https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Triton/
А потом уже не моя голова лежала на маминой груди, а она положила свою голову, со щеками, мокрыми от слез, на мою грудь.
Той ночью я впервые понял, что и я умру. Ибо каждый умрет. Ничто в этом мире, даже мама, не сможет спасти меня. И я ее не спасу. У Мими был панцирь, и при малейшем признаке опасности она, вся подобравшись, с руками, ногами и головой скрывалась внутри своего панциря. Но и он ее не спас.
В сентябре, во время перемирия, остановившего военные действия в Иерусалиме, пришли к нам субботним утром дедушка с бабушкой, пришли Абрамские и еще кое-кто из знакомых. Все пили чай во дворе, беседовали о победах Армии обороны Израиля в Негеве и о страшной опасности, которую таит в себе программа мирного урегулирования, предложенная посредником Организации Объединенных Наций шведским графом Бернадотом. Эта программа воспринималась как злые козни, за которыми, несомненно, скрываются британцы, цель которых нанести смертельный удар нашему молодому государству. Кто-то привез из Тель-Авива новую монету, слишком большую и довольно безобразную, но это была первая появившаяся у нас еврейская монета, и с великим волнением ее передавали из рук в руки. Монета была достоинством в двадцать пять прутот и с изображением виноградной грозди. Папа сказал мне, что этот мотив заимствован, по сути, прямо с израильской монеты, чеканившейся еще в древности, в эпоху Второго Храма. Над виноградной гроздью новой монеты была четкая надпись на иврите — Израиль . Чтобы не было никаких сомнений, слово «Израиль» было написано также на английском и на арабском — знай наших!
Госпожа Церта Абрамская сказала:
— Если бы наши родители, да будет благословенна их память, если бы родители наших родителей, если бы все предыдущие поколения удостоились хотя бы подержать в руке эту монету. Еврейские деньги…
И у нее перехватило горло.
Господин Абрамский сказал:
— Воистину следует благословить эту монету именем Господа и именем Царства.
И он произнес древнее благословение, доныне звучащее из уст тех, кто дожил до светлого дня: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до этого времени!»
А дедушка Александр, мой элегантный дедушка — эпикуреец и любимец женщин, ничего не сказал, только приблизил эту слишком большую никелевую монету к губам, дважды с нежностью поцеловал ее, глаза его наполнились слезами, и он передал монету дальше. В этот самый момент раздался вой сирены кареты «скорой помощи», пронесшейся в сторону улицы Цфания, а спустя десять минут послышалась истошная сирена возвращающейся кареты. Видимо, папа увидел в этом повод отпустить бледную шутку, сравнив сирену «скорой помощи» с трубным гласом, сопутствующим приходу Мессии, или с чем-то в этом роде.
Все продолжали сидеть. Беседовали, возможно, выпили еще по стакану чая, и спустя полчаса Абрамские, пожелав нам всего доброго, поднялись. Господин Абрамский, любитель высокого стиля, не преминул одарить нас двумя-тремя возвышенными библейскими стихами. И когда они уже стояли в дверях, появился сосед и мягко отозвал их в угол двора. Абрамские бегом бросились за ним, и в спешке тетя Церта забыла свою сумочку.
Спустя четверть часа пришли Лемберги, наши соседи, смертельно испуганные, и рассказали нам, что Ионатан Абрамский, двенадцатилетний Иони, пока его родители были у нас, играл в своем дворе, на улице Нехемия, и иорданский снайпер со своей позиции на крыше здания школы для полицейских, попал ему пулей в лоб. Мальчик агонизировал в течение пяти минут, его вырвало, и еще до того, как прибыла карета «скорой помощи», он отдал Богу душу.
В дневнике Церты Абрамской я нашел следующую запись:
23.9.48
Восемнадцатого сентября, утром в субботу, в четверть одиннадцатого погиб мой Иони, Иони, сыночек мой, жизнь моя… Арабский снайпер попал в него, в моего ангела. Он только успел сказать «мама», пробежал несколько метров (он, чудесный, чистый мальчик, стоял рядом с домом) и упал… Я не слышала его последних слов, и на его голос, звавший меня, не ответила. Когда я вернулась, его, моего чудного, моего сладкого, уже не было в живых. Я увидела его в морге. Он был прекрасен, казалось, он спал. Я обняла его и поцеловала. Под голову его они положили камень. Камень все время двигался, и головка его, небесная его головка, тоже слегка двигалась. Сердце мое говорило: «Он не умер, сыночек мой. Вот, он двигается…» Глаза его были полуприкрыты. А потом пришли «они» — служители морга, стали грубить мне, кричать на меня, досаждать мне, дескать, нет у меня права обнимать его и целовать… И я ушла.
Спустя несколько часов я вернулась Уже был комендантский час (искали убийц графа Бернадота). Мне и шагу ступить не удавалось без того, чтобы полицейские меня не остановили… Спрашивали, есть ли у меня пропуск, позволяющий ходить свободно во время комендантского часа. Он, убитый мой сыночек, был моим единственным пропуском. Полицейские позволили мне добраться до морга. Я принесла с собой пуховую подушку. Камень я отодвинула в сторону: не могла видеть его прелестную, его чудную головку, лежащую на камне. Я успела сделать это еще до того, как они снова пришли и снова стали прогонять меня. Они сказали, чтобы я не смела прикасаться к нему. Я их не послушалась. Я продолжала обнимать и целовать его, мое сокровище. Они угрожали, что запрут дверь и оставят меня с ним, смыслом моей жизни. А я только этого и хотела. Тогда они передумали и угрожали мне, что позовут солдат. Я не испугалась… Во второй раз я ушла из морга. Перед уходом я обняла его и поцеловала. На следующее утро я вновь пришла к нему, к моему сыночку. Вновь обняла его, поцеловала, вновь молила Бога о мести, мести за моего малыша, и вновь «они» меня выгнали… А когда пришла я еще раз, мой чудный сыночек, мой ангел был уже в закрытом гробу, но я все же помню его лицо, все-все, до мельчайшей черточки я помню… 27" 27 a
47
Две женщины-миссионерки из Финляндии жили в маленькой квартирке в конце улицы Турим, в квартале Мекор Барух. Звали их Эйли Хавас и Рауха Моисио, тетя Эйли и тетя Рауха. Даже если разговор шел о нехватке овощей, обе они все равно говорили на изысканном, возвышенном, библейском иврите — потому что другого они не знали. Бывало, стучу я вежливо в их дверь и прошу отдать мне лишние доски для костра, который по традиции жгут по ночам в праздник Лаг ба-Омер. И тетя Эйли, протянув мне старый деревянный ящичек, в котором обычно доставляли в магазин овощи и фрукты, с лучезарной улыбкой цитирует пророка Исайю: «…и сияние пылающего огня ночью!» А когда обе оказывались гостями нашего дома, и за чашкой чая велась ученая беседа, тетя Рауха, заметив мою борьбу с ложкой рыбьего жира, считала нужным заметить, слегка исказив слова пророка Иезекиила: «И вострепещут от лица его рыбы морские!»
Иногда мы втроем навещали их монашескую комнатку, которая казалась мне похожей на скромную комнатку пансиона для девочек в восемнадцатом веке: две простые железные кровати стояли там одна против другой по обе стороны квадратного деревянного стола, покрытого голубой хлопчатобумажной скатертью, а возле стола стояли три простых стула. У изголовья каждой из кроватей-близняшек располагалась небольшая тумбочка, и на ней — настольная лампа, стакан воды и несколько книг религиозного содержания в черных переплетах. Две одинаковых пары комнатных туфель выглядывали из-под кроватей. В центре стола всегда стояла ваза, а в ней соцветие колючего бессмертника, растущего на окрестных полях. Распятие, вырезанное из оливкового дерева, висело на стене посередине между двумя кроватями. У подножия кроватей каждой из женщин стоял сундук с одеждой, сработанный из дерева, которого мы в Иерусалиме не видели. Мама сказала, что это — дуб, она даже с пониманием отнеслась к моему желанию прикоснуться к дереву рукой, погладить его. Мама всегда считала, что недостаточно знать названия различных предметов, а следует познакомиться с ними поближе — понюхав, легонько прикоснувшись кончиком языка, пощупав пальцами, чтобы знать, теплы ли предметы, гладка ли их поверхность или шероховата, каков их запах, насколько они тверды, какой звук издают они, если слега постучать по ним. Все это мама называла «откликом» или «отказом». У каждого материала, говорила мама, у каждого предмета одежды есть разные параметры «отклика» или «отказа». Однако параметры эти вовсе не постоянны, а могут меняться, скажем, в соответствии с временами года или временем суток (потому что отклик и отказ бывают дневные, а бывают ночные), в зависимости от того, кто нюхает или прикасается, принимая во внимание свет и тень, а кроме всего прочего, непостижимую склонность, понять которую мы не в состоянии. Неслучайно ведь всякое неподвижное тело называется на иврите «хефец», и означает и «вещь» и «желание». И дело не только в том, что у нас есть «желание» или «нежелание» по отношению к той или иной вещи, но и во всякой «вещи» сконцентрировано некое внутреннее чувство — «желание» или «нежелание», но не наше а самих вещей. И тот, кто умеет нащупать, услышать, попробовать, обонять, не проявляя при этом вожделения, — только тому дано иногда уловить суть вещей.
По этому поводу папа шутливо заметил:
— Мама наша превосходит даже царя Соломона: про него повествовали наши мудрецы, что знал он язык всякого зверя и всякой птицы, а мама наша разумеет даже языки полотенца, кастрюли и щетки.
И добавил, загоревшись от собственной веселой язвительности:
— Она прямо-таки разговаривает, касаясь вещей и камней. «Коснется Он гор — и задымятся они», — как написано в Книге Псалмов.
А тетя Рауха сказала:
— Как возвестил пророк Иоэль: «Источат горы вино, а холмы истекут молоком». А еще говорится в Книге Псалмов: «Глас Господа разрешает от бремени ланей…»
Папа произнес:
— Но из уст того, кто не является поэтом, все подобные разговоры могут слегка отдавать… как бы это сказать… красивостью. Словно кто-то изо всех сил пытается выглядеть чрезвычайно глубокомысленным. Весьма таинственным. Пытается разрешить от бремени ланей? Сейчас я поясню, что имею в виду. За подобными словами прячется очевидное, не совсем здоровое желание затуманить действительность, замутить свет логического мышления, сделать неясными все определения, смешать все понятия…
Мама сказала:
— Арье?…
И папа ответил примирительно (потому что ему действительно доставляло удовольствие подтрунивать над ней, приятно было порой уколоть ее и даже иногда позлорадствовать, но еще приятнее было ему отказаться от своих слов и извиниться. Он стремился быть всегда только хорошим. Совсем, как его отец, дедушка Александр):
— Ну, ладно, Фаничка. Покончим с этим. Ведь я только немного пошутил?..
В дни осады Иерусалима эти две миссионерки не оставили город. Они ревностно относились к своей миссии: сам Спаситель как бы возложил на них эту миссию — поддерживать дух осажденных и помогать им, на добровольных началах ухаживать в больнице «Шаарей Цедек» за теми, кто ранен в боях и при артобстрелах. Они полагали, что каждый христианин обязан делом, а не на словах искупить то, что было сотворено Гитлером по отношению к евреям. Создание Государства Израиль воспринималось ими как воля Божья. Тетя Рауха сказала на своем библейском языке и со своим финским акцентом (казалось, она перекатывала во рту мелкую гальку, и ударения в словах у нее почему-то нередко оказывались на первом слоге):
— Это словно появление радуги после вселенского потопа.
А тетя Эйли с едва заметной улыбкой, при которой разве что чуть сжимались уголки губ, изрекла:
— Ибо пожалел Господь обо всем том великом зле и не стал более уничтожать их.
Между артобстрелами они в высоких ботинках и головных платках ходили по улицам нашего квартала с глубокой кошелкой, сделанной из землистого цвета мешковины. Из этой кошелки извлекали они баночки с солеными огурцами, половинки луковиц, кусочки мыла, пару шерстяных носков, головку редьки или щепотку перца. И вручали свои дары каждому, кто готов был принять их. Неизвестно, как попадали в их руки эти богатства. Среди особо религиозных евреев были такие, кто с отвращением отвергал подарки миссионерок, некоторые с позором прогоняли этих женщин, едва появлялись они на пороге их дома, однако находились и такие, что принимали подношение, но едва тетя Эйли и тетя Рауха поворачивались к ним спиной, молча плевали на дорогу, по которой ступали ноги миссионерок.
Они не обижались. На устах у них всегда были библейские стихи с пророчествами и утешениями. Из-за их диковинного финского акцента, звучавшего для нас так же, как скрип их ботинок, ступающих по щебенке, стихи эти казались нам чуждыми и странными: «Я буду защищать град сей и избавлю», «И не войдет враг устрашающий во врата града сего», «Как прекрасны на горах твоих ноги вестника, возвещающего мир…. ибо не пройдет более по тебе злодей»… И еще: «Не бойся, раб Мой Иаков, так сказал Господь, ибо с тобою Я, ибо истреблю совершенно все народы, к которым я изгнал тебя…»
Иногда одна из них вызывалась постоять вместо нас в длинной очереди за порцией воды, которую привозили нам в цистернах по нечетным дням недели. Выдавалось по полведра воды на семью, если только осколки снарядов не пробивали стенки цистерны еще до того, как она добиралась до наших улиц. Случалось, одна из них, то тетя Эйли, то тетя Рауха, ходила по закуткам нашей подвальной квартирки, окна которой были защищены мешками с песком, и раздавала всем, кто жил у нас, пережидая осаду, по полтаблетки «комплексного витамина». Дети получали целую таблетку. Где раздобывали две миссионерки свои изумительные подношения? Где наполняли они свою глубокую кошелку из мешковины цвета земли? Одни говорили так, другие этак, но были и такие, что предупреждали меня — ни в коем случае ничего не брать у них, ибо у них одно намерение: «использовать наше трудное положение и приобщить нас к их Иисусу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
Той ночью я впервые понял, что и я умру. Ибо каждый умрет. Ничто в этом мире, даже мама, не сможет спасти меня. И я ее не спасу. У Мими был панцирь, и при малейшем признаке опасности она, вся подобравшись, с руками, ногами и головой скрывалась внутри своего панциря. Но и он ее не спас.
В сентябре, во время перемирия, остановившего военные действия в Иерусалиме, пришли к нам субботним утром дедушка с бабушкой, пришли Абрамские и еще кое-кто из знакомых. Все пили чай во дворе, беседовали о победах Армии обороны Израиля в Негеве и о страшной опасности, которую таит в себе программа мирного урегулирования, предложенная посредником Организации Объединенных Наций шведским графом Бернадотом. Эта программа воспринималась как злые козни, за которыми, несомненно, скрываются британцы, цель которых нанести смертельный удар нашему молодому государству. Кто-то привез из Тель-Авива новую монету, слишком большую и довольно безобразную, но это была первая появившаяся у нас еврейская монета, и с великим волнением ее передавали из рук в руки. Монета была достоинством в двадцать пять прутот и с изображением виноградной грозди. Папа сказал мне, что этот мотив заимствован, по сути, прямо с израильской монеты, чеканившейся еще в древности, в эпоху Второго Храма. Над виноградной гроздью новой монеты была четкая надпись на иврите — Израиль . Чтобы не было никаких сомнений, слово «Израиль» было написано также на английском и на арабском — знай наших!
Госпожа Церта Абрамская сказала:
— Если бы наши родители, да будет благословенна их память, если бы родители наших родителей, если бы все предыдущие поколения удостоились хотя бы подержать в руке эту монету. Еврейские деньги…
И у нее перехватило горло.
Господин Абрамский сказал:
— Воистину следует благословить эту монету именем Господа и именем Царства.
И он произнес древнее благословение, доныне звучащее из уст тех, кто дожил до светлого дня: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до этого времени!»
А дедушка Александр, мой элегантный дедушка — эпикуреец и любимец женщин, ничего не сказал, только приблизил эту слишком большую никелевую монету к губам, дважды с нежностью поцеловал ее, глаза его наполнились слезами, и он передал монету дальше. В этот самый момент раздался вой сирены кареты «скорой помощи», пронесшейся в сторону улицы Цфания, а спустя десять минут послышалась истошная сирена возвращающейся кареты. Видимо, папа увидел в этом повод отпустить бледную шутку, сравнив сирену «скорой помощи» с трубным гласом, сопутствующим приходу Мессии, или с чем-то в этом роде.
Все продолжали сидеть. Беседовали, возможно, выпили еще по стакану чая, и спустя полчаса Абрамские, пожелав нам всего доброго, поднялись. Господин Абрамский, любитель высокого стиля, не преминул одарить нас двумя-тремя возвышенными библейскими стихами. И когда они уже стояли в дверях, появился сосед и мягко отозвал их в угол двора. Абрамские бегом бросились за ним, и в спешке тетя Церта забыла свою сумочку.
Спустя четверть часа пришли Лемберги, наши соседи, смертельно испуганные, и рассказали нам, что Ионатан Абрамский, двенадцатилетний Иони, пока его родители были у нас, играл в своем дворе, на улице Нехемия, и иорданский снайпер со своей позиции на крыше здания школы для полицейских, попал ему пулей в лоб. Мальчик агонизировал в течение пяти минут, его вырвало, и еще до того, как прибыла карета «скорой помощи», он отдал Богу душу.
В дневнике Церты Абрамской я нашел следующую запись:
23.9.48
Восемнадцатого сентября, утром в субботу, в четверть одиннадцатого погиб мой Иони, Иони, сыночек мой, жизнь моя… Арабский снайпер попал в него, в моего ангела. Он только успел сказать «мама», пробежал несколько метров (он, чудесный, чистый мальчик, стоял рядом с домом) и упал… Я не слышала его последних слов, и на его голос, звавший меня, не ответила. Когда я вернулась, его, моего чудного, моего сладкого, уже не было в живых. Я увидела его в морге. Он был прекрасен, казалось, он спал. Я обняла его и поцеловала. Под голову его они положили камень. Камень все время двигался, и головка его, небесная его головка, тоже слегка двигалась. Сердце мое говорило: «Он не умер, сыночек мой. Вот, он двигается…» Глаза его были полуприкрыты. А потом пришли «они» — служители морга, стали грубить мне, кричать на меня, досаждать мне, дескать, нет у меня права обнимать его и целовать… И я ушла.
Спустя несколько часов я вернулась Уже был комендантский час (искали убийц графа Бернадота). Мне и шагу ступить не удавалось без того, чтобы полицейские меня не остановили… Спрашивали, есть ли у меня пропуск, позволяющий ходить свободно во время комендантского часа. Он, убитый мой сыночек, был моим единственным пропуском. Полицейские позволили мне добраться до морга. Я принесла с собой пуховую подушку. Камень я отодвинула в сторону: не могла видеть его прелестную, его чудную головку, лежащую на камне. Я успела сделать это еще до того, как они снова пришли и снова стали прогонять меня. Они сказали, чтобы я не смела прикасаться к нему. Я их не послушалась. Я продолжала обнимать и целовать его, мое сокровище. Они угрожали, что запрут дверь и оставят меня с ним, смыслом моей жизни. А я только этого и хотела. Тогда они передумали и угрожали мне, что позовут солдат. Я не испугалась… Во второй раз я ушла из морга. Перед уходом я обняла его и поцеловала. На следующее утро я вновь пришла к нему, к моему сыночку. Вновь обняла его, поцеловала, вновь молила Бога о мести, мести за моего малыша, и вновь «они» меня выгнали… А когда пришла я еще раз, мой чудный сыночек, мой ангел был уже в закрытом гробу, но я все же помню его лицо, все-все, до мельчайшей черточки я помню… 27" 27 a
47
Две женщины-миссионерки из Финляндии жили в маленькой квартирке в конце улицы Турим, в квартале Мекор Барух. Звали их Эйли Хавас и Рауха Моисио, тетя Эйли и тетя Рауха. Даже если разговор шел о нехватке овощей, обе они все равно говорили на изысканном, возвышенном, библейском иврите — потому что другого они не знали. Бывало, стучу я вежливо в их дверь и прошу отдать мне лишние доски для костра, который по традиции жгут по ночам в праздник Лаг ба-Омер. И тетя Эйли, протянув мне старый деревянный ящичек, в котором обычно доставляли в магазин овощи и фрукты, с лучезарной улыбкой цитирует пророка Исайю: «…и сияние пылающего огня ночью!» А когда обе оказывались гостями нашего дома, и за чашкой чая велась ученая беседа, тетя Рауха, заметив мою борьбу с ложкой рыбьего жира, считала нужным заметить, слегка исказив слова пророка Иезекиила: «И вострепещут от лица его рыбы морские!»
Иногда мы втроем навещали их монашескую комнатку, которая казалась мне похожей на скромную комнатку пансиона для девочек в восемнадцатом веке: две простые железные кровати стояли там одна против другой по обе стороны квадратного деревянного стола, покрытого голубой хлопчатобумажной скатертью, а возле стола стояли три простых стула. У изголовья каждой из кроватей-близняшек располагалась небольшая тумбочка, и на ней — настольная лампа, стакан воды и несколько книг религиозного содержания в черных переплетах. Две одинаковых пары комнатных туфель выглядывали из-под кроватей. В центре стола всегда стояла ваза, а в ней соцветие колючего бессмертника, растущего на окрестных полях. Распятие, вырезанное из оливкового дерева, висело на стене посередине между двумя кроватями. У подножия кроватей каждой из женщин стоял сундук с одеждой, сработанный из дерева, которого мы в Иерусалиме не видели. Мама сказала, что это — дуб, она даже с пониманием отнеслась к моему желанию прикоснуться к дереву рукой, погладить его. Мама всегда считала, что недостаточно знать названия различных предметов, а следует познакомиться с ними поближе — понюхав, легонько прикоснувшись кончиком языка, пощупав пальцами, чтобы знать, теплы ли предметы, гладка ли их поверхность или шероховата, каков их запах, насколько они тверды, какой звук издают они, если слега постучать по ним. Все это мама называла «откликом» или «отказом». У каждого материала, говорила мама, у каждого предмета одежды есть разные параметры «отклика» или «отказа». Однако параметры эти вовсе не постоянны, а могут меняться, скажем, в соответствии с временами года или временем суток (потому что отклик и отказ бывают дневные, а бывают ночные), в зависимости от того, кто нюхает или прикасается, принимая во внимание свет и тень, а кроме всего прочего, непостижимую склонность, понять которую мы не в состоянии. Неслучайно ведь всякое неподвижное тело называется на иврите «хефец», и означает и «вещь» и «желание». И дело не только в том, что у нас есть «желание» или «нежелание» по отношению к той или иной вещи, но и во всякой «вещи» сконцентрировано некое внутреннее чувство — «желание» или «нежелание», но не наше а самих вещей. И тот, кто умеет нащупать, услышать, попробовать, обонять, не проявляя при этом вожделения, — только тому дано иногда уловить суть вещей.
По этому поводу папа шутливо заметил:
— Мама наша превосходит даже царя Соломона: про него повествовали наши мудрецы, что знал он язык всякого зверя и всякой птицы, а мама наша разумеет даже языки полотенца, кастрюли и щетки.
И добавил, загоревшись от собственной веселой язвительности:
— Она прямо-таки разговаривает, касаясь вещей и камней. «Коснется Он гор — и задымятся они», — как написано в Книге Псалмов.
А тетя Рауха сказала:
— Как возвестил пророк Иоэль: «Источат горы вино, а холмы истекут молоком». А еще говорится в Книге Псалмов: «Глас Господа разрешает от бремени ланей…»
Папа произнес:
— Но из уст того, кто не является поэтом, все подобные разговоры могут слегка отдавать… как бы это сказать… красивостью. Словно кто-то изо всех сил пытается выглядеть чрезвычайно глубокомысленным. Весьма таинственным. Пытается разрешить от бремени ланей? Сейчас я поясню, что имею в виду. За подобными словами прячется очевидное, не совсем здоровое желание затуманить действительность, замутить свет логического мышления, сделать неясными все определения, смешать все понятия…
Мама сказала:
— Арье?…
И папа ответил примирительно (потому что ему действительно доставляло удовольствие подтрунивать над ней, приятно было порой уколоть ее и даже иногда позлорадствовать, но еще приятнее было ему отказаться от своих слов и извиниться. Он стремился быть всегда только хорошим. Совсем, как его отец, дедушка Александр):
— Ну, ладно, Фаничка. Покончим с этим. Ведь я только немного пошутил?..
В дни осады Иерусалима эти две миссионерки не оставили город. Они ревностно относились к своей миссии: сам Спаситель как бы возложил на них эту миссию — поддерживать дух осажденных и помогать им, на добровольных началах ухаживать в больнице «Шаарей Цедек» за теми, кто ранен в боях и при артобстрелах. Они полагали, что каждый христианин обязан делом, а не на словах искупить то, что было сотворено Гитлером по отношению к евреям. Создание Государства Израиль воспринималось ими как воля Божья. Тетя Рауха сказала на своем библейском языке и со своим финским акцентом (казалось, она перекатывала во рту мелкую гальку, и ударения в словах у нее почему-то нередко оказывались на первом слоге):
— Это словно появление радуги после вселенского потопа.
А тетя Эйли с едва заметной улыбкой, при которой разве что чуть сжимались уголки губ, изрекла:
— Ибо пожалел Господь обо всем том великом зле и не стал более уничтожать их.
Между артобстрелами они в высоких ботинках и головных платках ходили по улицам нашего квартала с глубокой кошелкой, сделанной из землистого цвета мешковины. Из этой кошелки извлекали они баночки с солеными огурцами, половинки луковиц, кусочки мыла, пару шерстяных носков, головку редьки или щепотку перца. И вручали свои дары каждому, кто готов был принять их. Неизвестно, как попадали в их руки эти богатства. Среди особо религиозных евреев были такие, кто с отвращением отвергал подарки миссионерок, некоторые с позором прогоняли этих женщин, едва появлялись они на пороге их дома, однако находились и такие, что принимали подношение, но едва тетя Эйли и тетя Рауха поворачивались к ним спиной, молча плевали на дорогу, по которой ступали ноги миссионерок.
Они не обижались. На устах у них всегда были библейские стихи с пророчествами и утешениями. Из-за их диковинного финского акцента, звучавшего для нас так же, как скрип их ботинок, ступающих по щебенке, стихи эти казались нам чуждыми и странными: «Я буду защищать град сей и избавлю», «И не войдет враг устрашающий во врата града сего», «Как прекрасны на горах твоих ноги вестника, возвещающего мир…. ибо не пройдет более по тебе злодей»… И еще: «Не бойся, раб Мой Иаков, так сказал Господь, ибо с тобою Я, ибо истреблю совершенно все народы, к которым я изгнал тебя…»
Иногда одна из них вызывалась постоять вместо нас в длинной очереди за порцией воды, которую привозили нам в цистернах по нечетным дням недели. Выдавалось по полведра воды на семью, если только осколки снарядов не пробивали стенки цистерны еще до того, как она добиралась до наших улиц. Случалось, одна из них, то тетя Эйли, то тетя Рауха, ходила по закуткам нашей подвальной квартирки, окна которой были защищены мешками с песком, и раздавала всем, кто жил у нас, пережидая осаду, по полтаблетки «комплексного витамина». Дети получали целую таблетку. Где раздобывали две миссионерки свои изумительные подношения? Где наполняли они свою глубокую кошелку из мешковины цвета земли? Одни говорили так, другие этак, но были и такие, что предупреждали меня — ни в коем случае ничего не брать у них, ибо у них одно намерение: «использовать наше трудное положение и приобщить нас к их Иисусу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113