установка шторки на ванну цена
Будто бы он, Мимоза, сидит в местах для публики и смотрит на самого себя, выходящего на манеж. Вот знакомый узкий пиджак с коротковатыми рукавами, широкие клетчатые штаны, длинные туфли с загнутыми носами. На рыжей голове нелепый маленький колпак.
Откуда взялась на манеже кровать? Да это ж старухина, и те же иконки привязаны к спинке розовыми ленточками. Клоун ложится на красный ковер, шарит длинными руками под кроватью.
В местах для публики прокатывается смех. Только он, Мимоза, тот, что в публике, не смеется. Он знает, зачем тот, на манеже, шарит под кроватью. Вот он выползает из-под нее, выпрямляется. В руках картошины. Они лопаются с треском, как пузыри.
Тот, на манеже, плачет. Две прозрачные струйки льются на ковер.
Манеж погружается во мрак, уплывает куда-то.
Темнота.
Тишина.
Дядя Миша проснулся.
Сейчас утро или вечер? Тишина звенит тоненько и непрерывно. Или это слышится слабый ток собственной крови?
Надо встать. Встать и идти. Если он сейчас не встанет и не пойдет, он уже никогда не встанет. Все. Конец. Бумажка с адресом в кармане.
Дядя Миша опустил ноги с дивана, нащупал старые разбитые валенки. С трудом сунул руки в рукава пальто. Долго шарил вокруг, искал шапку. Куда она запропастилась? На улице мороз, без шапки беда.
Только бы дойти до Якова, и все образуется. Флич, дорогой, я иду к тебе!
Так и не отыскав шапки, он стащил со стола скатерть, сложил вдвое и обмотал ею голову. И шея закрыта. Еще лучше, чем в шапке.
Дядя Миша шагнул за порог, медленно спустился по лестнице. Что-то держало наружную дверь оттуда, с улицы. Может, старуха? Он навалился на дверь всем телом, и она подалась.
Ветра не было. Скрипел под неверными шагами снег.
Медленно, придерживаясь рукой за стены, он побрел к центру.
Он брел долго, целую вечность.
Пока его не остановили два солдата с автоматами. Головы их под касками были обмотаны шарфами, как.его голова скатертью.
– Аусвайс? - потребовал один.
Дядя Миша молчал, смотрел мимо них на заснеженную улицу.
Один из немцев ощупал старика: нет ли оружия?
Старик двинулся, неторопливо переставляя ноги, ставшие ватными. Не от страха, от слабости. Страха не было, вообще ничего не было, словно он, пока шел по улице, растряс себя, растерял нутро. И мыслей никаких не было. Только когда немцы нет-нет подталкивали его, он делал несколько быстрых шагов, чтобы не упасть, как бы подставлял ноги под потерявшее равновесие тело. А потом снова брел безразличный ко всему.
Он даже не подумал, зачем и куда его ведут. И забыл, куда шел сам. Ах, да… Он идет к Якову. К Якову…
В кармане бумажка с адресом… Бумажка с адресом. Да… Немцы будут шарить в карманах и найдут… Он внезапно оживился, сунул торопливо руки в карманы.
Солдаты не обратили на это внимания.
Замерзшие пальцы ничего не чувствовали. Не могли нащупать бумажку, не хотели сгибаться. Дважды он вынимал их из кармана, но они ничего не прихватывали. И только на третий раз, непонятно как, они умудрились прихватить клочок бумаги.
Он поднес пальцы ко рту, словно бы отогреть, сунул бумажку в рот и начал медленно ее пережевывать. Как трудно жевать клочок бумаги. Сухо во рту. Зубы шатаются.
Наконец он проглотил жвачку. Все.
Немец снова его подтолкнул, и он постарался не упасть.
Еще раз в нем пробудилось сознание, когда его вели мимо знакомой железной ограды и он увидел заснеженный провисший купол цирка.
Дядя Миша остановился. Один из немцев сердито сказал что-то и толкнул его в спину, но он вцепился окоченевшими пальцами в прутья ограды.
Цирк!… Его цирк. Его долгая-долгая прекрасная жизнь…
Он явственно услышал музыку, веселый галоп… Сейчас начнется представление. Сейчас он выйдет из форганга на манеж и крикнет громко, как молодой петушок: "А вот и я!"
Губы, скованные морозом, дрогнули. Дядя Миша улыбнулся.
Немец снова ударил его в спину и что-то крикнул.
Старик с трудом оторвал прилипшие к ограде пальцы. Боли не почувствовал. Веселый галоп все еще звучал.
Дядя Миша переломился в поклоне, как делал это на манеже день за днем, всю жизнь. Он поклонился заснеженному куполу, публике, которая изо дня в день наполняла цирк, своим собратьям по манежу, самому себе, тому Мимозе, которого уже нет.
– Эр ист феррюхт!
[4] - воскликнул один из немцев и ударил старика по шее.
Дядя Миша пошатнулся, помотал головой так, будто ворот стал тесен, и побрел дальше.
Потом он сидел в подвале на цементном полу. Вокруг были люди, женщины и мужчины. Кто-то заговаривал с ним. Кто-то размотал на его голове скатерть и стал тереть щеки.
Дядя Миша молчал. Не было сил ни говорить, ни двигаться, ни думать.
Потом его вели коридорами длинными-длинными. Впереди в окошке брезжил мутный свет. Видимо, было утро. Или вечер? И было тепло. Он даже попытался расстегнуть пуговицу пальто. Но пальцы кровоточили. В них возникла боль, и они не слушались. Кожу на лице стянуло, такое ощущение, будто на лицо надели маску. А ног не было, вернее, они были, несли его отощавшее длинное тело, но он их не чувствовал.
Потом он стоял посередине комнаты. За столом сидел лупоглазый немецкий офицер. Другой немец стоял у стены, рукава его мундира были засучены по локоть. А на стуле сбоку притулился штатский.
Некоторое время они рассматривали старика. Потом офицер что-то сказал.
– Кто вы? - спросил штатский по-русски.
– Мимоза.
Штатский пожал плечами, перевел. Офицер усмехнулся, дрогнули светлые усики.
– В каком смысле?
– Если до меня дотронуться, я сворачиваюсь.
– Как ваше имя?
– Миша. Дядя Миша. Мишель.
– Фамилия?
Он не ответил. Он уже пожалел, что назвался своим цирковым именем. Не надо, чтобы они знали, что он клоун. Он просто жалкий нищий старик. Если они узнают, что он клоун, станут беспокоить Якова и Гертруду.
– Я нищий, - сказал он хрипло.
– Где вы живете?
– У старухи… Но она, наверно, умерла.
Он назвал старухин адрес. Туда пусть идут.
– Что вы делали ночью на улице?
– Шел.
– Куда?
Дядя Миша не ответил.
– Господин офицер спрашивает, куда вы шли?
– Никуда… Старуха не вернулась… Картошка кончилась… Я пошел.
Штатский перевел. Немец с засученными рукавами оторвался от стены, сделал несколько шагов к дяде Мише. Но офицер махнул рукой, сказал что-то. Немец вернулся к стене, и все трое засмеялись.
Дядя Миша не понял, что сказал офицер, но почему-то тоже растянул потрескавшиеся губы в улыбке.
Если бы он понял, не улыбался бы.
Офицер сказал:
– Не трогай его, иначе он не дотянет до виселицы.
Снова длинный-длинный коридор. Подвал.
Уводят людей. Приводят. Некоторые не возвращаются. Иных приволакивают избитых, сбрасывают со ступенек на цементный пол. И там, где они падают, расползаются по серому бурые пятна крови.
Дядя Миша сидел, прислонясь к стене. Болели пальцы. Саднило лицо. Затекали ноги. Он то проваливался в черную дрему, в омут забытья, то выныривал на поверхность, открывал глаза и недоумевающе осматривался. Его не тревожили, только кто-то сунул в скрюченные пальцы корочку хлеба. Он долго рассматривал ее, потом, морщась от боли, отломил кусочек и стал сосать.
Сколько он здесь? День? Неделю? Год?
Он не заметил, как в дверях подвала появились автоматчики. А офицер с усиками и переводчик в штатском спустились по ступенькам.
– Встать! К той стене! Быстро!
Люди, помогая друг другу, подымались с пола, отходили к стене. Офицер осмотрел их брезгливо. Ткнул пальцем в сторону избитого парня с лицом в бурых кровоподтеках:
– Ду!
– К дверям! - приказал переводчик.
Парень, прихрамывая, подошел к дверям.
– Ду! - офицер показал на женщину в пестром халате. Видно, немцы взяли ее дома и не дали одеться. Так и привели. Когда она двинулась к двери, кто-то накинул ей на плечи ватник.
– Унд ду! - офицер показал на дядю Мишу.
Старик побрел к двери на негнущихся ногах. Переводчик сорвал с кого-то из оставшихся у стены ушанку, сунул ее в руки дяде Мише.
Офицер усмехнулся.
Дядю Мишу, женщину в халате и парня вытолкали во двор. Там тоже стояли автоматчики. Подошел солдат с веревочными концами, перекинутыми через плечо. Связал парню руки за спиной. Потом женщине. Потом дяде Мише. Старик машинально чуть раздвинул кисти рук. Когда-то в цирке он проделывал такой трюк: ему кто-нибудь из зрителей связывал руки, еще покрепче, чем этот немец, а он сбрасывал веревочную петлю. Это очень просто. Тренировка кистей.
Он не собирался освобождаться от веревки, просто кисти сами раздвинулись, чтобы она жала послабее.
Потом каждому на грудь повесили фанерные квадратики с надписью: "ПАРТИЗАН", вывели через ворота на улицу и повели к центру. Справа, слева и сзади шли автоматчики.
– Почету много, - сказал парень.
Женщина и дядя Миша молчали.
Скрипел снег, розоватый от низкого солнца, словно сквозь него просачивалась кровь.
На площади, куда их привели, стояла молчаливая толпа, окруженная автоматчиками. Над ней подымался пар от дыхания. Он тоже был розоват. А внутри толпы, в другом кольце автоматчиков - виселицы. Их построили еще осенью. Дядя Миша видел их. Но теперь с перекладин свисали толстые веревки с петлями.
Полковник Фриц фон Альтенграбов, стоявший неподалеку с группой офицеров, рассматривал приговоренных. Он подписал приговор не читая. Не все ли равно, эти виноваты или другие. Любого русского можно повесить. Публичная казнь через повешение должна устрашить город. Эти скоты должны понять, что немецкая власть - твердая власть и сломает любого.
Ну и рожа у парня! Сразу видно, что допрашивали старательно. Женщина… Если ее не повесить, народит кретинов. Ишь, глаз не опускает!… Опустишь, как накинут петлю.
И где только Гравес откопал это чучело?… Он же на ногах еле стоит. Полковник повернулся к штурмбанфюреру:
– Не нашли кого-нибудь покрепче?
– Идея, господин полковник. Пусть висят, так сказать, три поколения.
– Гм… Остроумно.
У стоящего позади лейтенанта, с лицом, словно обсыпанным мукой, сладко замирало сердце. Он еще не видел, как вешают. Ах, если бы полковник приказал ему вздернуть хоть вот эту бабу! Должно быть, острое ощущение!
Приговоренным велели подняться на помост, где возле каждой свисающей петли стоял солдат, а под петлями - длинная скамейка, одна на всех. Переводчик встал с краю помоста, развернул бумагу, начал громко читать.
Дядя Миша не прислушивался. Улавливал отдельные слова: "Строгий порядок… Партизаны или кто им помогает… Смертная казнь…"
Внезапно толпа там, за шеренгой автоматчиков, распалась на лица и он увидел глаза. А в них - боль, ненависть, ужас.
"А ведь это публика, моя публика, - подумал дядя Миша. - Разве такие у них были глаза? Где радость? Где смех? Где жизнь?"
Дядя Миша выпрямился и стал еще длиннее. К смерти он давно готов, но болтаться в петле, как мешок? На глазах у публики, у его публики, которая дарила ему каждый вечер счастье?…
Он вдруг почувствовал себя клоуном, тем прошлым Мимозой. И тело свое ощутил молодым и пружинистым.
Он сложил по особому пальцы. Они послушались, и правая рука выскользнула из веревки. Он сорвал с головы ушанку и крикнул по-петушиному:
– А вот и я!…
И растрескавшиеся окровавленные губы его растянулись в веселую улыбку до ушей. Отставив ногу назад, он сломался в шутовском поклоне, уронил ушанку, подцепил ее ногой, подбросил, и она послушно наделась на голову. Как всегда, как там, на манеже.
На лице его внезапно возникла маска ужаса, будто он увидел что-то кошмарное. Рот открылся, глаза округлились, руки метнулись в стороны. Он смешно запрыгал, высоко подымая колени. Крикнул:
– Крысы! Крысы!
Снова сорвал с головы ушанку и стал бить ею стоящего рядом немецкого солдата по лицу. Тот не ожидал нападения, закрыл голову руками и взвыл.
– Крысы! Крысы! - кричал дядя Миша.
Кто-то узнал старого Клоуна.
– Да это ж клоун из цирка! Мимоза!
– Мимоза! Мимоза! - прошелестело в толпе.
Кто-то хлопнул в ладоши несколько раз. Хлопки подхватили. И над замершей, напряженной площадью, над касками автоматчиков, над кучкой офицеров, над виселицами покатились аплодисменты. Они перекатывались волнами, как солдатское "ура" на параде. Они проходили через сердце старого клоуна и подымались прямо в небо к алому, пламенеющему солнцу.
Мимоза стоял перед своей публикой с гордо поднятой головой и плакал от невыносимого счастья. Сердце его не выдержало, и он упал на помост лицом вниз. Повесили его уже мертвого.
4
Два раза в неделю Шанце ездил в пекарню за хлебом. Мобилизованную кобылу Розу запрягали в широкие розвальни. Ставили на них два больших зеленых ящика. Позади, за ящиками садился автоматчик. Шанце надевал пояс с пистолетом. Приказ!
Петр и Павел отпрашивались у матери и увязывались за Шанце.
Они любили Розу. От нее пахло цирком. Они пробовали даже расчесать ее рыжую шерсть, как расчесывали цирковых лошадей, в клетку. Но ничего не получалось. Не так просто превратить спину лошади в шахматную доску. Зато они аккуратно постригли ее гриву, пустили над глазами челку и вплели в хвост желтую ленту. Другой не было.
Шанце фыркнул, когда в первый раз увидел эту ленту в хвосте. Но мальчишки отстояли ее.
У Розы был кроткий нрав, как у Дублона. Только иногда она вздыхала шумно, раздувая бока. А ноги у нее были мохнатыми у копыт и толще, чем у Дублона, раза в два. Немецкий язык она не признавала. Крикнут ей "Хальт!", а она идет себе, помахивая хвостом. Другое дело, если скажут "Стой!". Сразу остановится.
Павел и Петр усаживались на розвальни рядом с Шанце, тут же устраивался и Киндер. Вожжи держали по очереди.
Возле пекарни очередь из саней и машин.
Шанце привязывал вожжи к фонарному столбу, брал пустой ящик, другой доставался автоматчику, и, не обращая внимания на очередь, шел прямо в пекарню. Павел и Петр шли следом. Киндер оставался сидеть в розвальнях и сердито облаивал всех, кто проходил мимо.
В первом помещении немец-интендант выдавал хлеб через окошко в выбеленной стене. Увидев процессию с зелеными ящиками, он улыбался, торопливо закрывал окошко и отворял дверь. И все следовали за ним мимо деревянных полок, наполненных серыми буханками.
В пекарне было жарко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Откуда взялась на манеже кровать? Да это ж старухина, и те же иконки привязаны к спинке розовыми ленточками. Клоун ложится на красный ковер, шарит длинными руками под кроватью.
В местах для публики прокатывается смех. Только он, Мимоза, тот, что в публике, не смеется. Он знает, зачем тот, на манеже, шарит под кроватью. Вот он выползает из-под нее, выпрямляется. В руках картошины. Они лопаются с треском, как пузыри.
Тот, на манеже, плачет. Две прозрачные струйки льются на ковер.
Манеж погружается во мрак, уплывает куда-то.
Темнота.
Тишина.
Дядя Миша проснулся.
Сейчас утро или вечер? Тишина звенит тоненько и непрерывно. Или это слышится слабый ток собственной крови?
Надо встать. Встать и идти. Если он сейчас не встанет и не пойдет, он уже никогда не встанет. Все. Конец. Бумажка с адресом в кармане.
Дядя Миша опустил ноги с дивана, нащупал старые разбитые валенки. С трудом сунул руки в рукава пальто. Долго шарил вокруг, искал шапку. Куда она запропастилась? На улице мороз, без шапки беда.
Только бы дойти до Якова, и все образуется. Флич, дорогой, я иду к тебе!
Так и не отыскав шапки, он стащил со стола скатерть, сложил вдвое и обмотал ею голову. И шея закрыта. Еще лучше, чем в шапке.
Дядя Миша шагнул за порог, медленно спустился по лестнице. Что-то держало наружную дверь оттуда, с улицы. Может, старуха? Он навалился на дверь всем телом, и она подалась.
Ветра не было. Скрипел под неверными шагами снег.
Медленно, придерживаясь рукой за стены, он побрел к центру.
Он брел долго, целую вечность.
Пока его не остановили два солдата с автоматами. Головы их под касками были обмотаны шарфами, как.его голова скатертью.
– Аусвайс? - потребовал один.
Дядя Миша молчал, смотрел мимо них на заснеженную улицу.
Один из немцев ощупал старика: нет ли оружия?
Старик двинулся, неторопливо переставляя ноги, ставшие ватными. Не от страха, от слабости. Страха не было, вообще ничего не было, словно он, пока шел по улице, растряс себя, растерял нутро. И мыслей никаких не было. Только когда немцы нет-нет подталкивали его, он делал несколько быстрых шагов, чтобы не упасть, как бы подставлял ноги под потерявшее равновесие тело. А потом снова брел безразличный ко всему.
Он даже не подумал, зачем и куда его ведут. И забыл, куда шел сам. Ах, да… Он идет к Якову. К Якову…
В кармане бумажка с адресом… Бумажка с адресом. Да… Немцы будут шарить в карманах и найдут… Он внезапно оживился, сунул торопливо руки в карманы.
Солдаты не обратили на это внимания.
Замерзшие пальцы ничего не чувствовали. Не могли нащупать бумажку, не хотели сгибаться. Дважды он вынимал их из кармана, но они ничего не прихватывали. И только на третий раз, непонятно как, они умудрились прихватить клочок бумаги.
Он поднес пальцы ко рту, словно бы отогреть, сунул бумажку в рот и начал медленно ее пережевывать. Как трудно жевать клочок бумаги. Сухо во рту. Зубы шатаются.
Наконец он проглотил жвачку. Все.
Немец снова его подтолкнул, и он постарался не упасть.
Еще раз в нем пробудилось сознание, когда его вели мимо знакомой железной ограды и он увидел заснеженный провисший купол цирка.
Дядя Миша остановился. Один из немцев сердито сказал что-то и толкнул его в спину, но он вцепился окоченевшими пальцами в прутья ограды.
Цирк!… Его цирк. Его долгая-долгая прекрасная жизнь…
Он явственно услышал музыку, веселый галоп… Сейчас начнется представление. Сейчас он выйдет из форганга на манеж и крикнет громко, как молодой петушок: "А вот и я!"
Губы, скованные морозом, дрогнули. Дядя Миша улыбнулся.
Немец снова ударил его в спину и что-то крикнул.
Старик с трудом оторвал прилипшие к ограде пальцы. Боли не почувствовал. Веселый галоп все еще звучал.
Дядя Миша переломился в поклоне, как делал это на манеже день за днем, всю жизнь. Он поклонился заснеженному куполу, публике, которая изо дня в день наполняла цирк, своим собратьям по манежу, самому себе, тому Мимозе, которого уже нет.
– Эр ист феррюхт!
[4] - воскликнул один из немцев и ударил старика по шее.
Дядя Миша пошатнулся, помотал головой так, будто ворот стал тесен, и побрел дальше.
Потом он сидел в подвале на цементном полу. Вокруг были люди, женщины и мужчины. Кто-то заговаривал с ним. Кто-то размотал на его голове скатерть и стал тереть щеки.
Дядя Миша молчал. Не было сил ни говорить, ни двигаться, ни думать.
Потом его вели коридорами длинными-длинными. Впереди в окошке брезжил мутный свет. Видимо, было утро. Или вечер? И было тепло. Он даже попытался расстегнуть пуговицу пальто. Но пальцы кровоточили. В них возникла боль, и они не слушались. Кожу на лице стянуло, такое ощущение, будто на лицо надели маску. А ног не было, вернее, они были, несли его отощавшее длинное тело, но он их не чувствовал.
Потом он стоял посередине комнаты. За столом сидел лупоглазый немецкий офицер. Другой немец стоял у стены, рукава его мундира были засучены по локоть. А на стуле сбоку притулился штатский.
Некоторое время они рассматривали старика. Потом офицер что-то сказал.
– Кто вы? - спросил штатский по-русски.
– Мимоза.
Штатский пожал плечами, перевел. Офицер усмехнулся, дрогнули светлые усики.
– В каком смысле?
– Если до меня дотронуться, я сворачиваюсь.
– Как ваше имя?
– Миша. Дядя Миша. Мишель.
– Фамилия?
Он не ответил. Он уже пожалел, что назвался своим цирковым именем. Не надо, чтобы они знали, что он клоун. Он просто жалкий нищий старик. Если они узнают, что он клоун, станут беспокоить Якова и Гертруду.
– Я нищий, - сказал он хрипло.
– Где вы живете?
– У старухи… Но она, наверно, умерла.
Он назвал старухин адрес. Туда пусть идут.
– Что вы делали ночью на улице?
– Шел.
– Куда?
Дядя Миша не ответил.
– Господин офицер спрашивает, куда вы шли?
– Никуда… Старуха не вернулась… Картошка кончилась… Я пошел.
Штатский перевел. Немец с засученными рукавами оторвался от стены, сделал несколько шагов к дяде Мише. Но офицер махнул рукой, сказал что-то. Немец вернулся к стене, и все трое засмеялись.
Дядя Миша не понял, что сказал офицер, но почему-то тоже растянул потрескавшиеся губы в улыбке.
Если бы он понял, не улыбался бы.
Офицер сказал:
– Не трогай его, иначе он не дотянет до виселицы.
Снова длинный-длинный коридор. Подвал.
Уводят людей. Приводят. Некоторые не возвращаются. Иных приволакивают избитых, сбрасывают со ступенек на цементный пол. И там, где они падают, расползаются по серому бурые пятна крови.
Дядя Миша сидел, прислонясь к стене. Болели пальцы. Саднило лицо. Затекали ноги. Он то проваливался в черную дрему, в омут забытья, то выныривал на поверхность, открывал глаза и недоумевающе осматривался. Его не тревожили, только кто-то сунул в скрюченные пальцы корочку хлеба. Он долго рассматривал ее, потом, морщась от боли, отломил кусочек и стал сосать.
Сколько он здесь? День? Неделю? Год?
Он не заметил, как в дверях подвала появились автоматчики. А офицер с усиками и переводчик в штатском спустились по ступенькам.
– Встать! К той стене! Быстро!
Люди, помогая друг другу, подымались с пола, отходили к стене. Офицер осмотрел их брезгливо. Ткнул пальцем в сторону избитого парня с лицом в бурых кровоподтеках:
– Ду!
– К дверям! - приказал переводчик.
Парень, прихрамывая, подошел к дверям.
– Ду! - офицер показал на женщину в пестром халате. Видно, немцы взяли ее дома и не дали одеться. Так и привели. Когда она двинулась к двери, кто-то накинул ей на плечи ватник.
– Унд ду! - офицер показал на дядю Мишу.
Старик побрел к двери на негнущихся ногах. Переводчик сорвал с кого-то из оставшихся у стены ушанку, сунул ее в руки дяде Мише.
Офицер усмехнулся.
Дядю Мишу, женщину в халате и парня вытолкали во двор. Там тоже стояли автоматчики. Подошел солдат с веревочными концами, перекинутыми через плечо. Связал парню руки за спиной. Потом женщине. Потом дяде Мише. Старик машинально чуть раздвинул кисти рук. Когда-то в цирке он проделывал такой трюк: ему кто-нибудь из зрителей связывал руки, еще покрепче, чем этот немец, а он сбрасывал веревочную петлю. Это очень просто. Тренировка кистей.
Он не собирался освобождаться от веревки, просто кисти сами раздвинулись, чтобы она жала послабее.
Потом каждому на грудь повесили фанерные квадратики с надписью: "ПАРТИЗАН", вывели через ворота на улицу и повели к центру. Справа, слева и сзади шли автоматчики.
– Почету много, - сказал парень.
Женщина и дядя Миша молчали.
Скрипел снег, розоватый от низкого солнца, словно сквозь него просачивалась кровь.
На площади, куда их привели, стояла молчаливая толпа, окруженная автоматчиками. Над ней подымался пар от дыхания. Он тоже был розоват. А внутри толпы, в другом кольце автоматчиков - виселицы. Их построили еще осенью. Дядя Миша видел их. Но теперь с перекладин свисали толстые веревки с петлями.
Полковник Фриц фон Альтенграбов, стоявший неподалеку с группой офицеров, рассматривал приговоренных. Он подписал приговор не читая. Не все ли равно, эти виноваты или другие. Любого русского можно повесить. Публичная казнь через повешение должна устрашить город. Эти скоты должны понять, что немецкая власть - твердая власть и сломает любого.
Ну и рожа у парня! Сразу видно, что допрашивали старательно. Женщина… Если ее не повесить, народит кретинов. Ишь, глаз не опускает!… Опустишь, как накинут петлю.
И где только Гравес откопал это чучело?… Он же на ногах еле стоит. Полковник повернулся к штурмбанфюреру:
– Не нашли кого-нибудь покрепче?
– Идея, господин полковник. Пусть висят, так сказать, три поколения.
– Гм… Остроумно.
У стоящего позади лейтенанта, с лицом, словно обсыпанным мукой, сладко замирало сердце. Он еще не видел, как вешают. Ах, если бы полковник приказал ему вздернуть хоть вот эту бабу! Должно быть, острое ощущение!
Приговоренным велели подняться на помост, где возле каждой свисающей петли стоял солдат, а под петлями - длинная скамейка, одна на всех. Переводчик встал с краю помоста, развернул бумагу, начал громко читать.
Дядя Миша не прислушивался. Улавливал отдельные слова: "Строгий порядок… Партизаны или кто им помогает… Смертная казнь…"
Внезапно толпа там, за шеренгой автоматчиков, распалась на лица и он увидел глаза. А в них - боль, ненависть, ужас.
"А ведь это публика, моя публика, - подумал дядя Миша. - Разве такие у них были глаза? Где радость? Где смех? Где жизнь?"
Дядя Миша выпрямился и стал еще длиннее. К смерти он давно готов, но болтаться в петле, как мешок? На глазах у публики, у его публики, которая дарила ему каждый вечер счастье?…
Он вдруг почувствовал себя клоуном, тем прошлым Мимозой. И тело свое ощутил молодым и пружинистым.
Он сложил по особому пальцы. Они послушались, и правая рука выскользнула из веревки. Он сорвал с головы ушанку и крикнул по-петушиному:
– А вот и я!…
И растрескавшиеся окровавленные губы его растянулись в веселую улыбку до ушей. Отставив ногу назад, он сломался в шутовском поклоне, уронил ушанку, подцепил ее ногой, подбросил, и она послушно наделась на голову. Как всегда, как там, на манеже.
На лице его внезапно возникла маска ужаса, будто он увидел что-то кошмарное. Рот открылся, глаза округлились, руки метнулись в стороны. Он смешно запрыгал, высоко подымая колени. Крикнул:
– Крысы! Крысы!
Снова сорвал с головы ушанку и стал бить ею стоящего рядом немецкого солдата по лицу. Тот не ожидал нападения, закрыл голову руками и взвыл.
– Крысы! Крысы! - кричал дядя Миша.
Кто-то узнал старого Клоуна.
– Да это ж клоун из цирка! Мимоза!
– Мимоза! Мимоза! - прошелестело в толпе.
Кто-то хлопнул в ладоши несколько раз. Хлопки подхватили. И над замершей, напряженной площадью, над касками автоматчиков, над кучкой офицеров, над виселицами покатились аплодисменты. Они перекатывались волнами, как солдатское "ура" на параде. Они проходили через сердце старого клоуна и подымались прямо в небо к алому, пламенеющему солнцу.
Мимоза стоял перед своей публикой с гордо поднятой головой и плакал от невыносимого счастья. Сердце его не выдержало, и он упал на помост лицом вниз. Повесили его уже мертвого.
4
Два раза в неделю Шанце ездил в пекарню за хлебом. Мобилизованную кобылу Розу запрягали в широкие розвальни. Ставили на них два больших зеленых ящика. Позади, за ящиками садился автоматчик. Шанце надевал пояс с пистолетом. Приказ!
Петр и Павел отпрашивались у матери и увязывались за Шанце.
Они любили Розу. От нее пахло цирком. Они пробовали даже расчесать ее рыжую шерсть, как расчесывали цирковых лошадей, в клетку. Но ничего не получалось. Не так просто превратить спину лошади в шахматную доску. Зато они аккуратно постригли ее гриву, пустили над глазами челку и вплели в хвост желтую ленту. Другой не было.
Шанце фыркнул, когда в первый раз увидел эту ленту в хвосте. Но мальчишки отстояли ее.
У Розы был кроткий нрав, как у Дублона. Только иногда она вздыхала шумно, раздувая бока. А ноги у нее были мохнатыми у копыт и толще, чем у Дублона, раза в два. Немецкий язык она не признавала. Крикнут ей "Хальт!", а она идет себе, помахивая хвостом. Другое дело, если скажут "Стой!". Сразу остановится.
Павел и Петр усаживались на розвальни рядом с Шанце, тут же устраивался и Киндер. Вожжи держали по очереди.
Возле пекарни очередь из саней и машин.
Шанце привязывал вожжи к фонарному столбу, брал пустой ящик, другой доставался автоматчику, и, не обращая внимания на очередь, шел прямо в пекарню. Павел и Петр шли следом. Киндер оставался сидеть в розвальнях и сердито облаивал всех, кто проходил мимо.
В первом помещении немец-интендант выдавал хлеб через окошко в выбеленной стене. Увидев процессию с зелеными ящиками, он улыбался, торопливо закрывал окошко и отворял дверь. И все следовали за ним мимо деревянных полок, наполненных серыми буханками.
В пекарне было жарко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41