https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Три квартиры и в каждой по пылесосу.
— Чтобы выдувать девок из постели по утрам, — пробурчал Макгинес, но никто его не слышал.
— Три? — удивился Тэккер. Он знал о существовании только двух.
— Да, как будто так, — сказал Генри. Он поднял руку и стал считать по пальцам. — Квартира на Пятьдесят восьмой улице, Ист-сайд. Я еду туда, когда хочу з-забавно поз-забавиться. З-забавляться. Эта вот, здесь. Сюда я приезжаю, когда желаю чувствовать себя юрисконсультом крупной компании. Квартира в Сентрал Парк Уэст. Туда я отправляюсь, когда хочу быть дельцом. — Он оглядел всех с довольной усмешкой. — Я человек настроений, — сказал он, — и когда я хочу чувствовать себя, как последняя сволочь, то подхожу к зеркалу. — Он рассмеялся, но к его смеху никто не присоединился.
— И всюду у вас выпивка, надо полагать, — заметил Тэккер.
— Несомненно, и всюду я напиваюсь, все с себя снимаю, голый ложусь посреди комнаты на пол и чувствую себя так великолепно, словно я сам бутылка виски.
— У вас и сейчас язык заплетается, — сказал Тэккер, — но только не вздумайте, пожалуйста, раздеваться.
Он вдруг взглянул на Эдну. Этот разговор заставил его вспомнить о жене. Когда Эдна лежала в постели, ее большегрудое широкобедрое тело раскидывалось белоснежными холмами и извилинами.
— Нет, серьезно, — сказал Тэккер. — Вам надо жениться. Вы сразу остепенитесь. — Он улыбнулся Эдне, а она улыбнулась ему. Казалось, она читала его мысли. Слова Генри, по-видимому, заставили их обоих подумать об одном и том же. На него повеяло теплом.
— Я сам был такой же, как и все, — продолжал он, — жадный до денег. Все спешил, думал — надо скорей зашибать деньги, пока не зашибли тебя. А вот Эдна меня изменила, образумила как-то, теперь я жду денег спокойно и не тревожусь.
На самом деле только когда Тэккер нажил достаточно денег, чтобы не бояться нужды, он разрешил себе передышку и насладился браком с Эдной.
— А сколько ушло времени? — сказала Эдна. Голос ее звучал удовлетворенно и задушевно, лаская слух Тэккера.
— Много, не спорю, — согласился он. — Да и нелегко тебе было. Такой человек, как я, который вел нищенскую жизнь, питался отбросами и все такое, словом — старая история, такой человек с самого рождения все беспокоится.
— Сколько ушло времени, пока ты признал мои заслуги, — сказала она.
Тэккер улыбнулся ей. Голос ее парил в воздухе и благоухал, как цветок. Тэккеру казалось, что он может обонять его, осязать, видеть. Он ощущал его прикосновение.
— Ведь как это бывает, — сказал он, — мне потребовалось много времени просто на то, чтобы понять это. Вот только недавно я об этом думал, когда опять попал в тиски, как когда-то; тиски те же, а я уже другой.
— Уговорили, — сказал Генри. — Если вы найдете мне бочку виски, но только непочатую бочку, с гарантией, я, так и быть, на ней женюсь.
Тэккер побелел. Он выпрямился на стуле, и ноздри его раздулись. Он встал.
— Вам надо проспаться, — сказал он.
А Уилок хохотал. Он, видимо, не мог остановиться и продолжал хохотать в одиночестве уже после того, как Тэккер и Эдна пошли одеваться, а Макгинес снова обрел способность дышать.
Мак был уверен, что Тэккер взорвется.

В день Благодарения, провалявшись все утро и не в силах выдержать дольше ни минуты в постели, Уилок позавтракал, тщательно оделся и сел читать газету, раздумывая, как бы провести праздник. Праздников он вообще терпеть не мог, а предстоящий день и вовсе не обещал ничего хорошего. После вчерашней попойки он чувствовал вялость, его лихорадило, во рту было сухо. Дома было скучно, но все, что он придумывал, казалось еще скучней.
Наконец, ему пришло в голову пойти поглядеть какое-нибудь обозрение. Правда, все обозрения сезона он уже видел, некоторые даже по два раза. Тем не менее он позвонил своему агенту, чтобы узнать, куда есть билеты на утренний спектакль. Вдруг в середине разговора, пока агент перечислял жидкий репертуар, Уилок, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, стал настаивать на обозрении под названием «Чья возьмет!». Обозрение это Генри видел только раз. Он отметил там одну девушку и теперь вдруг вспомнил, что она его заинтересовала.

Девушка значилась в программе под именем Дорис Дювеналь. Выступала она, главным образом, как статистка в какой-нибудь комической сценке или же танцевала в последнем ряду во время обязательных балетных номеров. Словом, это была сорокадолларовая деталь в постановке стоимостью в девяносто тысяч.
Когда Генри впервые обратил на нее внимание — это было за несколько недель до праздника, — она танцевала. Танцевать она, по-видимому, совсем не умела и чересчур старалась, так что Генри видел только одно ее старание. Она все время улыбалась, но Генри никакой улыбки не видел. Он видел только, как усиленно она старается улыбаться. Она задирала ноги выше всех и проделывала все па и фигуры с большим усердием, однако он не видел ни ее прыжков, ни па, ни фигур. Он видел только, как она старается подпрыгивать и проделывать эти па и фигуры. Она, видимо, понимала, что танцует плохо, и поэтому еще больше старалась.
«Хоть бы она поменьше усердствовала», — подумал Генри и оглянулся, чтобы посмотреть, обращают ли на нее внимание другие. Сам не зная почему, он вдруг испугался, что публика, раздраженная ее неловкостью, начнет выражать свое недовольство. Но лица окружающих казались довольными, а глаза их весело и с увлечением следили за танцующими.
Когда Дорис стояла спокойно, неловкость ее не исчезала, но не так сильно бросалась в глаза. Улыбка становилась менее яростной. Генри искренне желал, чтобы она постояла подольше. «Если бы она не так старалась, может быть, у нее и выходило бы лучше», — говорил он самому себе.
Потом опять начались танцы, и он смотрел на других герлс, избегая глядеть на нее. Он знал, что она не перестанет усердствовать. А чем больше она будет стараться, тем хуже получится. А чем хуже у нее будет получаться, тем усерднее она будет стараться. Такой уж видно закон природы. Генри знал это по себе.
Генри казалось, что в тот вечер его причудам не будет конца. Он думал, что его внимание к этому нелепому усердствующему существу могло объясняться только причудой. В антракте ему вдруг захотелось послать ей цветы. А прикалывая к ним визитную карточку, он поддался новой прихоти: написал на оборотной стороне: «Ваша работа доставила мне много удовольствия», и с таким злорадством дважды подчеркнул слово «работа», словно это был не булавочный укол, а смертельное оскорбление. Последней его прихотью было не обращать никакого внимания на Дорис до конца представления, не делать никаких попыток встретиться с ней и даже вовсе о ней забыть.
Но это была не прихоть, случай оказался гораздо серьезней. Генри не помогло ни пустяковое оскорбление, нанесенное им Дорис, ни равнодушие. Девушка, портившая все своим усердием, усердствовавшая от этого еще больше и тем самым еще больше портившая дело, бередила затаенные мысли Уилока, в которых он сам не отдавал себе отчета. Отныне всякий раз, как будут всплывать эти неосознанные мысли, всплывет перед ним и образ Дорис.
Все, что семье Уилока и ему самому пришлось вынести по вине бизнеса, не прошло для него бесследно, его мозг был искалечен и поражен слепотой. Поэтому единственное, что видел и на что отзывался мозг Генри, были деньги. И еще он видел, что лучший способ добывать их — это грабить с грабителями.
Для человека отзывчивого, любившего отца и считавшего его жизнь героической, добывать деньги таким способом было гибельно. И все же он страстно желал денег, страстно желал добыть их, совершенно так же, как Дорис страстно желала хорошо танцевать. Но чем усерднее Генри гнался за деньгами, тем больше он унижал и насиловал себя, совершенно так же, как Дорис, которая, чем усерднее танцевала, тем больше унижала и насиловала себя. Чем приниженнее Генри себя чувствовал, тем больше денег хотел он добыть. Чем больше денег он добывал, тем приниженнее себя чувствовал. Чем старательнее танцевала Дорис, тем приниженнее она себя чувствовала. Чем приниженнее она себя чувствовала, тем усерднее танцевала. Вот что означала Дорис для Генри, хотя он еще не понимал этого. Пока Дорис вызывала в нем лишь какое-то смутное раздражение, прорывавшееся в его мрачных причудах.
Но жизнь, которой Уилок жил вслепую, не могла длиться вечно. Где-то был предел, за которым должен был разразиться кризис и привести к какому-то разрешению. Когда Уилок увидел Дорис впервые, до этого еще не дошло, и он мог избавиться от мысли о ней с помощью булавочного укола, которого она, конечно, даже и не поняла.
Но в день Благодарения в душе Уилока уже назревал кризис. Слабое щелканье в трубке, предупредившее его о том, что телефон находится под наблюдением, прозвучало для него, как охотничий рог. Поэтому образ Дорис всплыл в его памяти, и снова начались сумасбродства. Она по-прежнему казалась ему смешной и нелепой. Но из всех бродвейских обозрений «Чья возьмет!» было единственное, которое он почти не видел. Весь первый акт он видел только ее. «Так почему бы и нет? А почему да? А почему же нет? Почему?»

Место Уилока было в первых рядах, но боковое. Отсюда он мог видеть Дорис еще лучше, чем в прошлый раз. Опять она из кожи вон лезла. Она показалась ему несчастной и одинокой на сцене, и держала она себя так, словно все вокруг нее, и публика, и ее товарки, да и все обозрение были врагами, которых она во что бы то ни стало должна побороть.
Когда она начала танцевать, Генри стало неловко. Он беспокойно оглянулся на своих соседей, но они, видимо, не замечали ничего необычного. Ее они, казалось, вовсе не замечали. Все лица выражали благосклонность, удовольствие и готовность развлекаться. Тогда он опять стал смотреть на Дорис. Она вся извивалась и изо всех сил задирала ноги. Взгляд у нее был напряженный. Напряженной была и вся верхняя половина лица, тогда как нижняя застыла в широкой, немой, горестной улыбке. Он вспомнил, что актеры сравнивают публику в зрительном зале с притаившимся в темноте хищным зверем. Но окружавшие его лица были подняты к сцене, и если публика и напоминала какое-нибудь животное, то разве только кошку, терпеливо ожидающую, чтобы ее пощекотали за ушком. «И зачем она все норовит лягнуть их в челюсть?» — спрашивал он себя.
Ему было совестно за нее. Она портила ему весь спектакль, но он не мог не смотреть на нее, когда она была на сцене, и не искать ее глазами, когда ее не было. Раз, во время сольного выступления певицы, когда герлс стояли за кулисами, ожидая выхода, он видел, как она машинально пересмеивалась с товарками, и лицо у нее при этом было измученное и боязливое. Он совсем забыл о певице и даже не слышал, что она пела.
После представления Уилок отправился в бар рядом с театром. Он не знал, куда девать себя. Бар был битком набит, и от трескучего веселого шума и говора у Уилока шумело в голове. «В этом обозрении только то и есть хорошего, — говорил он себе, — что я просидел там несколько часов без виски».
Он пил не спеша и вспоминал Дорис, как она, окруженная другими герлс и, казалось, сливаясь с ними, все же имела такой вид, будто ей одной предстояло бороться со всей публикой. Страшное должно быть чувство, подумал он. Быть одиноким — противоестественно. Одиночество делает человека странным, заставляет его совершать странные поступки, разговаривать с самим собой или выкидывать еще что-нибудь похуже. Но кто же не одинок в этом мире, где человек человеку волк? Все, ответил он на собственный вопрос, все одиноки. Во всем — одна только конкуренция. Соблюдай свою выгоду, иначе пропадешь. И так от рождения, ты учишься этому еще дома, до того как сам начнешь думать о своей выгоде. Поэтому люди сами по себе ничего для тебя не значат. Если ты любишь кого-нибудь или тебе кто-нибудь нравится, то потому лишь, что они так или иначе тебе нужны, делают тебя счастливым, дают тебе то, что ты хочешь. Сам по себе никто для тебя ничего не значит. Ты любишь только тогда, когда можешь сделать человека счастливым и это доставляет счастье тебе самому, или же когда он делает тебя счастливым. А все остальные? Они для тебя ничто — вещь, нужная для дела, вещь, которую можно отложить и позабыть, или же вещь, которую надо сломать. Но ведь это же противоестественно. Стоит посмотреть на людей и на то, что с ними происходит, когда они живут такой жизнью, чтобы убедиться, насколько это противоестественно.
Уилок долго думал над этим и наконец решил: «А кто знает, что естественно? Факт остается фактом. Приходится быть одиноким. Приходится соблюдать свою выгоду, иначе пропадешь».
Потом он вдруг подумал, что публика Дорис отличалась от публики, перед которой выступал он. Публика Дорис не была ей враждебна. Это ей только так казалось. А публика, перед которой он выступал когда-то, была против него. Она упорно не замечала его и не интересовалась, голодает он или нет.
Тут Уилок перестал рассуждать. Его мысли превратились в смутные тревожные ощущения. Ибо на самом деле публика совершенно так же не замечала Дорис и не интересовалась, голодает она или нет. Дорис выворачивала себе суставы, стараясь расшевелить публику. А он вывихнул свою жизнь, стараясь расшевелить свою публику.
А теперь, когда публика обратила на него внимание, когда она заинтересовалась его телефоном, что она увидела? Что она увидела, когда, наконец, удостоила его взглядом?
Ощущение это оставалось бесформенным и туманным. Генри не придал ему очертаний, не выразил его в словах и не вложил в него смысл. Он только старался освободиться от него. Он наклонился над стойкой, окинул посетителей ясным взглядом, прислушиваясь к трескучему веселому говору, и улыбнулся той же немой, горестной улыбкой, что и Дорис. В эту минуту он решил познакомиться с ней.
Осушив свой стакан, Уилок завернул за угол к артистическому подъезду театра, дал швейцару доллар вместе со своей карточкой и стал ожидать в грязном железобетонном вестибюле, окрашенном, как броненосец, в серый цвет.
Тут было то же, что и в баре. Тот же трескучий шум и гам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71


А-П

П-Я