на улице Цфания, и на улицах Геула, и Чанселор, и Яффо, и Кинг Джордж, и открылись бары во всем городе, и до самого утра раздавали там бесплатно прохладительные напитки, и сладости, и печенье, и выпивку, и прямо из рук в руки передавались бутылки с соком, пивом и вином, и незнакомые люди обнимались на улице и со слезами целовались друг с другом, и потрясенные английские полицейские втягивались в круг танцующих, оттаяв от банки пива или бутылки ликера…
И на бронетранспортеры английской армии взбирались возбужденные, охваченные радостью люди и размахивали флагами страны, которая все еще не была провозглашена, но сегодня ночью решено, решено было там, в Лейк Саксес, что этому государству позволено возникнуть в будущем. Оно должно было быть провозглашено через сто шестьдесят семь дней и ночей, в пятницу, вечером четырнадцатого мая 1948 года.
Но один из каждых ста человек его населения, один из каждых ста мужчин, женщин, стариков, детей, младенцев, один из каждой сотни танцующих, празднующих, выпивающих, плачущих слезами радости, — один процент этого ликующего, заполнившего улицы народа погибнет на войне, которую начнут арабы менее чем через семь часов после принятия Генеральной Ассамблеей решения в Лейк Саксес. И на помощь арабам, едва только британские силы покинут страну, придут вооруженные до зубов армии Арабской лиги, колонны пехоты, бронетанковые войска, артиллерия, боевые самолеты — истребители и бомбардировщики. С юга, востока и с севера вторгнутся в Эрец-Исраэль регулярные армии пяти арабских стран, намереваясь положить конец еврейскому государству в течение суток или двух с момента его провозглашения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
До самого голосования трудно было предположить, каковы будут его результаты: давление, соблазны, угрозы, заговоры и даже подкуп были задействованы, чтобы склонить в ту или иную сторону три-четыре маленьких республики из Латинской Америки и Дальнего Востока, голоса которых могли определить результаты голосования. Правительство Чили, намеревавшееся поддержать программу раздела, капитулировало под давлением арабов и велело своему представителю в ООН голосовать против. Республика Гаити объявила, что будет голосовать против. Делегация Греции склонялась к тому, чтобы воздержаться при голосовании, но и она в последнюю минуту решила занять проарабскую позицию. Делегат Филиппин уклонился от принятия каких бы то ни было обязательств. Парагвай колебался, и его представитель в ООН доктор Кейсар Акоста жаловался на то, что он не получает четких инструкций от своего правительства. В Сиаме произошел переворот, новая власть дезавуировала всю свою делегацию в ООН, не назначив нового представительства. Либерия обещала поддержать предложение о разделе. Делегация Гаити изменила свое мнение под влиянием американцев и решила голосовать за раздел. 23" 23 a
А вот у нас, на улице Амос, в бакалейной лавке господина Остера или в писчебумажном магазине господина Калеко, где продавались также газеты, рассказывали про арабского дипломата, стройного красавца, покорившего сердце представительницы маленького государства и убедившего ее голосовать против плана раздела, хотя правительство ее страны уже обещало евреям свою поддержку. «Но тут же, мигом, — весело рассказывал господин Колодный, владелец «Типографии Колодного», — мигом послали одного ловкого еврея, чтобы тот поспешил рассказать все мужу этой влюбленной дамы-дипломата. И послали одну ловкую еврейскую девушку, чтобы она рассказала все супруге дипломата-Дон-Жуана. А если даже это не поможет — им приготовят еще и…» (Тут собеседники переходили на идиш, чтобы я ничего не понял).
В субботу, так у нас говорили, в субботу до полудня соберутся все делегаты Генеральной Ассамблеи под Нью-Йорком, в месте, которое называется Лейк Саксес, и решат нашу судьбу: «кому жить, а кому пропадать», как сказал господин Абрамский. А госпожа Тося Крохмаль взяла у своего мужа, в лечебнице для кукол, удлинитель от электрической швейной машины и принесла его Лембергам, чтобы с его помощью они могли вынести на балкон свой черный тяжелый радиоприемник и установить его там на столе. (Это был единственный радиоприемник на всю улицу Амос, если не на весь квартал Керем Авраам). Оттуда, с балкона семейства Лемберг, радио будет вещать на полную громкость, и мы все как один соберемся у Лембергов — во дворе, на улице, на балконе квартиры, которая над ними, на балконах, которые напротив, на тротуаре — и так вся улица сможет слушать прямую трансляцию. И мы сразу же узнаем наш приговор: что еще таит для нас будущее («если вообще будет какое-нибудь будущее после этой субботы»).
— Лейк Саксес, — сказал папа, — означает в переводе с английского «Озеро успеха». То есть полная противоположность «морю слез», символизирующему у Бялика судьбу нашего народа. А вашему высочеству, — добавил он, — мы, несомненно, позволим на сей раз участвовать в мероприятии. В рамках нового статуса его высочества — выдающегося читателя газет, а также в рамках его профессиональных занятий в качестве военного и политического обозревателя.
Мама сказала:
— Да, но только надень свитер. Уже холодно.
Но в субботу утром нам стало известно, что судьбоносное для нас обсуждение, которое должно начаться в Лейк Саксес после полудня, мы услышим только в субботу вечером — из-за разницы во времени между Нью-Йорком и Иерусалимом. Или, возможно, не из-за разницы во времени, а, скорее, потому что Иерусалим — это захолустье, где-то за темными горами, далеко от большого мира, и все, что происходит в большом мире, докатывается до нас эхом эха — слабеньким, поблекшим, да к тому же с большим опозданием. Голосование, так считали у нас, состоится поздно, когда в Иерусалиме будет уже почти полночь. Это время, когда ребенок уже давно должен быть в постели, ведь и завтра нужно идти в школу, не так ли?
Папа с мамой обменялись несколькими быстрыми фразами. Краткие переговоры велись по-польски («по-щепженски») и по-русски («по-янехочунски»), и, в конце концов, мама заключила:
— Быть может, ты сегодня вечером пойдешь спать, как обычно, а мы вдвоем с папой посидим во дворе у забора, послушаем передачу, ведь семейство Лембергов вынесло свой приемник на балкон. И если результат будет хорошим, то мы разбудим тебя даже в полночь, и все тебе расскажем. Обещаем.
После полуночи, почти под самый конец голосования, я проснулся. Моя кровать стояла под окном, выходившим на улицу, и мне ничего не оставалось, как приподняться, стать на коленки и выглянуть в прорезь жалюзи. Я испугался.
Словно в страшном сне, — плотно прижавшись друг к другу, молча, неподвижно, в желтоватом свете уличных фонарей — стояло множество вертикальных теней. Они заполнили наш двор, соседние дворы, тротуары, проезжую часть улицы, все балконы вокруг — словно гигантская ассамблея молчаливых призраков. В бледном свете, не произнося ни единого звука, стояли сотни мужчин и женщин: соседи, знакомые и незнакомые, причем, некоторые, словно встав с постели, были в пижамах, а другие — в пиджаках и при галстуках. Тут и там видел я мужчин в шляпах и фуражках, женщин с непокрытыми головами и женщин в домашних халатах и платках, на плечах у некоторых примостились сонные дети. Вон старушка, пристроившаяся с краю на низеньком табурете, а вон древний старик, которого на стуле вынесли из дома на улицу, поближе к радиоприемнику…
Вся эта огромная толпа словно окаменела в пугающей тишине ночи, казалось, это не настоящие живые люди, а сотни темных теней на фоне мерцающего мрака. Словно умерли все стоя. Никто не разговаривает, не кашляет, не переступает с ноги на ногу. Даже комар не зазвенит там. Только глубокий, шероховатый голос американского диктора доносится из приемника, включенного на полную мощность, и сотрясает ночной воздух. А может, то был голос Освальдо Аранья из Бразилии, председателя Генеральной Ассамблеи. Одну за другой вызывал он страны, занимавшие последние места в списке, составленном в соответствии с английским алфавитом, и тут же повторял в свой микрофон ответы их представителей. «Юнайтед Кингдом: абстейнс». «Юнион оф Совьет Сошиалист Рипаблик: йес». «Юнайтед Стейтс: йес»… «Уругвай: да». «Венесуэла: да». «Йемен: против». «Югославия: воздержалась».
И тут голос разом умолк. И вдруг опустилось безмолвие иных миров, и вся картина застыла: жуткое гнетущее молчание, молчание множества людей, затаивших дыхание, — подобной тишины я не слышал за всю свою жизнь, ни до той ночи, ни после нее.
Пока воздух не вздрогнул от густого, чуть хрипловатого голоса, вновь вырвавшегося из радиоприемника. С шероховатой сухостью, скрывавшей в себе и какую-то веселость, голос подвел итог: «Тридцать три — за. Тринадцать — против. Десять — воздержавшихся. Одно государство в голосовании не участвовало. Предложение принято».
И тут голос потонул в реве, вырвавшемся из приемника: этот рев вздымался и выплескивался с бушующих балконов, заполненных людьми, не помнящими себя от радости, там, в зале, в Лейк Саксес. А через две-три минуты изумления, приоткрытых, словно от жажды губ, широко распахнутых глаз, через две-три минуты разом завопила и наша забытая Богом улица, расположенная на окраине квартала Керем Авраам, на севере Иерусалима. В этом первом страшном крике, взрывающем тьму, дома, деревья, взрывающем самого себя, в этом крике отнюдь не было радости. Он был вовсе не похож на рев толпы на стадионе, на рев беснующейся, возбужденной толпы. Это был скорее вопль ужаса и крайнего изумления, вопль катастрофы, сотрясающий камни и леденящий кровь, словно все убитые — и те, кто уже мертв, и те, кто погибнет вскоре, — получили в этот миг возможность возопить. Но еще через мгновение, сменяя первый крик ужаса, прокатился вопль радости и счастья, раздались хриплые выкрики: «Жив народ еврейский!» Кто-то, безуспешно превозмогая овации и женские вопли, пытался петь национальный гимн и песню «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной стране предков», и вся толпа начала медленно-медленно двигаться вокруг самой себя, словно кто-то огромной мешалкой помешивал эту людскую массу.
И не было более ничего недозволенного, ничего запретного: я впрыгнул в свои брюки, но пренебрег и рубашкой, и свитером. И словно мною выстрелили, я рванулся через дверь и оказался на улице. Руки какого-то соседа или незнакомца подняли меня, чтобы не затоптала меня толпа, передали дальше, по воздуху, и передавали из рук в руки, пока не оказался я на плечах отца, у ворот нашего двора. Папа и мама стояли там, тесно обнявшись, словно двое детей, потерявшихся в лесу, и такими я не видел родителей никогда в жизни, ни до той ночи, ни после нее. Я на секунду оказался между ними, между их объятиями, но миг — и я вновь на отцовских плечах, а он, мой папа, такой образованный, такой воспитанный, стоял там и орал во все горло: это были не слова, не каламбуры, не сионистские лозунги, не радостные возгласы, а протяжный голый крик, такой, какой существовал до того, как придумали слова.
Но некоторые уже пели там, и вся толпа начала петь «Поверь, день придет», и «Здесь, в стране вожделенной», и «О, Сион мой непорочный», и «В горах, в горах взошла заря наша», и «От Метулы и до Негева»… Но папа мой, который петь не умел и никогда не знал слов этих песен, папа не молчал, протяжно, во всю мощь своих легких кричал: «А-а-а-а-а-а!» А когда кончился у него воздух, он вдохнул вновь, словно утопающий, вынырнувший на поверхность, и продолжал вопить, он, человек, собиравшийся стать известным профессором и вполне достойный этого, сейчас весь был только этим «а-а-а-а-а-а!» И я с удивлением увидел, как ладонь мамы гладит его по вспотевшей голове, по затылку, и тут же почувствовал ее руку на своей голове и спине: видимо, и я, не отдавая себе отчета, стал помогать отцу в его крике. Вновь и вновь гладила мама меня и папу, успокаивая нас, а, быть может, и нет, она вовсе не успокаивала нас, а от всего сердца старалась принять участие вместе с нами в этом крике. На сей раз и моя грустная мама пыталась быть вместе со всей улицей, со всем кварталом, со всем городом, со всей Эрец-Исраэль. (Нет, конечно же, это был не весь город, а только еврейские кварталы, ибо Шейх Джерах, и Катамон, и Бака, и Тальбие, без сомнения, слышали нас в ту ночь, но окружили себя молчанием. Это молчание, наверно, походило на то молчание ужаса, которое нависало над всеми еврейскими кварталами до того, как стали известны результаты голосования. В доме Силуани в квартале Шейх Джерах, в доме родителей Айши в Тальбие, в доме того человека из магазина женской одежды, с тяжелыми мешками под коричневыми глазами, — там в эту ночь не радовались. Слышали радостные клики на еврейских улицах, возможно, стояли у окон, наблюдая немногочисленные фейерверки радости, взрывавшие темноту неба, молчали, закусив губы. Даже попугаи молчали. И молчал фонтан посреди бассейна в саду. Хотя ни Катамон, ни Тальбие, ни Бака не знали, да и не могли еще знать, что спустя пять месяцев все эти кварталы опустеют и окажутся полностью в руках евреев, и во все дома со сводами из красноватого камня, во все виллы с карнизами и арками придут, чтобы поселиться в них, новые люди).
Потом на улице Амос, и во всем квартале Керем Авраам, и во все еврейских кварталах были танцы, и слезы, и появились флаги, и полотнища с лозунгами, и автомобили гудели во всю мощь своих сирен, и звучали песни «Флаг и знамя несите в Сион» и «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной земле отцов»… И во всех синагогах трубили в шофар, и извлечены были свитки Торы, и с ними плясали и кружились, и опять пели «Отстроена будет Галилея» и «Смотрите, как велик этот день»… И совсем уже поздней ночью открылась вдруг бакалейная лавка гоподина Остера, открылись все киоски на улице Цфания, и на улицах Геула, и Чанселор, и Яффо, и Кинг Джордж, и открылись бары во всем городе, и до самого утра раздавали там бесплатно прохладительные напитки, и сладости, и печенье, и выпивку, и прямо из рук в руки передавались бутылки с соком, пивом и вином, и незнакомые люди обнимались на улице и со слезами целовались друг с другом, и потрясенные английские полицейские втягивались в круг танцующих, оттаяв от банки пива или бутылки ликера…
И на бронетранспортеры английской армии взбирались возбужденные, охваченные радостью люди и размахивали флагами страны, которая все еще не была провозглашена, но сегодня ночью решено, решено было там, в Лейк Саксес, что этому государству позволено возникнуть в будущем. Оно должно было быть провозглашено через сто шестьдесят семь дней и ночей, в пятницу, вечером четырнадцатого мая 1948 года.
Но один из каждых ста человек его населения, один из каждых ста мужчин, женщин, стариков, детей, младенцев, один из каждой сотни танцующих, празднующих, выпивающих, плачущих слезами радости, — один процент этого ликующего, заполнившего улицы народа погибнет на войне, которую начнут арабы менее чем через семь часов после принятия Генеральной Ассамблеей решения в Лейк Саксес. И на помощь арабам, едва только британские силы покинут страну, придут вооруженные до зубов армии Арабской лиги, колонны пехоты, бронетанковые войска, артиллерия, боевые самолеты — истребители и бомбардировщики. С юга, востока и с севера вторгнутся в Эрец-Исраэль регулярные армии пяти арабских стран, намереваясь положить конец еврейскому государству в течение суток или двух с момента его провозглашения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113