https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/grohe-bauloop-118105-78458-item/ 

 


Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, «роме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.
Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, – что у кого болело…
А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни; по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.
Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.
Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.
– Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, – сказал ему игумен раз и навсегда, – уж подлинно – Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.
Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.
Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.
Опять пришла весна; зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей… Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада – никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза; а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит:
– Как же ты, Андрей, без нас обходишься?
– Что ты, что ты, – воскликнул Андрей, уронив мотыгу, – великий это грех.
– Какой же это грех, – опять говорит молодая бабенка, – бог женщину сделал, для чего-нибудь сделал он ее…
Поглядел Андрей на землячку, потом на затуманенное утренником море, на ясное небо, вздохнул изо всей мочи душистый ветер, засмеялся вдруг и ответил:
– А говорят люди, что грех.
Присел около бабенки и, повернув ее за полные плечи, поцеловал в рот… На этом их и накрыли монахи и завели такую историю, не дай бог.

Долго держался Андрей за скобу игуменовой двери, раздумывая – неужто капли не найдет в себе покаяния, и вдруг догадался, что игумен-то улыбнется на его рассказ, покачает седой головой и скажет: «Ах, милый ты человек, сил в тебе много, ну, иди, работай с богом».
– Верно! – воскликнул Андрей и, стукнув три раза, вошел.
В пустой белой и низкой келье, перед огромной образницей, на некрашеном, чистом полу, освещенный косым лучом из окошка, лежал маленький старичок, весь в черном: из-под клобука выбивалась у него седая прядь.
Игумен, не замечая, долго лежал ниц, как мертвый; когда же Андрей, переминаясь, неуместно напомнил о себе, старик уперся о пол костяшками рук, поднялся с великим трудом, еще раз поклонился, встал, оказавшись маленьким, как ребенок, и вдруг резко обернулся, причем исказилось землистое его, иконописное, в белой бороде, лицо и стали кровяными глаза.
Ужаснулся Андрей и рухнул на колени.
– В чем грешен? – спросил игумен шепотом.
И дернуло Андрея сказать: «Не знаю, мол, греха…» Тогда отшатнулся игумен; ухватил прислоненный к образнице посох и ударил Андрея по голове. Андрей зажмурился, выставил плечи и старался не дышать, пока игумен обеими руками поднимал трость и колотил. Потом, утомясь, пихнул Андрея ногой и сказал, словно плюнул:
– Поди прочь!

ПОБЕГ

Выскочив из кельи на солнцепек, пощупал Андрей с огорчением голову, молвил: «Цшь ты, какой сердитый», – и, оборотясь, увидел монахов, которые держались от смеха за животы.
«Вот отчаянные, – подумал Андрей, – пойду-ка я к Нилу, он мне разъяснит».
Нил стоял в прохладной лавочке, за прилавком, подперев кулачками щеки, и странно глядел на подходящего; когда же Андрей попросил благословить, Нил отскочил и воскликнул:
– Не подходи, замараешь!
– Да чем же я замараю, господи, – сказал Андрей, – Вон Пигасий и не такие шутки выковыривал, да не били же его палкой.
Но Нил, всплеснув ладошами, устремился к иконке, прибитой на столбе, поддерживающем свод лавки, и, бормоча, нарочно неприятным голосом стал читать молитвы от злого духа.
Андрей подождал; потом молвил жалобно:
– Отец Нил, да пожалей ты меня, голова ведь кругом пойдет: неужели я хуже беса, – и, ударив себя по бокам, он побрел медленно к морю, где сел пониже мостков у воды.
Невдалеке вливалась горная речка, и желтый след от нее уходил в море. Вдоль берега плыли гагары, приподнимаясь от находившей волны, которая потом медленно излизывала на песок. Солнце, склоняясь к лесным горам, золотило облака у окоема, легкую пыль над белым шоссе, монастырские стены и над кипарисами пять куполов огромного храма.
– Никому не угодил, – сказал Андрей, – кругом тишина господня, а я отвержен и мятусь.
И, пересыпая горстью песок, припомнил Андрей, что никогда не мог найти себе покоя: всегда казалось, – жил ли он в те поры в батраках, гонял ли плоты по Волге, ходил извозом в Москву, или нанимался в знойные степи на страду, – что временное это житье, случайное и неважное. В самом деле: неужто нет другого занятия, чем щи хлебать, будь они и первейшие, или в праздник, сидя на завалине, смотреть, сладко зевая, как Шарок и Каток – дворовые собаки – возятся на куче золы, хватая друг друга за пестрые уши. И не для работы же определен человек, если тоскует, не устраиваясь даже на отличных местах.
Много хуторов и деревень исходил Андрей, а одно лето взялся гнать деготь: так ему понравилось пожить одному в лесу. Тут-то и нашел на него чудесный странник; был странник невелик ростом, сутул и слезлив, а как принялся рассказывать про монастыри – голова кругом пошла у Андрея, и представил он себе седых и высоких монахов, сидя на горах, ликующих в божьей славе… Тотчас Андрей бросил все и пошел, не останавливаясь, на юг, и никогда еще сердце его так не ликовало…
И так теперь стало Андрею обидно за то время, когда шел он, без шапки, постукивая палкой, не в силах наглядеться на солнце, ни наслушаться птичьего свиста, что, воскликнув: «Нет, не поверю я, чтобы не было на свете чистого места», – вскочил и, увязая в песке, побежал прямо к себе в келью.
Отец. Гад сидел у стены на лавке и ухмылялся во весь рот, раздвигая ежом седую бороденку. При виде Андрея он вытер слезы и сказал:
– Смеялся я над тобой, милый человек. То есть дураков таких и не сыщешь: ну, кто же днем на огороде с бабой занимается? Теперь про монастырь такая слава пойдет – богомолок навалит видимо-невидимо. Сейчас я с Пигасием о тебе беседовал – много смеялись.
И вновь отец Гад захихикал, держась за лавку, Андрей же сказал угрюмо:
– Ухожу я, не хочу с вами жить…
– Куда ты пойдешь, любезный мой, обтерпись, прими муку…
– Прощай, отец Гад, – ответил Андрей угрюмо, поклонился Гаду до полу, надвинул колпак на глаза и вышел на волю.
Звонили в ту пору к вечерне, и последние монахи, медленно поднимаясь по залитой красным солнцем тропинке, неспешно оборачивались, заслоняя глаза рукой, и скрывались за кипарисами у высокого храма. Защемило сердце у Андрея, и самому захотелось взойти наверх, благословляя вечер; но, вспомнив все в особенно сегодняшнюю молитву отца Нила, мотнул Андрей головок и побрел прочь вдоль берега синего моря.

НА ШОССЕ

До вечера шел Андрей по шоссе, раздумывая и колеблясь – правильно ли поступил, покинув так монастырь; а когда потемнел поздний закат, над морем высыпали крупные звезды и на горах стали виднее горящие круглыми полянами костры, присел Андрей на щебень у дороги, положил около посох и поднял лицо, которого внезапно едва не коснулась неровным полетом летучая мышь.
Недаром говорят, что ночь, приподняв широкий рукав, выпускает оттуда крылатых мышек, чтобы не допускали они к вечерним сумеркам нечистую силу. Поэтому черти в потемках по глухим оврагам ловят мышек и отрывают им крылышки. А ты, когда носится она вблизи по кустам, будь спокоен и забудь о суете.
Так, улыбаясь, думал Андрей, и показалось вдруг ему непонятным – для чего маялся он весь год, когда здесь, например, да и повсюду – спокойно, радостно и тихо…
– Неужели опять нужно метаться, искать, чего и сам не знаю, – сказал Андрей, – останусь сидеть вот здесь. А куда ветер подует, туда и пойду. Будь в горах тропинка кверху, пошел бы по ней через колючки, ободрался бы весь, без воды затомился и, когда настал бы смертный час, сделал бы последний шаг и очутился бы в раю, где ключи бьют, ходят звери и над травой висит белое облако.
В это время, нарушая Андреевы думы и дребезжа, словно кузница, подъехала по шоссе плетушка. Андрей зажмурился, чтобы глаза не запорошила пыль; но лошадь вдруг отпрукнули, и женский голос воскликнул негромко:
– Конечно, это Андрей, вот встреча – Андрей открыл глаза, вглядываясь. Перед ним в кривобокой плетушке, запряженной хромым мерином, тоже обернувшим к Андрею старую морду, сидели двое – баклушинские помещики: тетушка, худая барыня, и черном платье, старенькой шляпке блином, из-под которой внимательно выглядывало узкое лицо, с длинным носом, в золотом пенсне, И рядом, лениво улыбаясь, сидел сутулый и тощий племянник, в американском картузе.
– Здравствуйте, Анфиса Петровна, здравствуйте, Сергей Алексеевич, – сказал Андрей, встав и кланяясь. – Из монастыря едете?..
– Оттуда, конечно, – заговорила Анфиса Петровна быстро. – У Нила в лавочке покупала чай и всякую всячину… Нил все про тебя рассказывал… Все, конечно, возмущены. Но я, Андрей, иначе смотрю на это дело… – Анфиса Петровна передала веревочные вожжи племяннику, чтобы, разговаривая, свободнее размахивать руками. Андрей же, потупясь, держался за железо тележки, стоя у колеса. – Ты, Андрей, поступил очень грязно, но естественно. Ты меня чрезвычайно интересуешь, как тип. Но, заранее говорю, я никаких отношений не признаю, кроме братских, между людьми. И ты, Сережа, мне глубоко непонятен, даже чужд, устраивая свои попойки…
– Да перестаньте вы, тетка, язык трепать, поздно ведь, когда ужинать будем, – перебил Сергей Алексеевич. – Ты, Андрей, куда теперь пойдешь?..
Андрей вздохнул и ответил:
– Не знаю…
Анфиса Петровна вдруг схватила его за руку:
– Отлично. Знаешь что? Поступай к нам в караульщики и управляющие; за последнее время ужасно сколько здесь разбойников развелось, а ты сильный и будешь нас защищать, да? Хочешь?
– Где же он, тетка, жить будет, вот ей-богу…
– В беседке, где гуси… Андрей, это прямо судьба… Что?
Андрей поглядел на тощее лицо Анфисы Петровны, оглянул темно-лиловое, теперь звездное, небо, вздохнул и полез на козлы.

ГОСПОДА БАКЛУШИНЫ

Усадьба Баклушиных лежала у самого моря, между монастырем и городом N. Подъезжающему нужно было подняться по кипарисовой, черной и звездной вверху, аллее на пригорок, где росли огромные эвкалипты и стоял низенький белый дом с крыльцом и мезонином, от крыши которого до земли шла трещина, заткнутая паклей.
На облупленных стенах, двух колонках, ставнях и полусгнившем крыльце играли зайчики, а перед окнами благоухала пять раз в году белая акация.
Под широкими ее ветвями было устроено ложе с возвышением для головы; здесь любил полеживать Сергей Алексеевич, слушая, как с тихим треском лопаются и падают стручки. Весь сад кругом одичал и не вычищался. Кустами заросли рухнувшие надворные постройки, а в заколоченном мезонине по ночам бегали мыши.
У Баклушиных была, конечно, земля где-то и в Тульской губернии, но отец Сергея Алексеевича, большой любитель садоводства, поспешил ее заложить и, арендовав здесь сорок десятин, завел первое в России садоводство. Но один только каталог, в котором каждому предлагалось выписать букет из всевозможных цветов за 75 копеек, обошелся во столько, что Баклушин руками развел, – деньги были просажены, в саду дышать было нечем от запаха роз, нарциссов, гиацинтов и резеды, над фонтанами играли радуги, развевались флаги везде, а подлый этот российский мещанин не выписал ни одного букета… Вот взять бы всем да в морду и ткнуть.
С этою мыслью Баклушин и помер от Дворянской сложной болезни, оставив круглым сиротою восемнадцатилетнего сынка, Сергея Алексеевича, который во время отцовских увлечений отбился от рук, самовольно вышел из гимназии и решил себя посвятить исключительно охоте.
Узнала об этом тетка Сергея Алексеевича – Анфиса Петровна, жившая в тульской разоренной усадьбе, тотчас собрала чемодан с полезными книгами и свалилась на беспутного племянника, чтобы сделать из него человека.
На пепелищах старых имений рождаются такие милые женщины, всегда неопределенного возраста и необыкновенной доброты; никогда они не выходят замуж, берут на себя всевозможные тяготы, воспитывая удрученных племянников, и, воспитав, перебираются, все в том же черном платье и с картонным футляром для очков, на новое пепелище, мечтая о прочитанных книгах и всемирном добре.
Анфиса Петровна терпеть не могла Кавказ, беспокойное море, страдала мигренью от запаха цветов и боялась разбойников, но все претерпела; только, не желая ничего этого видеть, на воздух выходила редко и все время сидела на продранном кресле в прохладной спальне, читая книги, или говорила вслух, чтобы не мешали жучки-точильщики или куры, от жары стонущие за окном.
Ущипнув большой нос золотым пенсне, осторожно перевертывала Анфиса Петровна страницы журнала;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я