https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О, Лилиенблюм, — пояснил мне дедушка, — был, по сути, самым первым нашим министром финансов!..
Лилиенблюм, известный ивритский писатель, в те годы добровольно исполнял обязанности казначея «Ховевей Цион» в Одессе. Так вот, дожидаясь, пока господин Лилиенблюм набросает ответную записку, этот юнец, мой будущий дедушка, достает из кармана пачку папирос, небрежно, как мужчина среди мужчин, придвигает к себе пепельницу и коробок спичек, лежащих на столе в гостиной. Господин Лилиенблюм поспешно положил свою ладонь на пальцы юнца, остановив его, быстро вышел из комнаты, вернулся через секунду, протянул другой, принесенный им из кухни, коробок спичек и объяснил, что спички, лежащие на столе, куплены на деньги «Ховевей Цион», и пользоваться ими можно только во время заседаний комитета и только курящим членам комитета.
— Ну, вот… Общественное достояние было тогда действительно общественным, а не бесхозным. Не так, как у нас здесь, в нашей стране, нынче, когда после двух тысяч лет мы, наконец-то, создали государство, чтобы было кого обворовывать. В те времена каждый ребенок знал, что дозволено, что запрещено, что бесхозно, а что таким не является, что мое, а что не мое…
Однако принципам этим дедушка следовал не всегда. Не до конца. На исходе пятидесятых годов вошла в обращение новая симпатичная банкнота достоинством в десять лир с портретом Бялика. Как только в моих руках впервые оказалась такая банкнота, на которой был изображен Бялик, я помчался прямиком в дом к дедушке, чтобы показать ему, как Государство Израиль возвеличивает человека, знакомого дедушке со времен его одесской юности. Дедушка и в самом деле разволновался, щеки его порозовели от удовольствия, он повертел банкноту и так и эдак, поднес к электрической лампочке и поглядел на просвет, обласкал взглядом Бялика (а тот, как мне вдруг показалось, ответил дедушке озорным подмигиванием, этаким самодовольным «Ну!?»). В глазах дедушки в ту секунду блеснула скупая слеза, но в момент этого высокого душевного порыва пальцы его свернули новую банкноту и ловко, без колебаний сунули ее в боковой карман пиджака.
Десять лир были весьма значительной суммой по тем временам, особенно для такого кибуцника, как я. Я был ошарашен:
— Дедушка! Что ты делаешь? Ведь я принес тебе только для того, чтобы ты поглядел и порадовался, ведь через день-другой такая купюра, без сомнения, попадет и в твои руки…
— Чего там, — пожал плечами дедушка. — Ведь Бялик остался мне должен двадцать два рубля.



15

И вот там, в Одессе, семнадцатилетним усатым подростком влюбился дедушка в госпожу Шломит Левин, важную даму, избалованную и стремящуюся принадлежать к высшему обществу. Всей душой жаждала она быть обожаемой и ублажаемой, принимать в своем салоне знаменитостей, дружить с представителями искусства, «вести культурную жизнь».
Это была ошеломляющая любовь: она была старше маленького Казановы на восемь или девять лет. Вдобавок ко всему она приходилась пылкому поклоннику двоюродной сестрой.
Поначалу потрясенное семейство и слышать не желало о брачных узах между девушкой и ребенком: если разницы в возрасте и проблем кровосмешения недостаточно, то стоит напомнить, что у парнишки нет ни нормального образования, ни настоящей работы, ни постоянного заработка, если не принимать в расчет временных занятий коммерцией, когда он кое-что покупал здесь и кое-что продавал там. В довершение ко всем этим катастрофическим обстоятельствам, законы царской России самым решительным образом запрещали браки между близкими родственниками, такими, как двоюродные брат и сестра, чьи матери были родными сестрами.
Судя по фотографиям, Шломит Левин, дочь сестры Раши-Кейлы Клаузнер из дома Браз, была девушкой крепко сбитой, с полными плечами, не особенно красивой, но элегантной, величавой, одетой с продуманной тщательностью. Круглая фетровая шляпа, так называемая «шляпа Федоры», прочерчивает прелестную косую линию через весь лоб, справа поля шляпы опускаются на собранные волосы Шломит и ее правое ушко, а слева они изгибаются вверх, как корма корабля. Спереди шляпа эта украшена отливающей блеском гроздью фруктов, прикрепленной сверкающей булавкой, а сбоку большим пушистым пером, которое гордо возвышается над фруктами, над шляпой, надо всем, словно хвост кичливого павлина.
Левая рука госпожи, затянутая элегантной кожаной перчаткой, держит ремешок прямоугольной сумочки, а вот правая самым решительным образом держит под руку юного дедушку Александра, и пальцы — а они тоже в кожаной перчатке — легонько порхают над рукавом его черного пиджака, касаясь и не касаясь его.
Он стоит справа от нее, этакий франт, напряженный, наряженный и начищенный, ставший чуть выше, благодаря толстым подошвам, и все же он намного худее ее, и пониже ростом, и смотрится ее младшим братом. И черный цилиндр на его голове не спасает положения. Его юное лицо серьезно, твердо, почти печально. Холеные усы не в силах затушевать на этом лице следы недавнего детства. Его удлиненные глаза мечтательны. На нем элегантный пиджак с широкими лацканами и приподнятыми плечами, белая накрахмаленная рубашка, узкий шелковый галстук, на левой руке его висит и, возможно, раскачивается щегольская тросточка с деревянной ручкой и острием из посеребренного металла. Это острие поблескивает на старинном снимке, словно лезвие меча.

Потрясенная Одесса отвергла этих Ромео и Джульетту. Между матерью Ромео и матерью Джульетты, которые были родными сестрами, разразилась мировая война, начавшаяся с обмена обвинениями и завершившаяся вечным взаимным молчанием.
Так или иначе, дедушка выложил все свои крохотные сбережения, продал кое-что здесь и кое-что там, собрал рубль к рублю, возможно, что и оба семейства немного помогли (хотя бы для того, чтобы этот скандал — с глаз долой и из сердца вон). И вот поднялись и отплыли они, мои дедушка с бабушкой, двоюродные брат и сестра, пьяные от любви, отплыли на корабле, идущем в Нью-Йорк, — как это делали в те годы сотни тысяч евреев России и других стран Восточной Европы. Собирались они, мои дедушка и бабушка, пожениться в Нью-Йорке, стать американцами, и я мог бы родиться в Бруклине, Ньюарке или Нью-Джерси, писал бы по-английски умные романы о страстях иммигрантов в жестких шляпах и о встававших перед ними препятствиях, а также о неврастенических комплексах их страдающих потомков.
Да вот только там, на корабле, где-то между Одессой и Нью-Йорком, на Черном море или у берегов Сицилии, а может, тогда, когда шли они ночью через Гибралтарский пролив, по обе стороны которого сверкали тысячи огней, или в тот час, когда миновал их «корабль любви» берега исчезнувшей Атлантиды, вновь разыгралась драма: все перевернулось, любовь опять подняла свою ужасную драконью голову — сердце юное твое, сердце молодое, от печали и любви нет ему покоя , как поется в известной ивритской песне.
Короче говоря, мой дедушка, этот жених, которому не исполнилось и восемнадцати, влюбился снова — пылко, разбивая свое сердце, впадая в полное отчаяние и беспредельную тоску, влюбился прямо на палубе, или где-то на корме, или в таинственных лестничных переходах, влюбился в другую женщину, в одну из пассажирок, которая, насколько нам известно, тоже оказалась старше его лет на десять.
Но бабушка Шломит, так у нас рассказывали, и помыслить не могла о том, чтобы отступиться от него: в тот же миг взяла она его «за ушко», да покрепче, и не отпускала ни днем, ни ночью, пока они вдвоем не вышли из канцелярии нью-йоркского раввина, поженившего их по законам Моисея и Израиля. («За ушко», — говорили у нас приглушенным игривым шепотом, — «за ушко» она тащила его всю дорогу, не отпуская его ухо до тех пор, пока не стали они под свадебный балдахин — хупу». Но кое-кто говорил и так: «Что значит — пока не стали под хупу? Что значит — после хупы? Она ведь его вообще никогда не отпускала. Ни разу. До самого ее последнего дня. А быть может, и некоторое время после того продолжала она держать, как следует, его «за ушко», а иногда даже и дергать слегка»).
И вот великая тайна: не прошло и года-двух, как эта странная пара вновь купила билеты и отправилась в плаванье, впрочем, возможно родители помогли и на сей раз, но молодая семья вновь поднялась на палубу парохода и, не оглядываясь назад, отплыла в Одессу.
Было это делом неслыханным: в течение почти четырех десятилетий, между 1880 и 1917 годами, около двух миллионов евреев из Восточной Европы эмигрировали на Запад. Для всех этих эмигрантов то был путь в один конец, никто из них не возвратился, кроме моих дедушки и бабушки, отплывших в обратном направлении. Можно предположить, что на этот раз они были на корабле единственными пассажирами, так что моему неуемному дедушке влюбляться было не в кого, и ухо его оставалось вполне свободным на протяжении всего обратного плавания в Одессу.
Почему они вернулись?
Мне так и не удалось вытянуть из них ясный ответ.
— Бабушка, чем было так плохо в Америке?
— Не было плохо. Только слишком тесно.
— Тесно? В Америке?
— Слишком много людей для такой маленькой страны.
— Дедушка, кто решил вернуться? Ты? Или бабушка?
— Ну, что , что такое? Что это вообще за вопрос?
— Но почему же вы решили вернуться? Что вам там не понравилось?
— Что не понравилось? Что не понравилось? Ничего нам там не понравилось. Ну, что… Полно лошадей и индейцев.
— Индейцев?
— Индейцев.
И более мне ничего не удалось из него вытянуть.

А вот стихи под названием «Осень настала», которые мой дедушка, как всегда, написал по-русски:


Мрачные мысли, как тучи, нависли,
Канула в вечность радость моя:
Осень настала, весна миновала,
Хочется плакать, рыдать без конца.


Солнышко скрылось, небо затмилось,
Мраком окуталась жизнь моя,
Уж не вернется и не проснется
Радость, любовь и весна для меня .


В 1978 году, когда впервые в жизни я прибыл в Нью-Йорк, я искал и даже нашел женщину, которая выглядела, как индианка: она стояла, насколько я помню, на углу Лексингтон и 53-й улицы, раздавая прохожим рекламные листки. Женщина была не молодой, но и не старой, широкоскулой, в старом мужском пальто, закутанная в коричневый платок, защищающий ее от жалящего холодного ветра. Она протянула мне листок и улыбнулась, я взял его из ее рук и поблагодарил. «Любовь ждет вас, — так было обещано там, под адресом бара, где встречаются одинокие люди, — не мешкайте ни секунды. Приходите немедленно».

На фотографии, сделанной в Одессе в 1913 или 1914 году, дедушка снят в галстуке-бабочке, в серой шляпе, тулью которой огибает поблескивающая шелковая лента, в костюме-тройке. Под не запахнутым пиджаком видна застегнутая на все пуговицы жилетка, во всю ширину которой тянется дуга тонкой серебряной цепочки, ведущей, по-видимому, к часам-луковице у него в кармане. Белоснежная рубашка украшена галстуком-бабочкой из темного шелка, черные штиблеты сверкают, его тросточка денди висит, как всегда, на руке, чуть пониже локтя. Слева от него мальчик лет шести, которого он держит за руку, а справа — прелестная девочка лет четырех. Мальчик — круглолицый, с прямой челкой, ровненько падающей на лоб из-под его шапочки (такую прическу в Израиле называли «пони»). Одет он в великолепную матросскую курточку с двумя рядами огромных белых пуговиц. Из-под курточки выглядывают короткие штанишки, а еще ниже виднеется полоска белых коленок, тут же исчезающих в высоких белых носочках, прихваченных, по-видимому, подвязками.
Девочка улыбается фотографу. Она выглядит так, словно ей хорошо известна сила ее очарования, и она старательно направляет его лучи в сторону объектива. Мягкие длинные локоны ниспадают на ее плечи и ложатся на платье, они тщательно расчесаны на пробор, образующий справа строгую прямую линию. У нее круглое, пухленькое, веселое лицо, глаза удлиненные и раскосые, почти китайские, полуулыбка витает на ее полных губках. Поверх светлого платья надели на нее курточку, такую же, как у старшего брата, только поменьше, и от того невероятно трогательную. И на ней носочки, доходящие до коленок. Ножки обуты в туфли-лодочки с прелестными пряжками-бабочками.
Мальчик на фотографии — это мой дядя Давид, которого все называли Зюзя, Зюзенька, а вот эта девочка, эта расфранченная женщинка, такая маленькая и очаровательная — это мой отец.
С младенчества и до семи-восьми лет (иногда отец вспоминал, что это продолжалось, по крайней мере, до девяти лет) бабушка одевала его в платьица с кружевным воротником или в плиссированные накрахмаленные юбочки, которые она сама кроила и шила, и в розовые девчоночьи туфельки. Длинные его роскошные волосы, спускавшиеся до плеч, повязывались красными, желтыми, голубыми, розовыми бантами. Каждый вечер мама мыла ему голову нежными, приятно пахнущими растворами, а случалось, и по утрам делала это снова, поскольку известно, что ночные жиры — главные враги здоровых волос, они отнимают у них блеск и свежесть, служат питательной почвой для перхоти. На пальчики надевала ему мама изящные колечки, а пухленькие запястья его украшала браслетами. Когда отправлялись они на одесские пляжи, Зюзенька, мой дядя Давид, ходил переодеваться в раздевалку для мужчин с дедушкой Александром, а вот бабушка Шломит и малышка Лёничка, то есть мой будущий папа, отправлялись в женскую душевую, где мылись со всей тщательностью: «и там намылься, и там тоже, а особенно — там, пожалуйста, намылься дважды».
После того, как родила она Зюзеньку, бабушка Шломит, всей душой, страстно желала дочку. Когда она забеременела и родила то, что оказалось не девочкой, она тут же решила, что плод этот, плоть от плоти ее, кость от кости, и потому есть у нее естественное и непоколебимое право взрастить и воспитать его так, как душе ее будет угодно, по собственному выбору и вкусу, и никакие силы в мире не посмеют вмешиваться и указывать ей, как воспитывать, как одевать своего Лёничку, какими будут его пол и его манеры… В самом деле, у кого есть право вмешиваться?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113


А-П

П-Я