бойлер цена
«Напоминание»: Советский писатель; 1979
Аннотация
Э. Аленник — ленинградский прозаик, автор книг «Мы жили по соседству» и «Анастасия». Герой новой книги Э. Аленник — врач, беспредельно преданный своему делу, человек большого личного мужества и обаяния. Автор показывает его на протяжении полувека. Герой — участник студенческих волнений предреволюционных лет, хирург, спасший многих и многих людей в гражданскую и Великую Отечественную войну. Завершается повествование событиями послевоенных лет. Острый динамический сюжет помогает раскрыть незаурядный и многогранный характер героя.
Энна Михайловна Аленник
Напоминание
Памяти Евгения Витольдовича Корчица
И долго человека знаешь — и многое тебе о нем неведомо.
Ты ищешь следы, следы начала. Оказывается, их много. Стоит назвать имя — и толща лет прорывается, и давнее входит в сегодняшнее.
Идешь по следу жизни этого человека — и возникает книга. Ее нельзя назвать документальной. Вероятно, герой в ней оживет и таким и не совсем таким, как был, потому что будет оттенен разной памятью разных людей.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СЛЕДЫ ПОСТУПКОВ
Воспоминание-жалоба
Этот благообразный, осанистый человек с первого слова поражает несоответствием образцово здорового вида — и голоса, идущего из недр глубокой старости.
— Знал ли я Алексея Платоновича Коржина молодым? А как же. Я руководил тогда горздравом, сам выписал его в Коканд. И скажу вам: невозможный это был человек. Спросите почему? По весьма многим причинам.
Первейшая — потому, что шел наперекор нашим указаниям. Известные, многоопытные врачи указания выполняли. А он, с несравнимо меньшим опытом, но уже с какой-то незаслуженной славой, делал по-своему. И еще скажу о его отношении к больным. Согласитесь, весьма странном. Удачно прооперирует и выписывает раньше положенного срока, чтобы поскорей положить новых.
Была у него такая теорийка: после как следует сделанной операции больной сам поправится, даже в канаве.
Помню, изложил он мне эту теорийку и с любезной улыбкой разъясняет: «Но в канаве — в хорошую погоду. В дождливую и холодную — лучше поправляться под крышей». Ох эта коржинская улыбочка!
Он задыхается от свежести своего негодования, от напора былых чувств. Он делает передышку и омоложенным этими чувствами голосом продолжает:
— Как нарочно, больше всего Крржин любил делать то, чего от него не требовалось. Никто ему не вменяет, и уж отнюдь не входит это в должность, а он среди ночи приходит с фонариком в больницу — проверять. Был случай идет он по коридору, видит: в закутке спит дежурная сестра. Щелк! — и луч фонаря прямо ей в лицо. Ну разве такое позволительно?.. Я хотел его уволить. Начал зондировать почву — какое там! Попробуй только… Да за него весь город на дыбы!
Он снова делает передышку, достает аккуратно сложенный носовой платок, прикладывает его ко рту, к мягким, пышным усам, проводит по окладистой каштановой бороде, затем со вздохом облегчения говорит:
— Наконец Коржин уехал — руководство, видите ли, мешало ему работать. Но слухами земля полнится. Дошел и до нас слух о его фокусах в Самарканде. Он там — ни много ни мало — насильно скрутил больного, сел верхом ему на спину и сделал операцию на затылке! За это судить надо. А ему, представьте, опять сошло. Там он и руководство, как теперь это называется, охмурил. Но меня — не удалось. Потому что знаю: из-за таких, как он, и тех, кто ими восторгается, одни неприятности и беспорядок. Кстати, слышал я, что еще до революции, перед тем как окончить медицинский факультет, Коржин был учителем в Самаркандской женской гимназии, зарабатывал у гимназисточек дешевое звание любимца. И посещал какой-то тайный кружок, считалось, что ратовал за справедливость. Но, можете не сомневаться, именно за такую справедливость, которая позволяла бы ему делать что хочет и даже ночью ослеплять сестер светом.
Он подождал, пока записывались в лежащий на столе блокнот его слова. Затем добавил:
— Вот вам, смею уверить, точная характеристика молодого Коржина, Алексея Платоновича. Позже мне с ним встречаться не пришлось. О чем, если сказать не кривя душой, я нисколько не сожалею.
Воспоминания медсестры, разбуженной фонариком Коржина
— Сколько лет прошло с той ночи?.. Сейчас сосчитаю.
Она, худенькая, узенькая, сидит на табуретке между газовой плитой и кухонным столом. Готовит обед на большую семью. У нее перекошенные плечи. Одно — сильно вперед и вверх, другое — назад и вниз. Но коротко остриженная седая голова держится почти прямо и глаза в темных глубоких морщинах полны достоинства.
Она сосчитала:
— Прошло пятьдесят два года, — и, смущенная этой цифрой, добавляет: Всего-навсего.
Точным движением, не глядя, она достает с полочки над головой пачку «Беломорканала» с коробкой спичек, быстро разминает папиросу, закуривает и глубоко затягивается — для укрепления сил.
Дверь во двор открыта. Видны зеленый куст с крупными желтоватыми розами, глиняная стена и крыша сарая. На крыше растет мочалка-люфа — она еще в кожуре и похожа на длинную, узкую тыкву. В кухню плывет солнечное тепло. Это начало ноября тысяча девятьсот семьдесят первого года в Самарканде.
Она говорит медленно, как бы идя от той воскресшей ночи к слову:
— Да, резкий луч в лицо меня испугал и оскорбил.
«Виноват, огорчен, что вынужден прервать сладкий сон, — сказал Алексей Платонович, — но я должен попросить вас освежить лицо холодной водичкой, подойти к старику Ходжаеву и выполнить назначенное мной на тот случай, если он не будет спать. А он давно не спит. В жажде видеть вас он поворачивает голову к двери, что ему после трепанации черепа — рано и потому крайне вредно. Надеюсь, вы помните, что надлежит сделать?»
Я осветила точно, не взглянув в запись. Он так ясно объяснял цель назначений, что они запоминались. Мы острее чувствовали их пользу и перестали выполнять их бездумно или думая о другом, как иногда бывало и часто бывает… — Тут она улыбнулась заразительно. Яркая улыбка уцелела вопреки годам, вопреки судьбе. — Мы освежали лицо холодной водичкой, когда хотелось спать.
Да, упреки Алексея Платоновича глубоко ранили. Не знаю… может быть, потому, что резкие замечания он делал подчеркнуто вежливо. Зато когда хвалил, сам радовался и так дружески обнадеживая смотрел.
Какими словами хвалил? Понимаю, вам хотелось бы точно. А разве можно точно запомнить, из чего состоит счастливая минута? Вот слова упрека запомнились, видите, на сколько лет… Тогда, работая с Алексеем Платоновичем в Коканде, я жила и боясь упреков, и всетаки в приподнятом настроении. Тогда каждый день был необыкновенным. Не сосчитать, сколько больных вышло при нем из больницы здоровыми после смертного приговора других врачей. Он многому нас учил. Главное — быстроте отклика. Помню, когда пришла от начальства бумажка с требованием формальностей, таких, что оттягивают немедленную помощь больному, он побледнел…
И, помню, глядя в окно, сказал: «Тэк-с брэ-ке-кекс!» Потом повернулся к нам — мы все были в сборе перед утренним обходом — и весело объявил:
«С сегодняшнего дня мы начинаем работать по букве этого выдающегося предписания. Но — в обратном порядке. Сначала будем оказывать помощь, затем — выполнять требуемые усложненные формальности».
Она погасила огонь под большой кастрюлей с тихонько кипевшим компотом и снова улыбнулась:
— Говорили, что в тот же день Алексей Платонович послал начальству горздрава просьбу срочно изыскать средства для расширения морга, так как точное выполнение предписания не может не привести к резкому увеличению летальных исходов, или попросту — к резкому увеличению числа покойников.
Она поглядела в открытую дверь и, похоже, увидела там не стену и крышу сарая, а тот давний день, того Коржина и ту далекую себя.
— Когда он уехал, в больнице потускнело. Его заместитель был неплохим хирургом. Но делалось все по стандарту, от и до. За трудное он не брался. Приговоренные к смерти умирали. Приговоренные жить калеками оставались калеками. Мы — то есть я с одной тоже совсем молодой медсестрой — написали Алексею Платоновичу и, получив его разрешение, приехали в Самарканд, чтобы с ним работать.
Она помолчала, разожгла потухшую папиросу и с дымом выдохнула:
— Да-а, если бы после моего ранения, в сорок третьем, я могла бы добраться до Коржина… — и умолкла, не договорив.
Когда записывались ее воспоминания, у пишущего возникали мысли по поводу прошлого и настоящего, молодости и старости, а потому были пропущены и, может быть, не совсем точно восстановлены некоторые слова Коржина. И если есть кто-нибудь, кто может это заметить и кого это покоробит недостоверностью, пусть знает — не ее в том вина.
Более ранние следы
— Кто вам сказал, что он был учителем в женской? Вранье это. В нашей он учил.
Это говорит сухощавый пенсионер с густыми вихрами, чем-то сильно огорченный, может быть не раз, но навсегда. В ту пору — одиннадцатилетний сын поломойки Самаркандской мужской гимназии.
— Не ошибаюсь ли? Никак нет-с. Не могу ошибиться, потому что забыть не могу, как хлопотал он, чтоб меня в ту гимназию приняли. К тому уже шло. И — не дали ему дохлопотать.
Было это в тысяча девятьсот шестом. Отмечали в Самарканде годовщину Кровавого воскресенья. Бастовали рабочие и железнодорожники. Устроили они панихиду по тем, кто мирным, праздничным шествием, с открытой душой шли к царю за милостью, а получили… Да что говорить! Известно, что получают, когда с открытой душой идут к царям.
Я пробрался на ту панихиду — на вокзале была. Речи тогда говорили ясные. Мальчишкой я их понимал. Слезы не у одних женщин видел, сам плакал.
С панихиды двинулись все по городу, запели «Вы жертвою пали…». Вижу, к шеренгам Коржин примкнул со старшими гимназистами. Петь он не пел, зато гимназисты с ходу голосов добавили и слова куплетов точно знали.
По велению генерал-губернатора многих вечером арестовали. Коржина тоже. Его — еще и за уроки по естествознанию на лоне природы, где находил он время объяснить, что молодым людям, ежели они честные, нельзя не поддержать того, что справедливо. Считал Алексей Платонович Коржин, что это вполне входит в естествознание.
Вскоре выпустили его на волю. Только — с волчьим билетом. А это такая воля, что ни в одном городе не разрешается жить дольше трех месяцев. Не стал Алексей Платонович нигде жить ни трех месяцев, ни даже одного.
А пошел по земле — поближе, с пешего ходу на жизнь посмотреть. Далече он дошел — до Белоруссии, где жил когда-то мальчишкой. Беду на беде увидел. Тьму-тьмущую хворых без помощи. Не то что доктор — фельдшер за сотню верст, за морем синица. Вот отчего он второе высшее образование решил получить и в Москве медицинский факультет окончил. Сам мне так объяснил. Через тринадцать лет свиделись…
Для большей последовательности изложения событий надо на время прервать здесь воспоминания огорченного человека и вставить некоторые эпизоды из жизни Коржина за эти тринадцать лет и еще более ранние.
Сначала — эпизод, рассказанный неоднократно, в разных вариантах, очевидцами и действующими лицами, даже раз и другой изображенный в лицах, да так, что понадобилось не только суммировать услышанное, но и очистить от чрезмерности. Правда, не до конца очистить, а несколько. Потому что сам-то этот поступок — чрезмерный, из тех, что не вмещались в общепринятые нормы прошлого. Но судите сами. Вот он, ранний след веселого поступка Коржина при невеселых обстоятельствах.
ЭПИЗОД ПЕРВЫЙ
Коржун-Бурун-оглы
— Подходите, прелестные дамы!
— Поставьте ножку на этот пьедестал!
— Как известно, «пье» по-французски и означает «ножка»!
— Ваши ножки, то есть туфельки, будут вычищены несравненным мастером, широко известным как в Европе, так и в Азии!
— Он молниеносно доводит блеск шевро, хрома, сафьяна и даже крокодиловой кожи — до блеска звезд!
— Его сапожный крем лишен сапожного запаха, он пахнет зефиром, эфиром и духами!
— Спешите поставить ножку, пока нет очереди и давки, ибо слух о приезде несравненного Коржун-Буруноглы уже распространяется по вашему прекрасному городу!
Так на людной площади Тифлиса зазывали клиенток трое молодых людей в ярко раскрашенных картонных фесках. Самый высокий и самый красивый из них после каждой фразы, выкрикнутой друзьями или пропетой им самим, ибо он их не выкрикивал, а пел на мотив популярной испанской серенады, звонил в колокольчик, поднимая его высоко над головой.
На ящике, покрытом пестрой тряпкой, сидел экзотически-таинственного вида человек в чалме из полотенца, на котором были вышиты большие красные петухи. Он сидел в этом уборе — сугубо восточном по форме и сугубо русском по содержанию — ив пенсне. Он сидел совершенно неподвижно. Его загорелое лицо со светлыми усами было философски сосредоточенным.
На подставке с приспособлением для высокого каблучка щетиной вниз лежали две новенькие сапожные щетки с каким-то магическим узором, выполненным синим карандашом, а между ними баночка с кремом неопределимого цвета и помазок.
Был послеполуденный час весеннего, яркого дня. Час посещения знатью магазинов и возвращения гимназисток из своих гимназий. Слышалась грузинская, русская и французская речь. Проходили грузинские, русские и смешанные разновозрастные пары. Гимназистки и молодые женщины поглядывали на зазывал и несравненного мастера с веселым любопытством. Их спутники отпускали в сторону зазывал и несравненного мастера иронические шуточки, а также нелестные замечания без шуточек и уводили своих дам подальше.
Но вот… одно юное, небесное создание, лилейно воздушное, в пышном белом платье из сплошных кружевных воланов, выдернуло ручку в перчатке по локоток из-под руки своего пожилого спутника и капризно, но мелодично протянуло:
— А я хочу! И, пожалуйста, не стой над душой. Погуляй.
Ее ножка уже была на пьедестале.
Несколько гимназисток и дам подошли ближе. Зазывалы притихли…
Коржун-Бурун-оглы медленно поднимал голову. Он как бы проплыл бесстрастно-изучающим взглядом от ножки, чуть больше приоткрытой клиенткой, до ее небесного личика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30