https://wodolei.ru/catalog/installation/Geberit/
Дедушка Александр, по всей видимости, не видел во всем этом повода для бунта. За плотно закрытой дверью каморки-кабинета, в своей ореховой скорлупке, дедушка наслаждался относительной автономией: ему даже было позволено самостоятельно вести кое-какие из его дел. Подобно княжествам Монако или Лихтенштейн, ему никогда не приходило в голову совершить глупость, которая могла подвергнуть опасности его хрупкую независимость, — не стоит совать нос в дела соседней обширной державы, распространившей свою суверенную власть на лилипутское герцогство Сан-Марино.
Что же до моего отца, то он никогда не жаловался. Он почти никогда не делился с нами своими воспоминаниями о женских душевых и прочих впечатлениях его «женского» бытия, разве что в те минуты, когда хотел развеселить нас своими шутками.
Однако почти всегда его шутки выглядели как декларация намерений: вот смотрите и оцените, как такой серьезный человек, как я, добровольно лезет из кожи вон, ради того, чтобы позабавить вас.
Мы с мамой приветливо улыбались ему, словно благодаря за старания, а он, воодушевленный, ликующий, даже трогательный, лучился весельем, приглашая нас это веселье разделить и, бывало, преподносил нам два-три анекдота, уже тысячу раз слышанных нами: о еврее и крестьянине, которые вместе ехали в поезде, о Сталине, повстречавшем царицу Екатерину… Тут уж мы смеялись до слез, а папа светился от гордости, что ему удалось рассмешить нас, и в порыве увлеченности сводил в одном автобусе Сталина с Бен-Гурионом и Черчиллем, повествовал о Бялике, столкнувшемся в раю с Авраамом Шленским, и о Шленском, который встретил девушку… Пока, в конце концов, мама со всей возможной мягкостью не напоминала:
— Ты не собирался еще поработать нынче вечером?
Или:
— Вспомни, ты ведь собирался успеть перед сном наклеить вместе с ребенком марки.
А однажды папа высказался в присутствии гостей:
— Сердце женщины! Величайшие из поэтов понапрасну пытались разгадать то, что сокрыто в нем. Вот Шиллер где-то написал, что нет во всей вселенной более глубокой тайны, чем загадка женского сердца, и ни одна женщина никогда не раскрыла и никогда не раскроет ни одному мужчине во всей полноте эту тайну. Шиллер мог бы просто спросить меня: ведь я побывал там.
Иногда он шутил, и, как обычно у него, это не выглядело шуткой:
— Конечно же, я бегаю за женскими юбками, как и большинство мужчин, и даже чуть больше других, потому что когда-то у меня было много юбок, и вдруг их у меня отобрали.
Как-то он сказал примерно так:
— Если бы у нас родилась девочка, она, наверняка, была бы красавицей.
И добавил:
— В будущем, в следующих поколениях, возможно, пропасть между полами уменьшится. Эта пропасть обычно воспринимается как трагедия, но, быть может, в один прекрасный день всем нам станет ясно, что это не более чем комедия ошибок.
16
Бабушка Шломит, женщина незаурядная, любящая книгу и понимающая душу писателя, превратила их одесский дом в литературный салон — возможно, первый в мире салон ивритской литературы. Тонким своим чутьем бабушка уловила суть той будоражащей смеси, в которой сочетаются одиночество и жажда почестей, застенчивость и чванство, глубокая неуверенность и опьяняющая гордыня — все то, что заставляет поэтов и писателей рваться из своих комнат в поисках друг друга, тереться в кругу собратьев, задираться, шутить, важничать, прощупывать друг друга, положив руку на плечо или приобняв за талию, беседовать, спорить, выражая свое несогласие легким пожатием плеч, чуточку шпионить, вынюхивая, что варится в чужих горшках, льстить, ссориться, полемизировать, оправдывать, обижать, извиняться, мириться, избегать друг друга и вновь стремиться к общению.
Хозяйка салона, обладавшая тонким вкусом, принимала своих гостей без роскоши, но с чарующей изысканностью: каждому доставались внимание, поддержка, восторженно-любопытный взгляд, сердечное сочувствие, оригинальные рыбные деликатесы, густая похлебка, согревающая зимней ночью, маковые пряники, тающие во рту, и целые реки чая из кипящего самовара.
Дедушка, со своей стороны, со знанием дела разливал ликеры, угощал шоколадом и сладким печеньем дам, а мужчин — крепкими папиросами.
Дядя Иосиф — тот самый, что двадцатидевятилетним парнем унаследовал от Ахад-ха-Ама пост редактора журнала «Ха-Шилоах», ведущего издания новейшей ивритской культуры (сам Бялик редактировал там отдел литературы), — уже занимал в Одессе «судейское кресло» в области ивритской литературы, и приговор его мог любого возвысить или низвергнуть с высоты. Тетя Ципора приводила дядю Иосефа на «балы» в дом брата и невестки, всегда тщательно запеленав его в шерстяные шарфы, укутав в теплое пальто, надев на него шапку-ушанку.
Менахем Усышкин, великолепный, начищенный, напыжившийся, с густым, как у русского губернатора, голосом, шумный, словно кипящий самовар, — при его появлении наступало молчание, все собравшиеся почтительно замирали, кто-нибудь из гостей немедленно вскакивал, торопясь освободить ему место. Усышкин генеральским шагом пересекал комнату, усаживался, развалясь и расставив свои большие ноги, после чего дважды ударял своей палкой по полу, как бы призывая возобновить замершую салонную беседу.
Одним из постоянных посетителей этого дома был также раввин Черновиц, которого все называли «молодой раввин». И еще бывал там историк, молоденький толстячок, который ухаживал когда-то за бабушкой Шломит. Бабушка комментировала это так: «Правда, трудно было приличной женщине сблизиться с ним — он был очень, очень интеллигентным, с ним было интересно, да вот незадача: его воротник всегда покрывали омерзительные пятна, рукава были грязноваты, а в складках брюк порой виднелись крошки, прямо-таки шлюмпер (тут бабушка употребила одесско-еврейское словечко — неряха), шмуцик (на идише — грязнуля), тьфу — да и только!»
Посещали ее салон и Хоне Равницкий, и Бен-Цион Динабург, и Шмарьяху Левин, и доктор Иосеф Сапир, и кого там только не было… И студенты, и те, кто обучался экстерном, и разного рода бывшие учащиеся ешив, отошедшие от религии… Среди них — начинающие поэты и предприниматели. Все при галстуках, в крахмальных воротничках, и все до одного — мыслители, которые взмывали, и парили, и выходили из берегов от обилия восклицательных знаков.
Время от времени вечерней порой туда заносило Бялика, бледного от какого-либо огорчения или дрожащего от холода и гнева. А то и наоборот — он умел веселиться и веселить других! И еще как! Как подросток! Как расшалившийся сорванец! Без всяких тормозов! Он был так остер на язык! Иногда шутил с нами на идише, да так, что просто вгонял дам в краску, и Хоне Равницкий, бывало, останавливал его: «Ну, ша! Бялик! Что это с тобой? Фу! Прекрати!» Бялик любил порадовать свое сердце едой и питьем, поглощал гору хлеба со всевозможными сырами, на десерт полными пригоршнями уплетал печенье, затем ему подносили очень горячий чай и рюмку ликера, после чего он начинал на идише слагать серенады чудеснейшему языку — ивриту и заверять в своей невероятной любви к нему.
Черниховский врывался в салон — пылкий и застенчивый, неистовый и нежный, покоряющий сердца, трогательный в своей детской наивности, уязвимый, как мотылек, но в то же время способный ранить других, нанося обиды направо и налево, даже не замечая этого. По правде говоря, он никогда и никого не обижал намеренно — он ведь был так наивен! Добрая душа! Душа невинного младенца, не познавшего еще вкус греха! Не грустного еврейского младенца! Просто младенца! Полного жизни, озорства и энергии! Порой он вел себя ну прямо, как теленок. Этакий счастливый теленок! Прыгающий, брыкающийся, дурачащийся прямо на глазах у всех. Но таким он бывал не всегда. Иногда он приходил таким грустным, что у каждой из присутствующих женщин сразу же возникало желание его приголубить. У каждой! Старые, молодые, незамужние, замужние, красивые, некрасивые — все они испытывали какое-то неосознанное желание побаловать его. Таилась в нем некая сила. А он даже не подозревал об этом — ну, если бы он знал, каким секретом владеет, ну, тогда это просто не подействовало бы на нас!
Случалось, Черниховский воспламенялся с помощью рюмочки водки, а то и двух, и раскрывался, и начинал читать свои стихи, в которых ликование чувств или сердечная тоска — все перехлестывало через край, и гости буквально таяли от его стихов и от него самого. Раскованность его манер, его пышные кудри, его буйные усы… Немало пикантных сплетен возбуждали девушки, которых он приводил с собой, — не всегда из самых образованных, и даже не всегда из еврейской среды, но зато всегда — красавицы, от которых глаз было не отвести. Все это оттачивало писательскую зависть — как женщина говорю тебе это, ведь женщины никогда не ошибаются в таких вещах. Бялик, бывало, сидел и глядел на него так… И на этих не еврейских девушек, что приходили с ним… Бялик отдал бы год своей жизни, если бы ему выпало хоть месяц побыть Черниховским!
О чем только не спорили в салоне — об обновлении языка иврит и ивритской литературы, о взаимоотношениях между культурным наследием Израиля и культурой других народов мира, о партии «Бунд» и о движении приверженцев языка идиш (дядя Иосеф в этой полемике обзывал идиш «жаргоном», а когда остывал, утверждал, что это «еврейско-ашкеназский» язык), о новых поселениях в Иудее и Галилее, об извечных притеснениях евреев в Херсонской или Харьковской губерниях, о Кнуте Гамсуне и Мопассане, о великих державах и о социализме, о женском вопросе и об аграрном вопросе.
Однажды в Варшаве социалист И. Л. Перец сказал дяде Иосефу, который был весьма далек от политического социализма: «Неужели ты считаешь меня настолько наивным, что я способен верить, будто социализм решит все существующие в мире вопросы? Ведь имеется, к примеру, проблема «старых дев». Есть социалисты, которые полагают, что это всего лишь вопрос экономический: если у всех будет вдоволь хлеба, то и для каждой девушки найдется жених. Они не видят, что эту проблему не сможет разрешить никакой социализм».
Как-то раз дядя Иосеф сказал Бялику: «С помощью притчи я открою тебе, в чем разница между нами. Если бы сегодня появился новый жестокий император, вроде Адриана, и издал ужасный указ, повелевающий уничтожить навсегда или ТАНАХ, или Талмуд, то ты, Бялик, оплакивал бы ТАНАХ, но выбрал бы… спасение Талмуда, а я бы оплакивал Талмуд, но выбрал спасение ТАНАХа». И Бялик, как рассказывал дядя Иосеф, «погрузился в раздумья, а спустя несколько минут произнес: «Ты прав!» (Надо, однако, заметить, что все рассказы дяди Иосефа о спорах и диспутах обязательно кончались тем, что побежденный им оппонент всегда признавал: «Ты прав!») 9" 9 a
Бабушка Шломит всегда умела смягчить любые разноглася там, в Одессе, в чем я смог убедиться сам здесь, в Иерусалиме. К примеру, она говорила: «Простите меня, пожалуйста, оба, но аргументы каждой из сторон отнюдь не опровергают, а только углубляют друг друга. Что же до придуманного вами кошмара о новых карах Адриана, то ведь, в конце концов, вы оба сядете рядом, как два брата, и вместе будете оплакивать и ТАНАХ, и Талмуд, столь дорогие для вас, и вместе будете тужить об ужасных карах, но только после того, как попробуете компот, прошу вас. Такой компот ни в коем случае нельзя смешивать ни с печальными молитвами, ни со слезами».
В 1921 году, четыре года спустя после Октябрьской революции, после того, как в результате кровавых боев между белыми и красными Одесса несколько раз переходила из рук в руки, после того, как мой отец превратился, наконец, из девочки в мальчика, дедушка и бабушка с двумя сыновьями бежали в Вильну.
У дедушки коммунисты вызывали отвращение: «Пусть мне никто не рассказывает про большевиков, — всегда ворчал он, — что тут говорить, этих большевиков я знаю очень хорошо, я их знал еще до того, как стали они властью, еще до того, как зажили они в домах, отобранных у других людей, даже до того, как начали они стремиться стать аппаратчиками и евсеками, политруками и комиссарами (эти слова он всегда произносил по-русски). Я помню их, когда они были просто хулиганами и унтервелт (так называли на идише людей дна) одесского порта, всякого рода смутьянами, сквалыгами, карманниками, пьяницами, сутенерами… И что тут говорить, почти все были евреями, такими вот евреями, что поделаешь. Но были они из самых простых еврейских семей — ну там , из семей базарных торговок рыбой: муть, накипь, что соскребли со дна кастрюли, как у нас говорили. Ленин и Троцкий — что за Троцкий, какой такой Троцкий, Лейбеле Бронштейн, сумасшедший сын Давидки-ганефа (ворюги — в переводе с идиша) из Яновки, — так вот, Ленин и Троцкий одели весь этот сброд в революционные мундиры, ну там , хромовые сапоги, и револьверы на поясе, словно грязную свинью одели в шелковую рубашку. И так они, вся эта грязная халястра, вся эта шайка, иначе говоря, крутились по улицам, арестовывали людей, реквизировали имущество, и, пиф-паф, убивали всех, чья квартира или чья девушка возбуждали в них желание… Каменев был вообще-то Розенфельдом, Максим Литвинов — это Меир Валах, Карл Радек — всего лишь Собельсон, Лазарь Каганович был сапожником, сыном нищих… Ну, конечно же, нашлось и немного гоев, которые пошли за ними, тоже со дна кастрюли, из порта, из грязи, сброд, ну что там, сброд в вонючих носках».
Мнение свое о коммунизме и коммунистах не изменил он и через пятьдесят лет после большевистской революции.
Спустя несколько дней после того, как Армия обороны Израиля в ходе Шестидневной войны завоевала Восточный Иерусалим и Старый город, дедушка предложил, чтобы все народы мира помогли теперь Израилю вернуть всех арабов Леванта — «с превеликим почетом, так, чтобы и волоса не упало с их головы, чтобы ничего не было отобрано из их имущества, даже малого цыпленка» — вернуть их на историческую родину, которая называется «Саудовская Аравия».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113