https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/ 

 


– Отниму лес. Довольно я вам спускал. Выдумали, – межа через Червивую балку, врешь – межа через Ореховый лог. Вот вам и репьевский лес – кукиш.

5

– Три раза в прошлый год в Москву ездили: есть у нас там такая Софья Ивановна, – говорил налымовский кучер, лежа в траве около конюшни и грызя соломинку. – Барышень нам поставляет. Намеднись всучила Селипатру – худущую девку, – зла, как дьявол, но барину угодила. Привезли ее на усадьбу, сию же минуту устроила скандал: весь бутор, платьишки, сундучишки других-то барышень из окошка как начала кидать… Барышни – ах, ах! – бегают по двору в одних рубашонках. Мы с барином животы надорвали.
– Татарин, прости господи, твой барин, – проговорила, сидя на траве около садовника, умильная скотница.
– Это он с жиру, – сказал садовник, – с жиру завсегда человек бесится по бабьей части. Я знал одного человека – с шестью бабами жил, и хороший был человек.
Скотница вздохнула, поправила платок на голове. На конюшне топали лошади, хрустели сеном. Налымовский кучер рассказывал:
– На прошлые именины гостей у нас два дня поили, которых поплоше – носили на ледник опамятоваться. Что же барин наш выдумал: повел гостей к барышням. Гости, конечно, рассолодели, а барин шепчет мне: «Поди принеси с пасеки колоду с пчелами». Принесли колоду, просунули ее в окно. Пчелы, известно, греха не любят и принялись гостей в голые места чкалить, а гости все до одного голые. Вот мы с барином животы и надорвали.
Скотница плюнула.
Садовник сказал:
– Да. Наши господа – это господа: аккуратные, правильные, не безобразничают.
– Мелкопоместные.
– Ну что ж из того! А ты бы лучше молчал, чем барина своего срамить, – холоп.
Налымовский кучер собрался ответить садовнику, но в это время к сидящим подошел Мишука.
– Запрягать! – крикнул он и уставился выпученными глазами на садовника и умильную скотницу. – Чего расселись, не видите, кто перед вами стоит?
Скотница поднялась. Садовник, сидя, свертывал папироску, закурил, осветил сернячком черную бороду.
– Я что тебе сказал, встать! – крикнул Мишука.
– Полегче, барин. Не на своем дворе.
Мишука фыркнул носом и повернулся к скотнице:
– Баба, ты кто такова?
– Мы скотницы, барин.
– Вот тебе, дура, три рубля. Отрежь у коров сиськи. Я завтра тебе еще три рубля подарю. Поняла?.
– Что вы, батюшка, у коров сиськи резать!
– Я говорю – режь. Вот тебе еще полтинник.
– Нате ваши деньги… Грех, прости господи. Лошадей подали. Мишука влез в коляску, плюнул на репьевскую землю и уехал – залился малиновым налымовским колокольцем.

В репьевском дому все уже легли спать, только у Петра Леонтьевича еще теплился свет в окошке.
Каждый вечер, перед тем как помолиться на сон грядущий, Петр Леонтьевич заходил к сестре. Ольга Леонтьевна в это время либо сидела за приходо-расходными книгами, либо читала листок отрывного календаря, придумывая: что бы такое заказать на завтра вкусное?
Поцеловав руку сестре и дав ей свою руку для поцелуя, Петр Леонтьевич говорил неизменно:
– Не забудь, душа моя, помолиться.
Так было и сегодня. Петр Леонтьевич сказал Ольге Леонтьевне, поцеловав ей руку: «Не забудь, душа моя, помолиться» – и не спеша пошел в свою комнату, осторожно притворил дверь и вдруг увидел на белой печке таракана.
Петр Леонтьевич снял сапоги, осторожно и покряхтывая влез на лежанку и стал читать заговор. Таракан пошевелил, пошевелил усами и упал. Петр Леонтьевич сказал:
– Так-то.
И полез с лежанки. В это время вдалеке раздались два выстрела. Петр Леонтьевич открыл окно и стал слушать.
Долго после выстрела была тишина в саду, затем приблизились голоса – мужской и женский.
– Милый, голубчик, что мне делать? Я не могу.
– Конечно, конечно, Верочка, ты права, ты совершенно права…
– Не сердись на меня, Никита…
– Я повторяю – ты совершенно права, иначе ты и не могла мне ответить.
– Покойной ночи, Никита.
– Спи спокойно, Верочка.
Хлопнула балконная дверь. Петр Леонтьевич некоторое время подмигивал в темное окошко. Затем за стеной послышались шаги, скрипнула кровать. Это вошла Вера и начала плакать, сначала неслышно, потом все громче. Сморкалась. Петр Леонтьевич накинул безрукавку и постучался в дверь к Верочке.
– Ну вот, ты и плачешь, – сказал он, садясь против нее и топая ногой.
– Дядя, уйдите.
– Уйти-то я уйду, а ты все-таки расскажи, отчего ты плачешь, – голова, что ли, болит?
– Да, болит.
– Кто стрелял-то?
– Сережа.
– В кого?
– В грачей.
– Ну-ну, Верочка, – Петр Леонтьевич положил ей руку на голову, – дитя милое?
– Что, дядя? – Вера сразу еще громче заплакала, легла лицом в подушку.
– Сережу очень любишь? – Да.
– Это я все устрою, – сказал Петр Леонтьевич задумчиво. – Ты, знаешь что? – ты ложись-ка спать, а я пойду к себе, да и подумаю. А утром пойдем с тобой гулять в рощу. Сядем на травку, ты поплачешь немножко, мы поговорим, и все устроится.
Петр Леонтьевич поцеловал Веру и, вернувшись к себе, стал перед киотом, где горели лампады и восковые свечи, и долго не мог собраться с мыслями – начать молиться: все улыбался в бороду.

6

Приехав с подвязанным колокольчиком на восхода солнца к себе на усадьбу, Мишука оставил лошадей у конюшни и пошел по черной лестнице в мезонин к барышням, предполагая, что врасплох накроет девиц за блудом.
«Ну, уж накрою, ну, уж я накрою», – думал он, распаляя сам себя. Ступени скрипели. Он ударил ногой в дверь и вошел в девичью, дико озираясь.
В душной девичьей, сумеречной от розовых штор, было тихо и сонно. Фимка и Бронька подняли взлохмаченные головы с подушки, – спали они в одной постели, – увидели грозного барина и спрятались под одеяло.
– Вставать! – крикнул Мишука.
Марья, зачмокав спросонок, потянулась так, что вся выворотилась, зевая оглянулась на барина и прихлопнула рот ладонью. Дуня повернулась голым боком. Клеопатра неподвижно лежала на спине, прикрыв остро торчащим локтем глаза.
– Водки, – сказал Мишука появившемуся в дверях непроспанному Ванюшке, – закуски. Живо!.. – И, подойдя к Клеопатре, потянул ее за локоть: – Продери глаза, грачиха.
Девушкам он приказал, не одеваясь, оставаться в рубашках. Снял кафтан, сел на диванчик за стол и довольно свирепо поглядывал, посапывал, покуда Ванюшка не принес на большом серебряном подносе разнообразную закуску, графин с водкой и прадедовскую круглую чарку.
Тогда Мишука, расставив локти, принялся за еду. Наливал чарку, сыпал в нее перец, страшно сморщившись, медленно выпивал, – дул из себя дух, затем приноравливался вилкой к грибку поядренее.
Марья, раскрыв глаза, следила за тем, как во рту Мишуки исчезают куски балыка, ветчины, целые огурцы, пирожки, помазанные икрой. Фимка и Бронька переминались у печки и тоже пускали слюни. Клеопатра, положив ногу на ногу, спустив с плеча рубашку, шибко и сердито курила. Дуня прибирала большие волосы. Вдруг Мишука поперхнулся, фыркнул и принялся хохотать, тряся животом стол.
Дуня сейчас же подбежала к нему, села на колени, ластилась:
– Что это мне спать хотелось, а увидела тебя – весь сон прошел. Чему смеешься-то?
– Подлиза, – проговорила Клеопатра, пустив дым через нос.
Мишука, захлебываясь, сказал:
– Как я мерина-то, мерина – в воду… А мерин-то – их любимый: старый, на покое, а я его – в воду…
Фимка и Бронька засмеялись, сделав куриные рты, и вытерлись. Мишука встал из-за стола, потянулся, все еще улыбаясь. Дуня заглянула ему в глаза:
– На мою постельку ляжете?
Мишука, не отвечая, подошел к Фимке и Броньке, взял их за загривки и стукнул друг о дружку. Девчонки визгнули, присели. А он подошел к Марье и хватил ее ладонью по жирной спине. Марья ахнула:
– Ах, батюшки!
– Ничего, – сказал Мишука, – для этого тебя и держу, корова.
Затем начались возня и всевозможные игры. Мишука барахтался, хохоча под навалившимися на него кучей девушками, стаскивая их за ноги, за головы, катался, ухал. Половицы ходили ходуном, и внизу, в полутемном, всегда запертом зале с портретами дам и кавалеров в напудренных париках, с золоченой мебелью, изъеденной мышами, печально звенела подвесками хрустальная люстра…
Навозившись и взмокнув, утешенный и веселый, Мишука ушел по внутренней лесенке вниз, в кабинет, и лег спать.

К вечеру надвинулась большая гроза, было душно, – погромыхивало. Пошел дождь – мелкий, отвесный, теплый, слабо шумел в сумерках в листве. Изредка озарялись окна далеким синеватым светом.
Мишука сидел на диване, подложив руку под острую морду борзой суки, любимицы, – Снежки, и слушал сонный, однообразный в сумерках, шум дождя за открытым окном.
Снежка взглядывала выпуклыми глазами на хозяина и снова опускала сонные веки. При раскатах грома она оборачивалась к окну и рычала. Мишука поглаживал ее голову и думал о происшествиях вчерашнего дня.
Только теперь, в эти дождливые сумерки, додумался он до того, что вчера произошел с ним жестокий афронт, что над ним насмеялись, потом его отвергли, потом его побили, потом напугали, – грозили застрелить.
Мишука даже зарычал, все это ясно себе представив:
– Не уважать меня, Налымова… Меня бить по щеке… Меня, Михала Михалыча Налымова, – оскорбить… Захочу – губернию переверну… А меня – они… Меня – эти…
Он спихнул собаку с колен. Снежка слабо визгнула, полезла под диван и там стала вылизываться, щелкать зубами блох. Мишука сидел, раздвинув ноги, глядя перед собою на неясные пятна портретов. Необходимо было что-то сделать: гнев подпирал под самую душу. Мишука стал было думать, как изорвет платье на Вере, как измочалит нагайкой Сережку, – но эти представления не облегчили его…
Он тяжело поднялся с дивана и зашагал по кабинету. «Ага, пренебрегаете, ну, хорошо… – Он взял пресс-папье и расшиб его о паркет. – Ну и пренебрегайте». Гулкий стук прокатился по пустынному дому. Мишука стоял и слушал, – все было тихо. Он взял со стола переплетенную за пять лет сельскохозяйственную газету, – волюм пуда в два весом, – и тоже швырнул его на пол. Опять прокатился стук по дому, и – снова тихо, – никто не отозвался.
«Мерзавцы, никому дела нет до барина… Только бы воровать. Только деньги с барина тащить», – подумал Мишука и вдруг с омерзением вспомнил давешнюю возню в мезонине.
– Твари, – уже совсем зарычал он, – я вам покажу, как на меня верхом садиться!.. Ванюшка!
Мишука пошел по темной комнате к лакейской и закричал:
– Ванюшка, беги на конюшню, скажи – барин приказал запрячь две телеги, живо… Да позови мне приказчика… Живо, сукин сын!..

Дождь хлестал в нарочно настежь раскрытые окна мезонина, где девушки, растрепанные и растерзанные, всхлипывая, завязывали в узлы платьишки, бельишко, разные грошовые подарки. Дуня уже сидела внизу, на телеге под попоной, со зла – молчала. Промокшие рабочие ходили с фонарями, посмеивались. Дождь шибко шумел в тополях, наплюхал большие лужи. Сбежала с крыльца Марья, вспухшая от слез, – поскользнулась, и узел ее шлепнулся в лужу, – заржали рабочие, Марья завыла и полезла на телегу. В доме на мезониниой лестнице Мишука кричал, щелкая арапником по голенищу:
– Вон, грязные девки, вон!
Кубарем, с вытаращенными глазами, скатились вниз Фимка и Бронька, – Мишука для смеха подстегнул их по задам.
– Батюшки! Убивают! – заорали Фимка и Бронька и заметались по лужам между телегами. Их посадили, прикрыли рогожей. Мишука кричал:
– Коленкой ее, коленкой поддавай ворону! Приказчик и Ванюшка вывели, наконец, Клеопатру.
Она отбивалась, кусала руки, выворачивалась, дикая, как ведьма.
– Врешь, – хрипло сказала она Мишуке и ощерилась, – не прогонишь, не уйду, я тебе не собака…
Наконец Клеопатру усадили. Возы тронулись. Рабочие, громко смеясь, раскачивая над травой фонари, ушли к людской, пропали за отвесной завесой дождя. Мишука, удовлетворенный, наконец, за эти два дня, отомщенный за все обиды, ушел в дом.
Никто, даже конюх, сидевший на переднем возу, не видел, как на повороте сплошь залитой водою дороги Клеопатра соскочила с задней телеги и скрылась за кустами в саду.

7

Петр Леонтьевич вошел в комнату мальчиков, которая называлась так по старой памяти. Комната была, как и все комнаты в репьевском доме, – высокая, штукатуренная, со старой попорченной мышами и молью мебелью. На одной стене, над диваном, висели распластанные крылья уток, стрепетов, кобчиков, грачей, давным уже давно насквозь пропыленные. Когда сюда входили со свечой, то казалось, будто по стене ползают безголовые чудища. Трофеи эти принадлежали Сергею, не позволявшему к ним притрагиваться. Лет двенадцать тому назад, когда ему подарили первое ружье, он с утра до ночи бухал по саду, на пруду, в лугах и до того провонял падалью и сад и дом, что Ольга Леонтьевна решила не выходить из своей спальни.
С улыбкой, глядя на стену, покрытую вороньими крыльями, вспоминал Петр Леонтьевич прошлое время. Хорошее было время. Многие, многие милые люди были еще живы. Сережа и Никита, славные мальчики, подавали большие надежды. Жива была дорогая Машенька, всегда в белом, всегда приветливая, всегда озабоченная, – как бы получше накормить гостей, или поженить кого-нибудь из близких родных, или уладить какую-нибудь неприятность.
Каждый день в столовой или на балконе шумели гости, приезжал дядя, старый Налымов, большой шутник, – любил, бывало, на удивление всем, откушать ломоть дыни с нюхательным табаком. Приезжала с прогулки Ольга, красивая, веселая и загадочная, в бархатной амазонке. Снимая высокую перчатку, давала целовать руку… Многие, многие были в то время влюблены в Ольгу Леонтьевну… Ушло все, как туман, ушли хорошие дни…
Петр Леонтьевич в то же время пытался поправить свои сильно запутанные дела: построил суконную фабрику, но не застраховал, считая, что страховка – величайший из грехов. Человек должен быть открыт перед богом, как Иов, но не перестраховывать свое счастье. Фабрика сгорела. Петр Леонтьевич придумал построить раковый консервный завод. В реке Чермашне водилось непостижимое количество матерого рака, – рвались бредни, и деревенские мальчишки, купаясь, бывали не раз ими щипаны за животы и другие места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я