https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Margroid/
— Но что за артель? Что вы делаете?
— Чистим по ночам на фабрике трансмиссии. За это очень хорошо платят.
— А сколько там пыли и грязи?!
— Не скрою, мы выходим на улицу похожие на выскочивших из дымохода чертей. Но знаешь, куда мы прежде всего направляем наши стопы? В баню. Ранним утром там нет очереди. Там просторно. Мы моемся, как восточные цари. Выходим чище вынутых из купели младенцев. Настроение у нас лучезарное. Аппетит — троглодитов. И после его утоления есть время выспаться до наших вечерних лекций и позаниматься в Публичке.
— Разрисована картина, но недорисована. Ты недосказал, что при первом же заработке так поторопился отослать мне деньги и по другой причине… той самой.
Ты даже не представляешь, насколько обманчивой!
Нет, он кое-что начал представлять. Возникали какието дни, какие-то слова и движения прежней, молодой мамы. Задним числом он отмечал в них не отмеченное в детстве. Но относил это к ее угрызениям совести за слишком большой перевес в сторону Ани.
И перед Варварой Васильевной возникали какие-то дни. По всей вероятности, другие, когда она ловила себя на большем притяжении к сыну, чем к дочери. А если совсем по правде, признавалась она себе, так было не в отдельные дни. Он всегда был ей ближе, был дороже.
И потому она больше голубила Аню.
Варвара Васильевна решилась это разъяснить, сказать то, о чем ему не догадаться. Но что-то в ней сопротивлялось.
Она торопилась сказать, уверенная, что теперь сын поймет и обрадуется тому, что понял. А все ее существо стеснялось, съеживалось — она сама ощущала, как посмешному, по-девичьи глупо.
И этой девичьей глупости сорока-с-лишним-летний, не девичий ум Варвары Васильевны преодолеть не мог.
Она сидела, смотрела мимо Сани на темнеющее окно и маялась.
Только много лет спустя она отважилась написать об этом Саниной жене, но было уже непоправимо поздно.
Писала она, доживая свои дни в Ташкенте у дочери.
Обувь у нее была отнята, «чтобы не выползала за калитку», и мало было надежды, что кто-нибудь опустит в ящик ее письмо. Она стала сухонькой, почти невесомой.
Последние силы уходили на то, чтобы внушить внукам, что надо учиться и надо быть честными. За это младший внук, красавец Валерик, хватал ее и с хохотом вертел вокруг себя…
Но сейчас она была еще красивая, женственная, смотрела в темнеющее окно с наростом ледяных колючек внизу — электрические обогреватели растапливали пушистый иней на стеклах, он таял, стекал вниз и превращался в ледяные колючки.
Малиновым звоном прозвенело шесть часов. А она все еще сидела и маялась. Комнату наполняла тихая напряженность недоговоренности.
— Ладно, да будет мир, — сказал Саня и поставил перед Варварой Васильевной фигурку из хлебного мякиша, весьма странную: у нее была собачья голова, а торс и ноги тоненького, длинненького человечка. Но он не валился. Он стоял и стоял.
2
Алексея Платоновича встречали Саня и молодой хирург Николай Николаевич Бобренок, подоспевший к поезду в старенькой карете «скорой помощи», не годной уже для перевозки больных, но годной еще для встреч и проводов здоровых. Впрочем, на этот раз она доставляла с вокзала в клинику ящик с новыми больными — белыми мышками после сделанной им в Москве раковой прививки. Но сначала завезла домой Алексея Платоновича.
С лестницы до Варвары Васильевны донесся раскатистый смех, потом голос мужа:
— По этим признакам, вероятнее всего, у этой дамы не болезнь Паркинсона, а не менее страшная болезнь — лень-кин-сона.
— Завтра посмотрите? — голос потише, Бобренка, уже у самой двери.
Мгновенный поворот ключа. Дверь распахивается.
И — разом исчезают жившие в квартире весь день полутона, полуоттенки. Все заполняется цельным, ясным напором жизненной силы.
Алексей Платонович деликатно-быстро, даже как-то воздушно при его невоздушной комплекции, прикладывается к лицу жены, потом не так быстро целует ей руку, и замечает, что Николай Николаевич Бобренок не входит, а тихонько закрывает за собой дверь с той стороны.
— Куда вы, такой-сякой! Не попрощался, не поздоровался.
Бобренок, огромная, светлоголовая глыба нетронутой природы, сняв шапку, переступает порог, чтобы поздороваться с Варварой Васильевной и тут же проститься.
— Вам, Николай Николаевич, всегда рада. По правде сказать, я боялась нашествия.
— Откуда? Этот хитрец Бобрище объявил, что буду завтра утром.
— В клинике и будешь утром, — сказал Саня.
— Да, ни слова неправды, — благодарно подтвердила Варвара Васильевна и тепло добавила: — Снимите свой полушубок, посидите с нами часок.
— Отдыхайте, — ответил Бобренок строго и не остался ни на часок, ни на минуту.
— Он мне все больше нравится, — сказала Варвара Васильевна.
— Тем, что быстро уходит? — весело поддел Саня.
— Да. Это тоже признак душевного такта. Алеша, теплая вода для головы в ванной, в тазу. Она стынет.
Он ежедневно утром и вечером мыл или ополаскивал голову. И рекомендовал это делать всем, кому не жалко волос, а жалко нераскрытых пор, убавляющих приток свежести, весьма необходимый нашему разуму.
Шутя или не шутя он так рекомендовал — трудно было понять. Но своих волос он явно не жалел, и ото лба к макушке его крупной русой головы раньше времени пробиралась и сверкала свеженамытая лысина.
Из холодной, неотапливаемой ванной он вышел переодетым в домашнее теплое, примерно такое же, как у Сани, и первым делом разложил на своем столе привезенные иностранные медицинские журналы, книги и какието бумаги. Затем преподнес своей Вареньке любимого ею Тютчева в прекрасном старинном издании, а сыну вручил тяжеленный перочинный ножик с невероятным количеством приспособлений на все случаи жизни. И пока Варвара Васильевна в кухне подогревала блюдо и перекладывала на блюдо из духовки утку с яблоками, они оба с превеликим интересом испытывали качество этих приспособлений на откупоривании бутылки узбекского вина — прислал Авет Андреевич, на резке хлеба, на колке сахара, на протыкании сапожным шилом дырки в ремне, для чего Сане пришлось поднять свитер и вытащить конец своего пояса. Безусловно, они многое бы еще проверили, но в дверях показалась золотистая утка на блюде.
Что говорить, она была божественного вкуса. Вкуса, вызывающего не слова, а стоны одобрения, похожие на мычание. Даже самодельное вино Авета Андреевича уступало букету из аромата антоновских яблок и яблочно-утиных соков, сбереженных под нежной, золотистой корочкой.
Беседа шла сбивчиво-перебивчиво. На этот раз Алексей Платонович больше расспрашивал. И когда узнал, что Саня намерен писать сценарии и ставить фильмы, что на его факультете уже организована кино-творческая ассоциация, куда вошло семь человек, и приглашен кинооператор-дипломант, и они готовятся летом приступить к съемкам своих первых короткометражных картин, — Алексей Платонович (после страдальческого восклицания мамы: «Значит, летом мы тебя не увидим!») потребовал от сына:
— Ты непременно должен снять фильм об Игнаце Земмельвейсе. Восемьдесят лет назад, работая в Вене, он первым предложил асептику и начал дезинфицировать хлорной водой руки и родовые пути, спасая рожающих от заражения крови. Это полезнейшее из открытий признали бредом. Земмельвейс долго, упорно пытался доказать его очевидную пользу и в конце концов попал в сумасшедший дом. Этот человек умер от заражения крови, всеми забытый, нищий, в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году. Через два года после его смерти, не зная ни о нем, ни о его открытии, английский хирург Листер предложил антисептический метод лечения ран, чем и прославился на весь мир. Ибо этот мир устроен так, что первые открыватели и открытая ими истина нередко объявляются сумасшедшими.
Похоже было, что Варвара Васильевна уже слышала о Земмельвейсе, а на Саню только что услышанное произвело впечатление, особенно последние слова отца, словно бы приложенные и к себе. Наверняка он предложил что-нибудь новое этому онкологическому собранию и получил полный афронт.
— Так даешь обещание открыть людям правду?
— Папа, настоящее искусство этим и занимается. Но Земмельвейс нам не под силу. Нет у нас пока возможности воссоздать обстановку того времени строить декорации, шить костюмы. Средств нам не дают. Дали бесплатно немного пленки. Так немного, что мы не сможем снимать дубли…
— Что-что? — спросила Варвара Васильевна. — Это от слова «дублировать»?
— Да. Это значит еще раз снять тот же эпизод на случай, если в первый раз снят неудачно. Мы должны работать безошибочно. Снимать бесплатных актеров. К тому же — на улице, летними днями и белыми ночами, чтобы обойтись без осветительных приборов. Их нам тоже никто не даст.
Варвара Васильевна, теперь уже уверенная, что не увидит летом сына, почувствовала неудержимое приближение слез и поспешила на кухню заваривать чай.
Алексей Платонович, огорченный как маленький за Игнаца Земмельвейса, а может быть, заодно и за себя, не застрял на своем огорчении. Он уже нашел повод для радости:
— Что ж, прекрасное, интересное лето тебе предстоит. Но имей в виду, просьба о Земмельвейсе не снимается. Она откладывается, и, надеюсь, ненадолго.
— Идет, — сказал Саня. — А ты заметил, тепло у нас сегодня?
Алексей Платонович старательно втянул воздух, как будто только носом умел чувствовать тепло и холод.
— Да, небывалая жара, градусов семнадцать! Но на улице свирепый мороз, что ты, безусловно, ощутил, стоя на перроне в своем очаровательном головном уборе. И одному местечку на твоей голове до сих пор пренеприятно.
Он повернул Санину голову затылком к себе, посмотрел то место за ухом, которое его сын, если вы помните, умудрился рассечь корягой на дне реки в Самарканде, а отец умудрился заштопать так, что непосвященный и швов не отыскал бы. Посмотрел сейчас потому, что еще из окна вагона он заметил Санину руку, греюшую это место.
— Напоминаю, тебе всегда будет больно от холода.
Это место не защищено: не хватает кусочка черепной кости, его унесла река. Ты догадывался об этом?
— Догадывался, — ответил Саня.
— Тогда мог бы заодно догадаться, что тебе нельзя носить зимой кепи. Надо носить шапку с наушниками.
Идя по коридору с двумя чайниками — заваркой и кипятком, — Варвара Васильевна услышала узбекский, шутливо-сокрушенный Санин возглас:
— Ай-яй! — и его разъяснение: — В шапке-ушанке я похож на птицу удода, а мне необходимо быть привлекательным.
За этим разъяснением последовала небольшая пауза.
Совсем небольшая, казалось, для того, чтобы отец мог прийти в себя.
Но нет, ему не надо было приходить в себя. Он вспомнил, как встреча с Варенькой Уваровой стала для него защитой от всех трагически неразрешимых вопросов, надеялся на счастливый выбор сына, и все это высказал одним словом:
— Уже?!
Боже мой, сколько звучной и пугающе преждевременной мужниной радости было для Варвары Васильевны в этом коротеньком «уже?!». Она остановилась и почему-то развела подальше один от другого чайники.
А может быть, руки у нее развелись и чайники уж заодно с руками. Она замерла… И услышала подтверждающее Санино:
— Да.
Не меньше минуты она простояла так со своими чайниками.
Потом постаралась стать совершенно спокойной. Потом подошла к двери в столовую и, как говорила в молодости, возвращаясь к маленьким Сане и Ане, когда приходилось оставлять их одних, предупредив, чтобы заперлись на задвижку и открывали только на ее голос, — как тогда, нараспев, она сказала и теперь:
Козлятушки, ребятушки,
Отворитеся, отопритеся,
Ваша мама пришла…
Она не успела договорить «молочка принесла» — Саня уже отворил. Его лицо ей показалось новым и чуточку взволнованным.
Чаепитие прошло, как сказали бы теперь, в атмосфере сердечности, дружбы и полного взаимопонимания.
Пожалуй, у Алексея Платоновича и Сани было такое взаимопонимание. Что же касается Варвары Васильевны, то она, прекрасно понимая состояние мужа и сына, твердо знала, что ее состояния они понять не могут.
Она сидела за столом прямее обычного, как-то более подтянуто, и приковывала их взоры небывалым приветливо-спокойным, даже приветливо-равнодушным голосом и взглядом и в то же время каким-то подкожным смятением лица. Потому что голосом своим и глазами она владела прекрасно, а вот нервами, в том числе лицевыми, — куда хуже.
Но выспрашивать друг друга о том, чего не говорят сами, у Коржиных было не принято. И Алексей Платонович, принимая из рук жены свою микродозу варенья, как всегда, одну ложечку, не больше, не без удивления посмотрел на жену сначала сквозь верхние стекла очков, затем сквозь нижние, наконец, пригнув голову, взглянул поверх стекол и решил, что он обидел ее невниманием.
А вот когда он успел обидеть — никак не мог вспомнить.
Саня, взяв из рук мамы полное блюдце варенья и сосредоточенно уплетая его, как в детстве, без чаю, пришел к выводу, что чем-то виноват перед нею он. Вероятно, тем, что не ответил исповедью на ее исповедь. Мало того, что не ответил. Остался какой-то разъедающий осадок, и он не мог бы при ней подтвердить отцу то, что он подтвердил.
И вдруг Санина рука с ложкой варенья задержалась по дороге ко рту. С ложки капнуло на скатерть. А что, если она услышала?.. Да нет же, она подошла к двери позже.
О том, что мама могла его услышать, подслушивая, ему и в голову не могло прийти, как не могло прийти в голову, что порядочные люди вообще на это способны.
Он еще не мог отличить особенности материнского подслушивания. Оно — во спасение и защиту своего ребенка, сколько бы ни было ему лет. Кроме того, справедливости ради, надо уточнить: Варвара Васильевна ведь сперва услышала и, чтобы дослушать ответ сына, быть может меняющий всю его судьбу, — подслушивала.
Судить ли ее за это и какой строгости судом — пусть каждый определит сам. Но, определяя и решая, неплохо бы, если бы всем определяющим и решающим приходило на память: не судите да несудимы будете.
После чая Алексей Платонович занялся своими обожаемыми часами. Сверил их по точно идущим каретным.
Открыл коробку от ампул, где в каждом гнезде вместо ампулы лежал ключик и над каждым гнездом была выведена четкая синяя буква:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30