https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-litievogo-mramora/
Валяев Сергей
Топ-модель
Роман
"Нужно быть морем, чтобы остаться чистым от грязных потоков жизни".
Ф. Ницше
1
Помню, когда была совсем маленькая, мне приснился страшный сон. Ужасный сон. Кошмарный сон. Будто я со своими детсадовскими подружками нахожусь в большой комнате для игр. Она буквально завалена мягкими игрушками. И мы ползаем по холмам из этих игрушек и смеемся от счастья. Хорошо помню это чувство — чувство счастья, когда обнимала любимого лохматого мишку с глазками-пуговками и панамкой на башке. Когда топтыжку опрокидывала навзничь, он издавал смешной грассирующий звук: «рио-рио-рио». И мне было совсем смешно, будто косолапый приехал к нам из какой-то жаркой страны Рио.
Потом в комнату вдруг входит странный человек такого высокого роста, что трудно рассмотреть его лицо. Занятая игрушечным счастьем, я вижу лишь стоптанные туфли и мешковатые серые штаны с пузырями на коленях, мелькающие из-за полов медицинского халата.
Выбрав ту или иную девочку, человек наклонялся над ней и шептал на доверчивое ушко некие леденцовые слова. Потом он уводил послушную девочку из комнаты. Человек возвращался, и чем чаще он приходил, тем сильнее его белый халат покрывался алыми пятнами. Они расползались по халату и напоминали безобразные георгины, раздавленные на клумбе неосторожным грузовиком, заехавшим по хозяйственным делам во двор.
Потом обнаруживаю: в комнате осталась одна. Я лазаю по мягким игрушкам, с радостью осознавая, что все это мое! И только мое! Правда, от этого понимания кусочков счастья не прибавляется. Более того, начинаю скучать. И у меня появляется желание покинуть комнату. Я хочу найти дверь. Но её нет! И окон нет. Ничего нет. Кроме стен, выкрашенных в неприятный грязновато-зеленоватый цвет. Мне становится страшно.
Ощутив опасность на уровне младенческого подсознания, залезаю под игрушки. Мне трудно дышать — они, тяжелые и мохнатые, сдавливают мои декоративные косточки.
Затем отчетливо слышу: скрипнула невидимая для меня дверь. Слышу наступающие шаги. Слышу медоточивый хитроватый голос, которым обычно разговаривают взрослые:
— А где наша Маша? Наша Маша самая красивая девочка на свете. Мы её оставили на десерт. Сейчас её найдем, сладенькую, вкусненькую. Сначала отрубим ей храбрые пальчики на ручках, потом на ножках…
И вижу металлический резак для рубки мяса — он в руках этого человека в белом халате. Впрочем, халат далеко не белый — он сочится краской, и цвет этой краски — пронзительно алый, как кровь.
От страха прижимаю к себе любимого мишку, и он издает предательское и беззаботное: «рио-рио-рио».
— Ах, вот где наша Маша, — человек наклоняется надо мной и капли краски с полов халата капают на меня, и я окончательно осознаю, что это вовсе не краска — это кровь, насыщенная гемоглобином, это кровь моих когда-то живых и счастливых подружек.
Однако не это самое страшное. Человек не имеет лица — вместо него новогодняя маска жизнерадостного ушастого зайца с розовыми по цвету, упругими щеками.
— Не бойся, Маша, и запомни, — протягивает окровавленную руку к моему лицу, — жажду власти утоляют кровью. — Алая капель усиливается, заливая меня. — Умирать не страшно, страшно жить. Не трусь, я самый опытный. Главное, рука у меня твердая. Дай-ка, мне свою ручку, — достает меня. Какая она у тебя, как веточка…
И я, пытаясь вырваться из смертельного цапа, кричу. Мне страшно и я кричу, и так страшно кричу, что человек в окровавленном халате с кухонным резаком исчезает прочь, словно растворяясь в светлой волне наступающего дня.
Я утираю кровь со своего лица — это уже не кровь, это слезы. Они чисты и солены, как мое любимое море. И, вспомнив о нем, я освобождаюсь из плена ночного кошмара и обретаю чувство уверенности и защиты. Пока есть море, говорю себе, ничего плохого со мной не случится.
Я любила и обожала море. И однажды поплыла к горизонту. На спор с девчонками. Мне хотелось тронуть рукой ленточку там, где кончается море. Вот такая глупая и безрассудная мысль одолела меня в мои лет десять. И все из-за того, что уже тогда личное тщеславие раздирало мое монголоидное, обжаренное южным солнцем тельце необыкновенно, как плющ — бетон нашего балкончика.
Именно с этого балкона я любила глазеть на море, когда просыпалась поутру. Оно никогда не повторялось, и напоминало чаще всего огромное плодородное вспаханное поле с теплыми и уютными перелесками. Единственное, что на нем не прорастали — это деревья, вернее они вырастали на дне и назывались водорослями. Мне нравилось нырять и парить среди деревьев моря. Было такое впечатление, что я подводная птица.
И это впечатление усиливалось от полета со Скалы. Скала — любимое местечко для всей ребятни городка Дивноморска. Здесь был своего рода островок нашей детской свободы — три скалы, выступающие в море, как пиратский парусник. И с самой высокой скалы мы гачили, похожие на боевых чаек. Похожие — и скоростью полета, и восторженными воплями. Разумеется, родители запрещали нам эти полеты. Однако, что может быть сильнее желания нарушить строгий запрет?
Но главное, упоительное чувство полета в синем пронзительном вольном пространстве, а после — влёт в иную удивительную стихию, где нет дневной жарыни, пылевых смерчей и надоедливых взрослых, пытающихся всегда навязывать свои странные представления о жизни.
И чем дольше ты находился в подводной мире, тем больше тебя уважали в надводном. Таковы были законы нашей дивноморской мелюзги. Мы любили до одури спорить, кто быстрее, сильнее и выше. Олимпийское движение, и только. Теперь-то понятно, что каждый боролся за лидерство, каждый хотел быть первым, каждый утверждал свое маленькое «я» в большом помойном мире.
Тогда мы этого не понимали, и соперничество принимали за игру.
— А вот не поплывешь, Машка, — вредничала Верка Солодко, похожая круглым личиком и выпуклыми глазами на плоскую рыбу камбалу. — Слабо до горизонта-то!
— А вот и не слабо, — отвечала и, чувствуя в жилистом подростковом теле неукротимый огонь — огонь соперничества. — Поплыли вместе?
— Щас, — смотрела линялыми лупетками. — Делать нечего? Я что, дура?
Я передернула костлявыми плечиками и, может, именно тогда впервые ощутила, некое чувство превосходства над глупыми обстоятельствами. Доплыву, сказала я себе, и нырнула под набежавшую шипящую волну. И верила, что так и будет!
Шумный берег сдвинулся в сторону, будто гигантская сковорода на палящем пламени. Море было тихим, вечным и праздничным. Казалось, что я барахтаюсь в центре шелкового полотнища, и на меня с нетленных небес поглядывает всевидящее золотое око Создателя. И смотрит ОН поначалу с неким недоумением, мол, что за букашечка трепыхается внизу, а после усмехается, ай, да, глупыха, ну-ка, поглядим, каким характером уродилась, мелочь та мирская.
И насылает кучевые облака, и волны уже не родные и мягкие, а жесткие, точно из жести. Лента горизонта пропадает и приходит понимание, что ты есть беспомощная молекула грозной природы. И от этой мысли возникает страх. Он душит тебя, как человек, и ты задыхаешься от ужаса и усталости. И возникает впечатление, что плывешь не в любимом синем море, а в синильной кислоте.
Кислота — именно тогда я впервые испытала чувства того, кто находится в смертельной и опасной среде. Она заливала лицо, забивала рот, разъедала тело и… тебя уже нет. Ты — дохлая ветошь, облитая кислотой и кинутая с борта баркаса.
Видимо, ОН смилостивился над дурочкой, и меня заметили именно с рыбачьего баркаса. Я помню ту чудную силу, которая вырвала меня из кислотного пространства на теплые, просоленные доски, дрожащие от работы движка. И запах рыбы — потрясающе родной и оптимистичный.
По прибытию в бухту Лазурную выяснилось, что подруги решили: я утонула, и ничего лучшего не придумали, как бежать в мой родной дворик с воплями отчаяния.
Словом, случилось так, что бабушка встречала меня с армейским отцовским ремнем, подружки, как героиню, а мальчишки — свистом, но завистливым.
И весь этот приморский нервозно-радостный бедлам с бухающим оркестром потрясли мое воображение. Разумеется, оркестр встречал очередную московскую делегацию, но его торжественно-фальшивые звуки достались и мне, дивноморскому огарочку.
И я, находясь в эпицентре всеобщего внимания, пусть и частично фальшивого, неожиданно ощутила себя легкой и воздушной. Возникло впечатление, что я заглотила цветную карамельку и она, растворившись, затопила всю мою душу. И было этой душе — сладко-сладко. Чудесно-чудесно. Волшебно-волшебно.
Боже, какое это было чувство — миг сладкой победы! И мне даже показалось, что я таки доплыла до ленточки горизонта. И поэтому шла по трапу, как молоденькая богиня, вышедшая из пены.
Офицерский ремень привел меня в чувство — бабушка была женщиной решительной и без романтических затей. Правда, было не настолько больно, сколько обидно.
— Ишь, принцесса! — кричала бабушка. — Выпорю, как сидорову козу!
Я бы удалилась коронованной особой, да ремень свистел в горячем воздухе не шутя, и я предпочитала улепетывать от него понятно в каком качестве. То есть разница между первым званием и вторым была самая наименьшая. И эту аксиому я проверила личным подростковым местом, которым чаще думала, чем сидела.
— Так, Маша, — сказала вечером мама. — Мы хотели взять тебя в Геленджик, но будешь наказана.
— Па-а-а, — заныла я, обращаясь к последнему своему заступнику. — Я больше не буду-у-у.
— Мария? — разводил отец руками. — Тут я бессильный.
Бессильный? Этому я не могла верить. Почему красивый и мужественный офицер ВМФ, будто сошедший с рекламного плаката, не может проявить силу. И к кому — хрупкой, как ракушечка, маме, правда, с твердым именем Виктория? Я, маленькая дурочка, не понимала, что порой умная женщина, может подчинить своей твердой воли полки, состоящие из таких гвардейцев, как мой отец.
Городок же с наждачным названием Геленджик был для нас, дивноморских, неким удивительным местечком, где осуществлялись все детские мечты. Там был парк с шумными и веселыми аттракционами, там, на площади, цвел куполом цирк-шапито, там, на море, были красивые скалы, называемые Парус, мимо которых ходили многопалубные лайнеры, удаляющие в сапфировую дымку неведомого и магического мира.
Поездка в Геленджик считалась подарком судьбы, и тот, кто возвращался оттуда, на время становился героем, побывавшим в новой вселенной.
Поэтому решение мамы… как будто булавкой пробила праздничный шар, где находилась моя душа. Я искренне разревелась, хотя была надежда, что слезы подвинут отца на подвиг. Тщетно! Хлебал кислые щи и улыбался мне, как Буратино Мальвине во время урока правописания.
Тогда я топнула ногой и кинулась в комнату вся в слезах и горе. И горе то было огромно и безутешно. Казалось, что весь мир покрылся черным мраком, и жить в такой дегтярной среде нет смысла. Нет смысла!
Вот умру назло всем, будете знать, твердила я с оскорбленной горячностью, не понимая, что беда моя светла и чиста, как морская утренняя пена.
И уснула незаметно для себя, и сон без сновидений смыл с души горечь обиды, и наступившее утро вернуло все на свои места: море, солнце, маму, которая простила меня, бабушку, пропахшую блинами, отца, бравого и решительного:
— Мы тут посоветовались с товарищами, — сообщил он, подмигивая, — и решили…
— Ур-р-ра! — кричала я. — В Геленджик! В Геленджик!
— Но с одним условием, — выступила мама. — Никаких морей. Неделю!
— Пожалуйста, — я была готова на все.
— И кашу манную есть.
— Пожалуйста.
— И слушать бабушку!
— Пожалуйста!
После чего кубарем скатилась с лестницы и выпала в наш дворик, залитый утренним солнцем, как сковорода подсолнечным маслом. Я любила его. Двор состоял из разных домов и домиков, соединенных друг с другом по кругу и с одним выходом, защищенным чугунными вратами с вензелем «1888 г.». В глубине находились сараюшки и пристроечки, обожаемые местечки для нас: там мы играли в больницу, в пятнашки, в полеты на аэроплане и так далее.
Под старой абрикосиной стояла длинная лавочка, на коей сиживали с полудня до вечера бабули, после, чуть ли не всю ночь, колобродила молодежь: бренчали на гитарах, цедили местное винцо, смолили папироски и рассказывали всякие небылицы. Шестнадцатилетние девчонки и пацаны казались нам очень взрослыми, и мы ходили кругами, пытаясь обмануть время. Мамы нас гоняли от лавочки, утверждая, что мы ещё на ней насидимся.
Словом, двор жил своей жизнью, и эта жизнь казалась мне жизнью на солнечной стороне. Время испорченных людей и плохих обстоятельств ещё не пришло, и поэтому чувствовала себя в гармонии со всем миром. Правда, иногда странные люди без лиц приходили во сне, но быстро забывались.
Утренний дворик был пуст, только сапожник дядя Сеня, сидя на низеньком табурете, вытукивал молоточком по старой обувки, надетой на металлическую «ногу».
— А я еду в Геленджик, — сообщила с видом победительницы.
— Дело доброе, — отвечал сапожник. — А лучше в Париж. Знаешь, где Париж?
— Знаю, — отвечала. — Мы в школе проходили. Там башня… Эхливая.
— Эфилевая, — поправил дядя Сеня. — Учись лучше и… в Париж.
— Не. Геленджик лучше, — говорила глупенькая патриотка в моем лице.
Сапожник усмехался в рыжеватые усы, ишь ты, задрыга какая, и ловко забивал в пометки гвоздички, похожие на маленьких стальных солдатиков.
Потом мое внимание привлекли появившиеся братья Крюковы — они были близняшками и все их путали: где Саша? где Паша? Лобастенькие, с выбеленными чубчиками, коренастенькие и смугленькие от загара, они всегда держались вместе. И считались малолетними хулиганами. Я держала с ними нейтралитет, хотя иногда хотелось дернуть Сашу-Пашу за их чубчики. Зачем? А вот хотелось и… все!
— Привет, — сказала им. — А я еду в Геленджик.
— Ну и что? — спросил то ли Саша, то ли Паша.
— А ничего, — выставила ногу в новых сандалетах. — Буду летать на «американских горках», смотреть клоунов в цирке и кататься на большом корабле. Вот!
— Ну и катайся, — равнодушно проговорил то ли Паша, то ли Саша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41