https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/
«Господа студенты, выходите».
Мы вышли, а стражники остались в вагоне. Поезд следовал дальше. Нашей судьбой петербургская жандармерия, надо полагать, больше всерьез не интересовалась. Выставила эту нищую шантрапу — пусть помыкается. Пока обратно доберется — если вообще сумеет добраться — учебный год кончится.
Вторая причина скорого возвращения — это замысел Алексея чистить обувь с колокольчиком, недурно им воплощенный. Колокольчик он купил на толкучке за бесценок. На щетки нам пришлось истратить все наличные деньги…
Как до Тифлиса добрались? Да пешком. За всю дорогу дважды поели, заработали на еду рытьем какой-то длинной канавы. Помнится, рыть ее на солнцепеке было нелегко. Ну, а как мы вернулись, вам известно. И как только мы вернулись, Алексей тотчас известил старичка профессора и слушал курс астрофизики до конца, уверяя, что для биолога он весьма полезен.
Хандра Алексея при этом не проходила. В его лице появилось что-то трагически замкнутое, теперь сказали бы — отчужденное. Но больше всего его изменило то, что он перестал улыбаться. Этого нельзя было не заметить.
Не раздвигались, как прежде, в улыбке его аккуратно очерченные губы, показывая ряд ровных белых зубов, которыми он без труда расщелкивал грецкие орехи каменной крепкости. Помню, мы ели их с хлебом. Вы никогда не пробовали? Это очень вкусно. Я и сейчас люблю их в таком евроазиатском сочетании. Тогда они частенько заменяли нам обед, во всяком случае второе блюдо. А когда появлялась возможность добавить четверть фунта изюму и заварить чай — у нас был настоящий лукуллов пир! Жаль, что я не попросил заготовить эти компоненты пира на сегодня, они бы и ощущением во рту напомнили те неповторимые полунищие студенческие годы, так несхожие с годами нашего нынешнего сытого студенчества. Я сказал бы, слишком несхожие. Но не будем отвлекаться и тратить время на аналогии. Вернемся к Алексею. Его хандра столь усиливалась, что сами собой прекратились и наши ореховые трапезы. Я не на шутку тревожился за него. В тот год среди студентов было рекордное число самоубийств…
…Мог ли и он? Как ни кажется это несовместимым с его целенаправленным характером — мог. Здесь имело значение и одно его сугубо личное свойство: его щепетильное отношение к женщинам, в том числе и таким, какие ни в ком из холостой студенческой братии не вызывали щепетильности, да и не могли вызвать.
…Согласен, вероятно, тут имела значение и его честность. И, добавлю, его чрезмерная вежливость. Спросите, кто ее в нем воспитал? Отвечу: он сам, с детства изнемогая от прикрытой для посторонних глаз семейной грубости. Не случайно же совсем мальчишкой он ушел из дома своего отца, кажется таможенного чиновника, и своей многодетной матушки. Ушел после того, как они продали какому-то самодуру-купцу коллекцию жуков и бабочек, собранную и оформленную Алешей для музея.
Сотрудник этого белорусского музея, из политических ссыльных, его и приютил. Дал ему возможность зарабатывать в музее на пропитание и окончить гимназию.
Знаю, что в студенческие годы, когда этот ссыльный был уже стар и болен, Алексей регулярно посылал ему деньги, подрабатывая для этого где угодно.
А вот судьбой родителей, старших братьев и сестер — младших у него не было — он больше не интересовался.
Отрезал, забыл их навсегда. Некоторым кажется, что это безжалостно и слишком круто. Но таков характер. Заметьте, я его не сужу. Стараюсь быть предельно объективным, чтобы дать вам широкий простор для размышлений и выводов… Не выпить ли нам еще по чашечке кофе?
Он налил. Выпил свой кофе. Прошелся по комнате, остановился у окна и снова посмотрел на Неву.
За Невой, справа, виднелось здание Двенадцати коллегий Петербургского, Петроградского, Ленинградского университета.
Там шла сейчас июньская экзаменационная сессия.
Можно было разглядеть у входа студенток в широких, коротких, цветастых юбках и студентов в ярко-клетчатых рубашках с закатанными рукавами.
Профессор быстро и как-то резко отвернулся — вероятно, чтобы не двоилось, не путалось время — и, садясь в свое кресло, спросил:
— На чем мы остановились? — Он не дал времени ответить, ответил сам: — На маленьком экскурсе в детство Алексея Коржина. Этот экскурс поможет вам, как сказали бы психоаналитики, понять истоки некоторых загадочных поступков человека, избранного вами в герои книги, по-видимому не слишком апологетичной. Апологетика мешает выявлению подлинной сущности любого человека, как и любого общественного явления, не правда ли?
Этот вопрос снят был быстрым переходом:
— Вы курите? Тогда попробуйте сигарету из этой пластикатовой пачки с английским львом.
Мы закурили.
— Что, недурен табачок? И почти безвреден благодаря двум фильтрам в сигарете, один из коих угольный.
В данном случае можно сказать: курите на здоровье.
А теперь — пойдем дальше. Мы уже близки к сердцевине события.
Итак, ничего не изменилось ни в мироздании, ни в мироустройстве — оно оставалось таким же несправедливым. Ничего не изменилось в жизни петербургского студенчества. Решительно ничего, кроме того, что в нашей столовой появилась новая кассирша.
Чертовски ясно помню: мы стояли рядом с Алексеем, когда она впервые вошла и села за кассу. Мы стояли рядом и в первой длинной очереди к ней. Вопреки правилу Алексея пропускать друзей вперед, он нетерпеливо опередил меня и первым обратился к новой кассирше. Он сказал ей: «Пожалуйста… суп!» — и преобразился. Он снова показал свои ровные зубы, с легкостью щелкающие грецкие орехи. Хандра исчезла, словно в один миг нашлись ответы на все «проклятые вопросы», хотя он услышал в ответ всего два ничем не окрыляющих слова:
«Какой суп?»
Он уселся на завидное место, как раз напротив кассы, опустил ложку в тарелку и голосом, зазвучавшим как набат, спросил своих сотоварищей:
«Не кажется ли вам, что нельзя согласиться с изречением Сократа, на первый взгляд столь мудрым?..»
Простите, не помню, какое изречение было приведено, но отлично помню, что удвоенное количество студентов, сидевших за нашим столом, горячо встало на сторону Сократа и начало в пух и прах разбивать точку зрения Алексея. Отдаю ему должное: он защищал свое мнение с неслыханным остроумием. Впрочем, и мы не отставали. Откуда что бралось! Тусклые становились блестящими, застенчивые — дерзкими. Это был один из самых разительных примеров могучего взлета умов во имя женщины!
Тут красиво седеющий рассказчик так легко поднялся с кресла, что это тоже было похоже на взлет.
Он продолжал говорить, плавно пересекая просторный кабинет по диагонали, из угла в угол.
— Наш спор о Сократе превратился в общефилософский многодневный диспут. Он на минуту затихал, как только кто-либо из нас подходил к кассе. Никто ведь не оплачивал всего обеда сразу. Если обед состоял из супа и чая, был повод подойти к кассе дважды. Если имелось две копейки на булочку трижды. Если, не думая о завтрашнем дне, дозволялось себе, во имя дивных зеленых глаз, съесть котлеты — была возможность подойти к кассе четырежды. И всякий раз каждый шаг подходящего к кассе, каждое его слово и взгляд у кассы молчаливо контролировались глазами, ушами и, конечно же, сердцами сидящих за столом. Разумеется, напор глубокомыслия иссякал, иногда обрываясь на полуслове, как только кассирша закрывала кассу и, не взглянув в нашу сторону, покидала столовую. Тогда у каждого из нас тотчас находилось неотложное дело. Начиналась неимоверная спешка. Через минуту мы все оказывались на набережной, прощались друг с другом и… следовали в одном направлении, на почтительном расстоянии, — вам, конечно, понятно, за кем.
Однажды во время такого шествия я нашел на тротуаре дамский носовой платок. По тому, как резко он был надушен, все сразу же определили, что это платок не ее. Я тоже был в этом уверен. И все-таки это был повод, опередив остальных, подойти, поклониться, спросить, не она ли его обронила, и завязать разговор.
«Нет, благодарю вас, это не мой», — услышал я в ответ и не успел начать заготовленного: «Мы, в некотором роде, знакомы» — так быстро она свернула за угол. А до меня долго доносились безжалостные соболезнования шагающих сзади сотрапезников.
Но за этим казусом последовала удача. Вечером я встретил знакомую курсистку Бестужевских курсов и пошел ее проводить. Она снимала на дальней, глухой линии Васильевского комнату в первом этаже с окнами на набережную. Первый этаж и окна на набережную — прошу вас хорошо запомнить. Это нам пригодится, эти данные окажутся роковыми. Не улыбайтесь, не подбирайте сюжет, все равно не угадаете.
Итак, я провожаю курсистку, милую, образованную, экзальтированную Нину, готовую посвятить свою жизнь разумному-доброму-вечному. Мы дружески болтаем.
Среди прочего она сообщает, что теперь живет в комнате не одна, а вместе с подругой, тоже бестужевкой, Варенькой Уваровой, самой неимущей из всех курсисток.
Она должна зарабатывать не только на себя, но и поддерживать мать и двух братьев, которых оставила в Полтаве, где отец, прокутив все до гроша, год назад пустил себе пулю в лоб. И Варенька, кончая гимназию, весь этот страшный год занималась репетиторством, чтобы семья не голодала, и все-таки умудрилась кончить с золотой медалью.
«Вы увидите, это редкостная девушка, — уверяла меня Нина. — Природа наградила ее и красотой, и божественным голосом — вы послушали бы, каким драматическим сопрано! — и, вдобавок, абсолютным слухом».
Она рассказала, что, когда в Полтаве, на выпускном вечере, Варенька пела соло, в зале присутствовал композитор Лысенко. Он подошел к Вареньке и с места в карьер предложил ей петь главную партию в его опере «Наталка-Полтавка». Варенькину маму это предложение оскорбило до слез. Она ответила композитору, что в роду Уваровых никогда певичек не было и быть не может.
А Варенька ответила, что была бы счастлива петь в его опере, но уже давно решила поступить на Бестужевские женские курсы, послала просьбу и получила благоприятный ответ, что может считать себя принятой.
Варенькина мама была в полном ужасе от такого решения. Она надеялась, что ее дочь выйдет замуж за очень богатого человека, предлагавшего ей руку и сердце, и спасет семью от позора нищеты. Она извела Вареньку истериками. Но, увидев, что решение дочери непоколебимо, написала в Петербург своей сестре и ее сановному мужу, у которых на званых обедах бывал даже министр двора. И вот Варенька в Петербурге, в доме своей тетушки. Тетушка возит ее по магазинам, портнихам, модисткам, наряжает как куклу, запрещает ей надевать «эту отвратительную черную юбку с белой блузкой а-ля Софи Перовская», запрещает говорить по-русски, особенно на званых обедах, напоминает, что на них бывает овдовевший князь М. и молодой, неженатый граф Д. Варенька должна помнить, что эти обеды у них по четвергам, что в эти дни она должна быть дома с утра, чтобы обсудить туалет, быть причесанной куафером, а не являться к столу с примитивно подколотыми косами, как у судомойки Феклы. И если к этому добавить, что в обязанности Вареньки входило ежедневное чтение вслух тетушке то французских, то английских романов и времени для посещения курсов почти не было, — можно понять, почему она не осталась в доме тетушки и перед очередным званым обедом вошла к ней в своей старенькой черной юбке с блузкой «а-ля Софи Перовская», вошла, чтобы сказать: «Спасибо и до свидания!»
Я слушал Нину в томительном предчувствии, хотя никаких данных для этого не было, кроме черной юбки, белой блузки и подколотых кос. Но так одевались, так подбирали косы многие бестужевки.
Я проводил Нину до подъезда и поспешил принять приглашение зайти на часок, познакомиться с подругой.
«Она скоро придет. Она дает урок неподалеку. Буквально все курсистки искали для Вареньки заработок, у нее теперь много уроков».
«А другого, постоянного заработка у вашей подруги нет?» — задал я наводящий вопрос.
«К счастью, есть! Ее удалось устроить кассиршей в столовую, недалеко ст университета, знаете, где вывеска: „Обеды для студентов“. Она получает там бесплатный рацион и приличное жалованье, которое целиком отсылает в Полтаву. Все было бы прекрасно, если бы ей так не мешали безобразно громкие споры каких-то ну просто тронувшихся умом студентов. Когда я спросила: о чем они спорят, может быть, о том, что волнует и нас? Варенька призналась, что она так боится что-нибудь в кассе напутать из-за этого шума, так боится что-нибудь неверно сосчитать, что не разбирает ни единого слова, не видит ни единого лица, — она ждет, что не сегодня-завтра ей скажут: „Госпожа Уварова! К сожалению, вы не справляетесь. Вы свободны“.»
Со всей отчетливостью помню, как после минутного шока я возликовал. Во-первых, потому, что не услышала госпожа Уварова… Варенька моего «мы, в некотором роде, знакомы» и не знает, что я один из тех тронувшихся умом спорщиков. Во-вторых, потому, что спор затеял не я. Помните, его затеял Алексей. О чем завтра же я ему с удовольствием напомню. В-третьих, что самое главное, — завтра же, благодаря мне, шум в столовой будет прекращен.
«Что с вами? Чему вы вдруг обрадовались?» — внося чай и стаканы, спросила меня Нина.
По счастью, на ответ не осталось времени: почти сразу за нею вошла Варенька Уварова. Да… вошла наша кассирша. Она мне показалась еще прекраснее. Усталость не сняла с ее лица печати неподвластности.
Протягивая руку, она впервые посмотрела на меня видящим взглядом. И не сочтите нескромностью — я до сих пор уверен, что увиденное не было для нее неприятным. Но времени для беседы оказалось ничтожно мало.
Она торопилась на поздний урок — готовить какого-то великосветского лоботряса к экзамену, Я проводил ее до дома этого лоботряса. Я шел рядом, чувствуя неправдоподобность своей удачи. Я заговорил о Собинове, уже покорившем Петербург своим Ленским и Лоэнгрином. Варенька посетовала на то, как ей не повезло: на курсах разыгрывались билеты на «Лоэнгрина» и она вытянула пустышку.
В университете тоже разыгрывались билеты на Собинова, я тоже был его поклонником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Мы вышли, а стражники остались в вагоне. Поезд следовал дальше. Нашей судьбой петербургская жандармерия, надо полагать, больше всерьез не интересовалась. Выставила эту нищую шантрапу — пусть помыкается. Пока обратно доберется — если вообще сумеет добраться — учебный год кончится.
Вторая причина скорого возвращения — это замысел Алексея чистить обувь с колокольчиком, недурно им воплощенный. Колокольчик он купил на толкучке за бесценок. На щетки нам пришлось истратить все наличные деньги…
Как до Тифлиса добрались? Да пешком. За всю дорогу дважды поели, заработали на еду рытьем какой-то длинной канавы. Помнится, рыть ее на солнцепеке было нелегко. Ну, а как мы вернулись, вам известно. И как только мы вернулись, Алексей тотчас известил старичка профессора и слушал курс астрофизики до конца, уверяя, что для биолога он весьма полезен.
Хандра Алексея при этом не проходила. В его лице появилось что-то трагически замкнутое, теперь сказали бы — отчужденное. Но больше всего его изменило то, что он перестал улыбаться. Этого нельзя было не заметить.
Не раздвигались, как прежде, в улыбке его аккуратно очерченные губы, показывая ряд ровных белых зубов, которыми он без труда расщелкивал грецкие орехи каменной крепкости. Помню, мы ели их с хлебом. Вы никогда не пробовали? Это очень вкусно. Я и сейчас люблю их в таком евроазиатском сочетании. Тогда они частенько заменяли нам обед, во всяком случае второе блюдо. А когда появлялась возможность добавить четверть фунта изюму и заварить чай — у нас был настоящий лукуллов пир! Жаль, что я не попросил заготовить эти компоненты пира на сегодня, они бы и ощущением во рту напомнили те неповторимые полунищие студенческие годы, так несхожие с годами нашего нынешнего сытого студенчества. Я сказал бы, слишком несхожие. Но не будем отвлекаться и тратить время на аналогии. Вернемся к Алексею. Его хандра столь усиливалась, что сами собой прекратились и наши ореховые трапезы. Я не на шутку тревожился за него. В тот год среди студентов было рекордное число самоубийств…
…Мог ли и он? Как ни кажется это несовместимым с его целенаправленным характером — мог. Здесь имело значение и одно его сугубо личное свойство: его щепетильное отношение к женщинам, в том числе и таким, какие ни в ком из холостой студенческой братии не вызывали щепетильности, да и не могли вызвать.
…Согласен, вероятно, тут имела значение и его честность. И, добавлю, его чрезмерная вежливость. Спросите, кто ее в нем воспитал? Отвечу: он сам, с детства изнемогая от прикрытой для посторонних глаз семейной грубости. Не случайно же совсем мальчишкой он ушел из дома своего отца, кажется таможенного чиновника, и своей многодетной матушки. Ушел после того, как они продали какому-то самодуру-купцу коллекцию жуков и бабочек, собранную и оформленную Алешей для музея.
Сотрудник этого белорусского музея, из политических ссыльных, его и приютил. Дал ему возможность зарабатывать в музее на пропитание и окончить гимназию.
Знаю, что в студенческие годы, когда этот ссыльный был уже стар и болен, Алексей регулярно посылал ему деньги, подрабатывая для этого где угодно.
А вот судьбой родителей, старших братьев и сестер — младших у него не было — он больше не интересовался.
Отрезал, забыл их навсегда. Некоторым кажется, что это безжалостно и слишком круто. Но таков характер. Заметьте, я его не сужу. Стараюсь быть предельно объективным, чтобы дать вам широкий простор для размышлений и выводов… Не выпить ли нам еще по чашечке кофе?
Он налил. Выпил свой кофе. Прошелся по комнате, остановился у окна и снова посмотрел на Неву.
За Невой, справа, виднелось здание Двенадцати коллегий Петербургского, Петроградского, Ленинградского университета.
Там шла сейчас июньская экзаменационная сессия.
Можно было разглядеть у входа студенток в широких, коротких, цветастых юбках и студентов в ярко-клетчатых рубашках с закатанными рукавами.
Профессор быстро и как-то резко отвернулся — вероятно, чтобы не двоилось, не путалось время — и, садясь в свое кресло, спросил:
— На чем мы остановились? — Он не дал времени ответить, ответил сам: — На маленьком экскурсе в детство Алексея Коржина. Этот экскурс поможет вам, как сказали бы психоаналитики, понять истоки некоторых загадочных поступков человека, избранного вами в герои книги, по-видимому не слишком апологетичной. Апологетика мешает выявлению подлинной сущности любого человека, как и любого общественного явления, не правда ли?
Этот вопрос снят был быстрым переходом:
— Вы курите? Тогда попробуйте сигарету из этой пластикатовой пачки с английским львом.
Мы закурили.
— Что, недурен табачок? И почти безвреден благодаря двум фильтрам в сигарете, один из коих угольный.
В данном случае можно сказать: курите на здоровье.
А теперь — пойдем дальше. Мы уже близки к сердцевине события.
Итак, ничего не изменилось ни в мироздании, ни в мироустройстве — оно оставалось таким же несправедливым. Ничего не изменилось в жизни петербургского студенчества. Решительно ничего, кроме того, что в нашей столовой появилась новая кассирша.
Чертовски ясно помню: мы стояли рядом с Алексеем, когда она впервые вошла и села за кассу. Мы стояли рядом и в первой длинной очереди к ней. Вопреки правилу Алексея пропускать друзей вперед, он нетерпеливо опередил меня и первым обратился к новой кассирше. Он сказал ей: «Пожалуйста… суп!» — и преобразился. Он снова показал свои ровные зубы, с легкостью щелкающие грецкие орехи. Хандра исчезла, словно в один миг нашлись ответы на все «проклятые вопросы», хотя он услышал в ответ всего два ничем не окрыляющих слова:
«Какой суп?»
Он уселся на завидное место, как раз напротив кассы, опустил ложку в тарелку и голосом, зазвучавшим как набат, спросил своих сотоварищей:
«Не кажется ли вам, что нельзя согласиться с изречением Сократа, на первый взгляд столь мудрым?..»
Простите, не помню, какое изречение было приведено, но отлично помню, что удвоенное количество студентов, сидевших за нашим столом, горячо встало на сторону Сократа и начало в пух и прах разбивать точку зрения Алексея. Отдаю ему должное: он защищал свое мнение с неслыханным остроумием. Впрочем, и мы не отставали. Откуда что бралось! Тусклые становились блестящими, застенчивые — дерзкими. Это был один из самых разительных примеров могучего взлета умов во имя женщины!
Тут красиво седеющий рассказчик так легко поднялся с кресла, что это тоже было похоже на взлет.
Он продолжал говорить, плавно пересекая просторный кабинет по диагонали, из угла в угол.
— Наш спор о Сократе превратился в общефилософский многодневный диспут. Он на минуту затихал, как только кто-либо из нас подходил к кассе. Никто ведь не оплачивал всего обеда сразу. Если обед состоял из супа и чая, был повод подойти к кассе дважды. Если имелось две копейки на булочку трижды. Если, не думая о завтрашнем дне, дозволялось себе, во имя дивных зеленых глаз, съесть котлеты — была возможность подойти к кассе четырежды. И всякий раз каждый шаг подходящего к кассе, каждое его слово и взгляд у кассы молчаливо контролировались глазами, ушами и, конечно же, сердцами сидящих за столом. Разумеется, напор глубокомыслия иссякал, иногда обрываясь на полуслове, как только кассирша закрывала кассу и, не взглянув в нашу сторону, покидала столовую. Тогда у каждого из нас тотчас находилось неотложное дело. Начиналась неимоверная спешка. Через минуту мы все оказывались на набережной, прощались друг с другом и… следовали в одном направлении, на почтительном расстоянии, — вам, конечно, понятно, за кем.
Однажды во время такого шествия я нашел на тротуаре дамский носовой платок. По тому, как резко он был надушен, все сразу же определили, что это платок не ее. Я тоже был в этом уверен. И все-таки это был повод, опередив остальных, подойти, поклониться, спросить, не она ли его обронила, и завязать разговор.
«Нет, благодарю вас, это не мой», — услышал я в ответ и не успел начать заготовленного: «Мы, в некотором роде, знакомы» — так быстро она свернула за угол. А до меня долго доносились безжалостные соболезнования шагающих сзади сотрапезников.
Но за этим казусом последовала удача. Вечером я встретил знакомую курсистку Бестужевских курсов и пошел ее проводить. Она снимала на дальней, глухой линии Васильевского комнату в первом этаже с окнами на набережную. Первый этаж и окна на набережную — прошу вас хорошо запомнить. Это нам пригодится, эти данные окажутся роковыми. Не улыбайтесь, не подбирайте сюжет, все равно не угадаете.
Итак, я провожаю курсистку, милую, образованную, экзальтированную Нину, готовую посвятить свою жизнь разумному-доброму-вечному. Мы дружески болтаем.
Среди прочего она сообщает, что теперь живет в комнате не одна, а вместе с подругой, тоже бестужевкой, Варенькой Уваровой, самой неимущей из всех курсисток.
Она должна зарабатывать не только на себя, но и поддерживать мать и двух братьев, которых оставила в Полтаве, где отец, прокутив все до гроша, год назад пустил себе пулю в лоб. И Варенька, кончая гимназию, весь этот страшный год занималась репетиторством, чтобы семья не голодала, и все-таки умудрилась кончить с золотой медалью.
«Вы увидите, это редкостная девушка, — уверяла меня Нина. — Природа наградила ее и красотой, и божественным голосом — вы послушали бы, каким драматическим сопрано! — и, вдобавок, абсолютным слухом».
Она рассказала, что, когда в Полтаве, на выпускном вечере, Варенька пела соло, в зале присутствовал композитор Лысенко. Он подошел к Вареньке и с места в карьер предложил ей петь главную партию в его опере «Наталка-Полтавка». Варенькину маму это предложение оскорбило до слез. Она ответила композитору, что в роду Уваровых никогда певичек не было и быть не может.
А Варенька ответила, что была бы счастлива петь в его опере, но уже давно решила поступить на Бестужевские женские курсы, послала просьбу и получила благоприятный ответ, что может считать себя принятой.
Варенькина мама была в полном ужасе от такого решения. Она надеялась, что ее дочь выйдет замуж за очень богатого человека, предлагавшего ей руку и сердце, и спасет семью от позора нищеты. Она извела Вареньку истериками. Но, увидев, что решение дочери непоколебимо, написала в Петербург своей сестре и ее сановному мужу, у которых на званых обедах бывал даже министр двора. И вот Варенька в Петербурге, в доме своей тетушки. Тетушка возит ее по магазинам, портнихам, модисткам, наряжает как куклу, запрещает ей надевать «эту отвратительную черную юбку с белой блузкой а-ля Софи Перовская», запрещает говорить по-русски, особенно на званых обедах, напоминает, что на них бывает овдовевший князь М. и молодой, неженатый граф Д. Варенька должна помнить, что эти обеды у них по четвергам, что в эти дни она должна быть дома с утра, чтобы обсудить туалет, быть причесанной куафером, а не являться к столу с примитивно подколотыми косами, как у судомойки Феклы. И если к этому добавить, что в обязанности Вареньки входило ежедневное чтение вслух тетушке то французских, то английских романов и времени для посещения курсов почти не было, — можно понять, почему она не осталась в доме тетушки и перед очередным званым обедом вошла к ней в своей старенькой черной юбке с блузкой «а-ля Софи Перовская», вошла, чтобы сказать: «Спасибо и до свидания!»
Я слушал Нину в томительном предчувствии, хотя никаких данных для этого не было, кроме черной юбки, белой блузки и подколотых кос. Но так одевались, так подбирали косы многие бестужевки.
Я проводил Нину до подъезда и поспешил принять приглашение зайти на часок, познакомиться с подругой.
«Она скоро придет. Она дает урок неподалеку. Буквально все курсистки искали для Вареньки заработок, у нее теперь много уроков».
«А другого, постоянного заработка у вашей подруги нет?» — задал я наводящий вопрос.
«К счастью, есть! Ее удалось устроить кассиршей в столовую, недалеко ст университета, знаете, где вывеска: „Обеды для студентов“. Она получает там бесплатный рацион и приличное жалованье, которое целиком отсылает в Полтаву. Все было бы прекрасно, если бы ей так не мешали безобразно громкие споры каких-то ну просто тронувшихся умом студентов. Когда я спросила: о чем они спорят, может быть, о том, что волнует и нас? Варенька призналась, что она так боится что-нибудь в кассе напутать из-за этого шума, так боится что-нибудь неверно сосчитать, что не разбирает ни единого слова, не видит ни единого лица, — она ждет, что не сегодня-завтра ей скажут: „Госпожа Уварова! К сожалению, вы не справляетесь. Вы свободны“.»
Со всей отчетливостью помню, как после минутного шока я возликовал. Во-первых, потому, что не услышала госпожа Уварова… Варенька моего «мы, в некотором роде, знакомы» и не знает, что я один из тех тронувшихся умом спорщиков. Во-вторых, потому, что спор затеял не я. Помните, его затеял Алексей. О чем завтра же я ему с удовольствием напомню. В-третьих, что самое главное, — завтра же, благодаря мне, шум в столовой будет прекращен.
«Что с вами? Чему вы вдруг обрадовались?» — внося чай и стаканы, спросила меня Нина.
По счастью, на ответ не осталось времени: почти сразу за нею вошла Варенька Уварова. Да… вошла наша кассирша. Она мне показалась еще прекраснее. Усталость не сняла с ее лица печати неподвластности.
Протягивая руку, она впервые посмотрела на меня видящим взглядом. И не сочтите нескромностью — я до сих пор уверен, что увиденное не было для нее неприятным. Но времени для беседы оказалось ничтожно мало.
Она торопилась на поздний урок — готовить какого-то великосветского лоботряса к экзамену, Я проводил ее до дома этого лоботряса. Я шел рядом, чувствуя неправдоподобность своей удачи. Я заговорил о Собинове, уже покорившем Петербург своим Ленским и Лоэнгрином. Варенька посетовала на то, как ей не повезло: на курсах разыгрывались билеты на «Лоэнгрина» и она вытянула пустышку.
В университете тоже разыгрывались билеты на Собинова, я тоже был его поклонником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30