https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/
Только о том, что было вокруг нее. То, что было вокруг Фани, это, возможно, немного и сама Фаня. Была у нас такая поговорка: когда по-настоящему кого-то любят, то любят даже его носовой платок.
Вот взгляни на это, пожалуйста. У меня есть здесь некоторые вещи, которые я могу показать тебе, а ты можешь даже потрогать их и понять, что мои рассказы — это не просто байки. Вот, погляди, пожалуйста, на это. Нет, это не скатерть, это наволочка, наволочка с вышитым рисунком. Когда-то девушки из хороших семей учились вышивать… И княгиня — или графиня? — Любовь Никитична вышила это мне в подарок. Как она сама мне сказала, голова, которая вышита здесь, — это силуэт кардинала Ришелье. Кто он такой, этот кардинал Ришелье? Этого я уже не помню. А может, я этого никогда и не знала. Я ведь совсем необразованная, не то, что Хая или Фаня. Их послали получать аттестат зрелости, а затем — в Прагу, учиться в университете. Я же была попроще. Про меня всегда говорили: «Сонечка, она такая симпатичная, но немного простушка». Меня послали в польский военный госпиталь, чтобы я получила диплом медицинской сестры. Но я очень хорошо помню: перед тем, как я оставила дом, княгиня сказала мне, что это голова кардинала Ришелье.
Может, ты знаешь, кем был кардинал Ришелье? Не имеет значения. Расскажешь мне в следующий раз, а то и вообще не расскажешь. В моем возрасте уже можно завершить жизнь, и не обладая великой честью знать, кто он, что он и как он, этот кардинал Ришелье. Кардиналов дополна, и почти все они ненавидят наш народ.
В глубине души я немного анархистка. Как папа . Мама твоя тоже была анархисткой в душе. Конечно, в среде Клаузнеров она ни в коем случае не могла это показать: и без того они считали ее несколько странной. Хотя вели они себя по отношению к ней с неизменной вежливостью. И вообще у Клаузнеров вежливость всегда была на первом месте. Твой другой дедушка, дедушка Александр, если только я не успевала отдернуть руку, тут же, бывало, целовал ее… Помнишь, была такая сказка — о коте в сапогах? Твоя мама была среди Клаузнеров словно плененная птица в клетке, висящей в гостиной семейства котов в сапогах.
Я немного анархистка по очень простой причине: потому что не вышло пока ничего хорошего из действий всяких там кардиналов Ришелье. Только Янушка- дурачок , ты ведь еще не забыл его, этого деревенского дурачка из сказки Ксенички, нашей служанки? Того, что пожалел простой народ и не пожалел своей единственной краюхи хлеба — заткнул ею дыру в мосте. И за это его потом сделали царем. Только кто-нибудь вроде него иногда жалеет и нас. Все остальные — цари и вельможи — никого не жалеют. А по правде говоря, и мы сами не очень-то жалеем других. Ведь не очень-то пожалели маленькую арабскую девочку, умершую у блок-поста на дороге в Вифлеем: видимо, стоял там, на блок-посту, какой-то солдат, эдакий кардинал Ришелье без сердца. Еврейский солдат, но… кардинал Ришелье! Ему хотелось только одного: поскорее все закончить и пойти домой… Вот так и умерла девочка, чьи глаза должны сверлить нашу душу, не давая нам спать по ночам, хотя я не видела ее глаз, потому что в газетах печатают снимки наших потерь и никогда не показывают их потери.
Ты думаешь, что простой народ такой уж большой подарок? Вовсе нет! Простой народ так же глуп и жесток, как и его цари. Ведь в этом истинная мораль сказки Андерсена о новых портных короля. Простой народ, он глуп точно так же, как король и министры, как кардинал Ришелье. А вот Янушке- дурачку было вообщебезразлично — пусть смеются над ним столько, сколько хотят. Важным для него было другое — чтобы все остались в живых. Он был милосерден, а в милосердии нуждаются все. Даже кардинал Ришелье. Даже римский папа. Ты тоже, наверняка, видел по телевизору, насколько он болен и слаб, а тут у нас, когда он приехал, его без всякого милосердия вынудили целыми часами стоять на солнце, и это при его больных ногах. Не пожалели старого и очень больного человека. Даже по телевизору видно было, как больно ему стоять на ногах, но он крепится и стоит неподвижно на церемонии в мемориале Яд ва-Шем. Стоит целых полчаса без перерыва, в дикую жару — только бы не нанести урона нашей части. Мне тяжело было видеть это. И было мне чуточку жаль его.
Нина была лучшей подругой Фани, твоей мамы, она была ее ровесницей, а я подружилась с младшей, с Тасей. Много лет они жили у нас со своей «маман», княгиней. Так они называли ее «маман». Это просто «мама» по-французски. Но кто знает, была ли она и вправду их мамой? Или только их няней ? Они были очень бедны: мне кажется, что даже за квартиру они нам ни копейки не платили. Мы, как видно, унаследовали их вместе с Ксенией и Дорой от городского головы Лебедевского. И все-таки у нас им было разрешено входить в дом не через черный , а через главный ход, который назывался парадным . Они были такими бедными, что княгиня, эта «маман», ночами сидела и шила при свете керосиновой лампы юбочки из гофрированной бумаги для богатых девочек, обучающихся балету. Это была такая жатая бумага, поверх которой она наклеивала сверкающие звезды из золотой бумаги.
Но в один прекрасный день эта княгиня, или графиня, Любовь Никитична оставила своих двух девочек и уехала в страну Тунис на розыски какой-то пропавшей родственницы по имени Елизавета Францевна. А теперь посмотри и убедись сам, как память потешается надо мной. Куда я положила свои часы минуту назад? Этого мне никак не вспомнить. Но как звали какую-то Елизавету Францевну, которую я ни разу в жизни не встречала и на поиски которой восемьдесят лет тому назад княгиня Любовь Никитична отправилась в страну Тунис, это я как раз помню так же ясно, как светит солнце в полдень! Может, и часы мои исчезли в стране Тунис?
В столовой у нас висела картина в позолоченной раме какого-то очень дорогого художника . Помню, что на картине изображен был очень красивый подросток, светловолосый, с развевающимися кудрями, похожий на изнеженную девочку: трудно было понять, то ли это девочка, то ли мальчик. Лица его я уже не помню, но зато хорошо помню, во что он был одет: вышитая рубашка с пышными такими рукавами, большая желтая шляпа висела на шнурке на ее плече… Видимо, это все же была юная девушка… Виднелись три ее нижние юбки, одна из-под другой, потому что с одной стороны подол был приподнят, и снизу выглядывало кружево. Сначала шла желтая юбка, и желтый был такой интенсивный, как у Ван Гога, под ней — белая кружевная, а самая нижняя, третья юбка, скрывающая ее ноги, была небесно-голубого цвета. Эта картина казалась вроде бы совершенно невинной, но было в ней что-то такое… Изображение было в натуральную величину. Девочка, похожая на мальчика, стояла себе просто так, посреди поля, окруженная зеленью и белыми овечками, в небе плавали легкие облака, а вдали виднелась полоска леса.
Помнится, однажды Хая сказала, что такая красавица должна оставаться в стенах дворца, а не ходить на луг пасти овец, а я заметила, что третья юбка и небо наверху нарисованы одной и той же краской, будто выкроили нижнюю юбку прямо из небосвода. И вдруг Фаня взорвалась, велела нам немедленно замолчать и не молоть всякую чепуху: ведь это лживая картина, прикрывающая огромное моральное разложение. Примерно этими словами и сказала, но не совсем так, я ведь не могу повторить слова твоей матери, ни один человек не может воспроизвести язык Фани. Ты, возможно, немного помнишь, как говорила Фаня?
Я никак не могу забыть ни эту ее вспышку, ни ее лицо в ту минуту. Было ей тогда, я уже не могу сказать точно, то ли шестнадцать, то ли пятнадцать. Я это хорошо помню именно потому, что это было совсем на нее не похоже — вот так взрываться: Фаня ведь никогда не повышала голоса. Никогда — даже если ее обижали и причиняли боль: она тогда сразу же замыкалась в себе. И вообще с ней всегда надо было догадываться, что она на самом деле чувствует, что ей не нравится. А тут вдруг… Я даже помню, что это было в пятницу вечером, в канун субботы… Или на исходе какого-то праздника, может, то был Суккот? Или Шавуот?.. И вдруг она взрывается, упрекает нас, ладно уж меня, я всю жизнь была малышкой-глупышкой, но так раскричаться на Хаю! На нашу старшую сестру! Вожака нашей молодежной группы! Харизматическую личность! Хаю, которую обожает вся гимназия!
Но мама твоя, будто вдруг взбунтовавшись, начала обливать презрением эту картину, которая висела у нас в столовой все эти годы. Она презирала ее за то, что картина подслащивает действительность. Ложь и обман! Разве в жизни пастухи одеты в шелковые одежды, а не в тряпье? И лица их — не ангельские, а иссеченные холодом и голодом, волосы — грязные, со вшами и блохами, а не золотые кудри. И вот так не замечать страданий — это почти такое же зло, как и причинять страдания. Эта картина превращает жизнь в швейцарскую бонбоньерку.
Вероятно, твоя мама возмущалась картиной, висевшей в столовой, потому что художник , ее нарисовавший, изобразил все так, будто в мире уже нет никаких несчастий. Я думаю, именно это ее возмутило. Во время своей вспышки она, по-видимому, была более несчастной, чем кто-либо мог себе представить. Извини, что я вся в слезах. Она была моей сестрой, и она очень меня любила, но скорпионы доконали ее. Довольно, я прекратила. Извини. Всякий раз, когда я вспоминаю эту изысканно нарядную картину, всякий раз, когда я вижу перед собой произведение живописи с тремя нижними юбками и перистыми облаками, перед моими глазами немедленно возникают скорпионы, терзающие мою сестру, и я начинаю плакать.
26
Вслед за старшей сестрой Хаей восемнадцатилетняя Фаня была послана в 1931 году в Прагу — учиться в тамошнем университете, поскольку университеты в Польше закрылись перед евреями. Моя мама изучала в Праге историю и философию. Родители ее, Ита и Герц, так же, как и все евреи Ровно, были свидетелями и жертвами ненависти к евреям. Эта ненависть все набирала силу: и со стороны соседей — поляков, и со стороны соседей — украинцев и немцев. Антисемитизм католический, антисемитизм православный, злодейские нападения украинских хулиганов и все усиливающиеся притеснения со стороны польских властей. Эхом далеких громов докатывались до Ровно ядовитое подстрекательство и преследования евреев в гитлеровской Германии.
Деловая активность моего дедушки переживала кризис: инфляция тридцатых годов едва ли не за одну ночь обесценила все его сбережения. Тетя Соня рассказывала мне: « Папа дал мне несметное количество польских банкнот, миллионы и триллионы, и я сделала из них обои. Все приданое, что копил он в течение десяти лет и приготовил для каждой из нас, — все рухнуло в пропасть за два месяца». Хая и Фаня вынуждены были прервать свои занятия в Праге, потому что деньги, деньги их отца, почти кончились.
В результате торопливой и неудачной сделки была продана мельница, проданы фруктовый сад и дом по улице Дубинской, проданы и лошади, и карета и сани. Ита и Герц Мусманы добрались в 1933 году до Эрец-Исраэль, почти ничего не имея. Они сняли жалкий барак, крытый толем, неподалеку от Кирьят Моцкин, под Хайфой. Папа, которому всю жизнь нравилось иметь дело с мукой, сумел найти себе место рабочего в пекарне «Пат». Затем, когда ему было уже около пятидесяти, он купил лошадь и подводу. Сначала развозил хлеб, а потом строительные материалы по объектам в районе Хайфского залива.
Я помню его: сильно загорелый, задумчивый, с чуть смущенной улыбкой, в рабочей одежде — серой пропотевшей майке. А голубые глаза брызжут искорками смеха, вожжи — в твердых руках. Похоже, что со своего сидения — доски, положенной поперек повозки, — все вокруг видится ему симпатичным и забавным: и виды Хайфского залива, и склоны горы Кармель, и нефтеперегонные заводы, и фабричные трубы, и портовые башенные краны вдалеке.
С юности он считал себя пролетарием. Теперь, утратив свое богатство и вернувшись к физическому труду, он словно бы разом вернулся в молодость. Охватила его какая-то сдержанная постоянная веселость, какая-то бесшабашная радость жизни. Точно так же, как Иехуда Лейб Клаузнер из литовского местечка Олькеники, отец моего другого дедушки — Александра, любил и этот мой дедушка — Нафтали Герц Мусман занятие извозом. Ему нравилось все: и этот ритм одиночества, и умиротворенность, которую рождает долгая медленная езда, и общение с лошадью, и острый ее запах, и конюшня, и сено, и упряжь, и мешок с овсом, и вожжи…
Соня, которой было шестнадцать, когда родители ее прибыли в Эрец-Исраэль (а сестры продолжали учиться в Праге), оставалась в Ровно еще около пяти лет, пока не получила диплом медицинской сестры, закончив соответствующую школу при польском военном госпитале. За два дня до конца 1938 года она прибыла в порт Тель-Авива, где ее ждали родители, две сестры и Цви Шапира, новоиспеченный муж Хаи. В Тель-Авиве спустя несколько лет Соня вышла замуж за бывшего наставника группы сионистской молодежи в Ровно, в которую она входила, — парня прямого, педантичного, много знающего. Звали его Авраам Гандельберг, по-домашнему — Бума.
А в 1934 году, через год после приезда родителей и старшей сестры Хаи, за четыре года до прибытия младшей сестры, добралась до Эрец-Исраэль Фаня. Близко знавшие ее люди рассказывали, что в Праге пережила она мучительно трудную любовь, но подробностей они мне сообщить не могли. Когда я был в Праге и бродил в лабиринте старинных, мощенных камнем переулочков вблизи университета, в моем воображении возникали картины и слагались истории…
Прошел год после ее приезда, и мама моя продолжила изучение истории и философии в Еврейском университете на горе Скопус. Сорок восемь лет спустя моя дочь Фаня, не подозревая, по-видимому, что изучала в молодости ее бабушка, решила выбрала для своих занятий в тель-авивском университете историю и философию.
Я не знаю, оставила ли моя мама пражский университет в разгар учебы только потому, что кончились родительские деньги. Вытолкнула ли ее в Эрец-Исраэль ненависть к евреям, сопровождаемая насилием и заполонившая в середине тридцатых годов улицы европейских городов, а также университетские кампусы, или прибыла она сюда в силу воспитания, полученного в гимназии «Тарбут» и молодежном сионистском движении?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
Вот взгляни на это, пожалуйста. У меня есть здесь некоторые вещи, которые я могу показать тебе, а ты можешь даже потрогать их и понять, что мои рассказы — это не просто байки. Вот, погляди, пожалуйста, на это. Нет, это не скатерть, это наволочка, наволочка с вышитым рисунком. Когда-то девушки из хороших семей учились вышивать… И княгиня — или графиня? — Любовь Никитична вышила это мне в подарок. Как она сама мне сказала, голова, которая вышита здесь, — это силуэт кардинала Ришелье. Кто он такой, этот кардинал Ришелье? Этого я уже не помню. А может, я этого никогда и не знала. Я ведь совсем необразованная, не то, что Хая или Фаня. Их послали получать аттестат зрелости, а затем — в Прагу, учиться в университете. Я же была попроще. Про меня всегда говорили: «Сонечка, она такая симпатичная, но немного простушка». Меня послали в польский военный госпиталь, чтобы я получила диплом медицинской сестры. Но я очень хорошо помню: перед тем, как я оставила дом, княгиня сказала мне, что это голова кардинала Ришелье.
Может, ты знаешь, кем был кардинал Ришелье? Не имеет значения. Расскажешь мне в следующий раз, а то и вообще не расскажешь. В моем возрасте уже можно завершить жизнь, и не обладая великой честью знать, кто он, что он и как он, этот кардинал Ришелье. Кардиналов дополна, и почти все они ненавидят наш народ.
В глубине души я немного анархистка. Как папа . Мама твоя тоже была анархисткой в душе. Конечно, в среде Клаузнеров она ни в коем случае не могла это показать: и без того они считали ее несколько странной. Хотя вели они себя по отношению к ней с неизменной вежливостью. И вообще у Клаузнеров вежливость всегда была на первом месте. Твой другой дедушка, дедушка Александр, если только я не успевала отдернуть руку, тут же, бывало, целовал ее… Помнишь, была такая сказка — о коте в сапогах? Твоя мама была среди Клаузнеров словно плененная птица в клетке, висящей в гостиной семейства котов в сапогах.
Я немного анархистка по очень простой причине: потому что не вышло пока ничего хорошего из действий всяких там кардиналов Ришелье. Только Янушка- дурачок , ты ведь еще не забыл его, этого деревенского дурачка из сказки Ксенички, нашей служанки? Того, что пожалел простой народ и не пожалел своей единственной краюхи хлеба — заткнул ею дыру в мосте. И за это его потом сделали царем. Только кто-нибудь вроде него иногда жалеет и нас. Все остальные — цари и вельможи — никого не жалеют. А по правде говоря, и мы сами не очень-то жалеем других. Ведь не очень-то пожалели маленькую арабскую девочку, умершую у блок-поста на дороге в Вифлеем: видимо, стоял там, на блок-посту, какой-то солдат, эдакий кардинал Ришелье без сердца. Еврейский солдат, но… кардинал Ришелье! Ему хотелось только одного: поскорее все закончить и пойти домой… Вот так и умерла девочка, чьи глаза должны сверлить нашу душу, не давая нам спать по ночам, хотя я не видела ее глаз, потому что в газетах печатают снимки наших потерь и никогда не показывают их потери.
Ты думаешь, что простой народ такой уж большой подарок? Вовсе нет! Простой народ так же глуп и жесток, как и его цари. Ведь в этом истинная мораль сказки Андерсена о новых портных короля. Простой народ, он глуп точно так же, как король и министры, как кардинал Ришелье. А вот Янушке- дурачку было вообщебезразлично — пусть смеются над ним столько, сколько хотят. Важным для него было другое — чтобы все остались в живых. Он был милосерден, а в милосердии нуждаются все. Даже кардинал Ришелье. Даже римский папа. Ты тоже, наверняка, видел по телевизору, насколько он болен и слаб, а тут у нас, когда он приехал, его без всякого милосердия вынудили целыми часами стоять на солнце, и это при его больных ногах. Не пожалели старого и очень больного человека. Даже по телевизору видно было, как больно ему стоять на ногах, но он крепится и стоит неподвижно на церемонии в мемориале Яд ва-Шем. Стоит целых полчаса без перерыва, в дикую жару — только бы не нанести урона нашей части. Мне тяжело было видеть это. И было мне чуточку жаль его.
Нина была лучшей подругой Фани, твоей мамы, она была ее ровесницей, а я подружилась с младшей, с Тасей. Много лет они жили у нас со своей «маман», княгиней. Так они называли ее «маман». Это просто «мама» по-французски. Но кто знает, была ли она и вправду их мамой? Или только их няней ? Они были очень бедны: мне кажется, что даже за квартиру они нам ни копейки не платили. Мы, как видно, унаследовали их вместе с Ксенией и Дорой от городского головы Лебедевского. И все-таки у нас им было разрешено входить в дом не через черный , а через главный ход, который назывался парадным . Они были такими бедными, что княгиня, эта «маман», ночами сидела и шила при свете керосиновой лампы юбочки из гофрированной бумаги для богатых девочек, обучающихся балету. Это была такая жатая бумага, поверх которой она наклеивала сверкающие звезды из золотой бумаги.
Но в один прекрасный день эта княгиня, или графиня, Любовь Никитична оставила своих двух девочек и уехала в страну Тунис на розыски какой-то пропавшей родственницы по имени Елизавета Францевна. А теперь посмотри и убедись сам, как память потешается надо мной. Куда я положила свои часы минуту назад? Этого мне никак не вспомнить. Но как звали какую-то Елизавету Францевну, которую я ни разу в жизни не встречала и на поиски которой восемьдесят лет тому назад княгиня Любовь Никитична отправилась в страну Тунис, это я как раз помню так же ясно, как светит солнце в полдень! Может, и часы мои исчезли в стране Тунис?
В столовой у нас висела картина в позолоченной раме какого-то очень дорогого художника . Помню, что на картине изображен был очень красивый подросток, светловолосый, с развевающимися кудрями, похожий на изнеженную девочку: трудно было понять, то ли это девочка, то ли мальчик. Лица его я уже не помню, но зато хорошо помню, во что он был одет: вышитая рубашка с пышными такими рукавами, большая желтая шляпа висела на шнурке на ее плече… Видимо, это все же была юная девушка… Виднелись три ее нижние юбки, одна из-под другой, потому что с одной стороны подол был приподнят, и снизу выглядывало кружево. Сначала шла желтая юбка, и желтый был такой интенсивный, как у Ван Гога, под ней — белая кружевная, а самая нижняя, третья юбка, скрывающая ее ноги, была небесно-голубого цвета. Эта картина казалась вроде бы совершенно невинной, но было в ней что-то такое… Изображение было в натуральную величину. Девочка, похожая на мальчика, стояла себе просто так, посреди поля, окруженная зеленью и белыми овечками, в небе плавали легкие облака, а вдали виднелась полоска леса.
Помнится, однажды Хая сказала, что такая красавица должна оставаться в стенах дворца, а не ходить на луг пасти овец, а я заметила, что третья юбка и небо наверху нарисованы одной и той же краской, будто выкроили нижнюю юбку прямо из небосвода. И вдруг Фаня взорвалась, велела нам немедленно замолчать и не молоть всякую чепуху: ведь это лживая картина, прикрывающая огромное моральное разложение. Примерно этими словами и сказала, но не совсем так, я ведь не могу повторить слова твоей матери, ни один человек не может воспроизвести язык Фани. Ты, возможно, немного помнишь, как говорила Фаня?
Я никак не могу забыть ни эту ее вспышку, ни ее лицо в ту минуту. Было ей тогда, я уже не могу сказать точно, то ли шестнадцать, то ли пятнадцать. Я это хорошо помню именно потому, что это было совсем на нее не похоже — вот так взрываться: Фаня ведь никогда не повышала голоса. Никогда — даже если ее обижали и причиняли боль: она тогда сразу же замыкалась в себе. И вообще с ней всегда надо было догадываться, что она на самом деле чувствует, что ей не нравится. А тут вдруг… Я даже помню, что это было в пятницу вечером, в канун субботы… Или на исходе какого-то праздника, может, то был Суккот? Или Шавуот?.. И вдруг она взрывается, упрекает нас, ладно уж меня, я всю жизнь была малышкой-глупышкой, но так раскричаться на Хаю! На нашу старшую сестру! Вожака нашей молодежной группы! Харизматическую личность! Хаю, которую обожает вся гимназия!
Но мама твоя, будто вдруг взбунтовавшись, начала обливать презрением эту картину, которая висела у нас в столовой все эти годы. Она презирала ее за то, что картина подслащивает действительность. Ложь и обман! Разве в жизни пастухи одеты в шелковые одежды, а не в тряпье? И лица их — не ангельские, а иссеченные холодом и голодом, волосы — грязные, со вшами и блохами, а не золотые кудри. И вот так не замечать страданий — это почти такое же зло, как и причинять страдания. Эта картина превращает жизнь в швейцарскую бонбоньерку.
Вероятно, твоя мама возмущалась картиной, висевшей в столовой, потому что художник , ее нарисовавший, изобразил все так, будто в мире уже нет никаких несчастий. Я думаю, именно это ее возмутило. Во время своей вспышки она, по-видимому, была более несчастной, чем кто-либо мог себе представить. Извини, что я вся в слезах. Она была моей сестрой, и она очень меня любила, но скорпионы доконали ее. Довольно, я прекратила. Извини. Всякий раз, когда я вспоминаю эту изысканно нарядную картину, всякий раз, когда я вижу перед собой произведение живописи с тремя нижними юбками и перистыми облаками, перед моими глазами немедленно возникают скорпионы, терзающие мою сестру, и я начинаю плакать.
26
Вслед за старшей сестрой Хаей восемнадцатилетняя Фаня была послана в 1931 году в Прагу — учиться в тамошнем университете, поскольку университеты в Польше закрылись перед евреями. Моя мама изучала в Праге историю и философию. Родители ее, Ита и Герц, так же, как и все евреи Ровно, были свидетелями и жертвами ненависти к евреям. Эта ненависть все набирала силу: и со стороны соседей — поляков, и со стороны соседей — украинцев и немцев. Антисемитизм католический, антисемитизм православный, злодейские нападения украинских хулиганов и все усиливающиеся притеснения со стороны польских властей. Эхом далеких громов докатывались до Ровно ядовитое подстрекательство и преследования евреев в гитлеровской Германии.
Деловая активность моего дедушки переживала кризис: инфляция тридцатых годов едва ли не за одну ночь обесценила все его сбережения. Тетя Соня рассказывала мне: « Папа дал мне несметное количество польских банкнот, миллионы и триллионы, и я сделала из них обои. Все приданое, что копил он в течение десяти лет и приготовил для каждой из нас, — все рухнуло в пропасть за два месяца». Хая и Фаня вынуждены были прервать свои занятия в Праге, потому что деньги, деньги их отца, почти кончились.
В результате торопливой и неудачной сделки была продана мельница, проданы фруктовый сад и дом по улице Дубинской, проданы и лошади, и карета и сани. Ита и Герц Мусманы добрались в 1933 году до Эрец-Исраэль, почти ничего не имея. Они сняли жалкий барак, крытый толем, неподалеку от Кирьят Моцкин, под Хайфой. Папа, которому всю жизнь нравилось иметь дело с мукой, сумел найти себе место рабочего в пекарне «Пат». Затем, когда ему было уже около пятидесяти, он купил лошадь и подводу. Сначала развозил хлеб, а потом строительные материалы по объектам в районе Хайфского залива.
Я помню его: сильно загорелый, задумчивый, с чуть смущенной улыбкой, в рабочей одежде — серой пропотевшей майке. А голубые глаза брызжут искорками смеха, вожжи — в твердых руках. Похоже, что со своего сидения — доски, положенной поперек повозки, — все вокруг видится ему симпатичным и забавным: и виды Хайфского залива, и склоны горы Кармель, и нефтеперегонные заводы, и фабричные трубы, и портовые башенные краны вдалеке.
С юности он считал себя пролетарием. Теперь, утратив свое богатство и вернувшись к физическому труду, он словно бы разом вернулся в молодость. Охватила его какая-то сдержанная постоянная веселость, какая-то бесшабашная радость жизни. Точно так же, как Иехуда Лейб Клаузнер из литовского местечка Олькеники, отец моего другого дедушки — Александра, любил и этот мой дедушка — Нафтали Герц Мусман занятие извозом. Ему нравилось все: и этот ритм одиночества, и умиротворенность, которую рождает долгая медленная езда, и общение с лошадью, и острый ее запах, и конюшня, и сено, и упряжь, и мешок с овсом, и вожжи…
Соня, которой было шестнадцать, когда родители ее прибыли в Эрец-Исраэль (а сестры продолжали учиться в Праге), оставалась в Ровно еще около пяти лет, пока не получила диплом медицинской сестры, закончив соответствующую школу при польском военном госпитале. За два дня до конца 1938 года она прибыла в порт Тель-Авива, где ее ждали родители, две сестры и Цви Шапира, новоиспеченный муж Хаи. В Тель-Авиве спустя несколько лет Соня вышла замуж за бывшего наставника группы сионистской молодежи в Ровно, в которую она входила, — парня прямого, педантичного, много знающего. Звали его Авраам Гандельберг, по-домашнему — Бума.
А в 1934 году, через год после приезда родителей и старшей сестры Хаи, за четыре года до прибытия младшей сестры, добралась до Эрец-Исраэль Фаня. Близко знавшие ее люди рассказывали, что в Праге пережила она мучительно трудную любовь, но подробностей они мне сообщить не могли. Когда я был в Праге и бродил в лабиринте старинных, мощенных камнем переулочков вблизи университета, в моем воображении возникали картины и слагались истории…
Прошел год после ее приезда, и мама моя продолжила изучение истории и философии в Еврейском университете на горе Скопус. Сорок восемь лет спустя моя дочь Фаня, не подозревая, по-видимому, что изучала в молодости ее бабушка, решила выбрала для своих занятий в тель-авивском университете историю и философию.
Я не знаю, оставила ли моя мама пражский университет в разгар учебы только потому, что кончились родительские деньги. Вытолкнула ли ее в Эрец-Исраэль ненависть к евреям, сопровождаемая насилием и заполонившая в середине тридцатых годов улицы европейских городов, а также университетские кампусы, или прибыла она сюда в силу воспитания, полученного в гимназии «Тарбут» и молодежном сионистском движении?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113