поддон для душа 90x90 чугунный 

 


Мужики засмеялись.
Парень громко икнул и, подняв мозолистую ладонь, запел:

Когда я, мальчик, был свободный…

– Скрутили малого, – смеялись мужики.
– Пути нет.
Собакин улыбался, парень был пьян, лез грудью и под носом махал желтым ногтем, говоря:
– Шут его знает, хотел тебе продать, ан продал, жеребца, вороного, в чулках…
– Здорово же ты выпил, – сказал Собакин, – с чего гуляешь?
Парень замолчал, и белые глаза его наливались и багровели… Собакин сжался.
– Гуляю… – сказал парень, придвигаясь. Подслеповатый мужичок захлопотал:
– Брось, милый, барину интересно, а ты ответь и отойди в сторонку, – и потянул парня за рукав.
– Не хватай! – заревел парень, и все жилистое тело его развернулось для удара; но сзади, поперек живота, ухватила его цепкая волосатая рука, увлекла из мужичьего круга.
– Иди, иди, разбушевался, – говорил лысый мужик, смешно маленького роста, на солнце лоснилась черная борода его и бегали глаза, как две мыши.
– Брось, пусти! – кричал парень и вырывался, взмахивая руками, но все дальше к возам увлекал его товарищ.
– Кто это? – быстро спросил Собакин. – Вон тот, лысый?
Мужики переглянулись, один-двое отошли, а старик, в расстегнутой на черной шее посконной рубахе, сказал:
– Кто – Оська, – и прищурился.

Осипа взяли очень быстро. Собакин с понятыми нагнал его у чайной и окликнул. Осип обернулся и словно паук заворочался в костяных, навалившихся на него руках понятых, но веревкой скрутили его плечи, повели в холодную.
А позади, набегая, гудела толпа. Многим, должно быть, досадил Осип, и боялись его сильно, а теперь улюлюкали вслед, ругали, или вывернется кто, присядет, да в глаза: «Что, вор, взял?» – и ударит.
Понятые насилу сдерживали народ, да бравый урядник, в рыжих подусниках, вырос как из-под земли и крикнул: «Разойдись!»
До вечера гудела и волновалась ярмарка. Осип сел в темную избу, за железную решетку, и на допросе отрекся:
– Осип я – это верно, а лошадей никаких не крал, понапрасну только меня томите.
Собакин решил сам выпытать, где лошадь; напугать, если можно, посулить заступиться, и, поздно вечером, один, вошел в камеру, где сидел Осип.
Остановясь посредине избы и в темноте различал только дыхание, сказал Собакин кротко и, как ему показалось, вкрадчиво:
– Осип, все знают, что ты угонял лошадей, грехов за тобой много, сознайся лучше, я за тебя похлопочу.
Осип молчал.
– Ты пойми, не дорога мне лошадь, а дорого, что выходил ее на руках, как родная она мне.
– Это верно, – сказал Осип спокойно.
– Ну видишь, ты сам понимаешь, зачем же хочешь доставить мне еще огорчение…
– Огорчать зачем.
– А ты огорчаешь. Я за четыреста верст верхом приехал, измучился и вдруг из-за твоего упрямства лишаюсь лошади. Осип, а Осип.
И, тронутый словами, двинулся Собакин поближе.
– Не подходи, барин, – глухо сказал Осип. Собакин остановился и от щекотного холодка, вздрогнул.
– Осип? – спросил он тихо, после молчания, повторил: – Осип, где же ты?
Что-то больно толкнуло Собакина в колено, распахнулась дверь, и Осип, нагнув, как бык, голову, побежал по избе, оттолкнул сонного десятского, упавшего, как мешок, и выскочил на волю.
Зашмыгали торопливые голоса: «Держи, держи!» В темноте засуетились понятые.
А вдали, как огонь, вспыхивали крики: «Держи, держи!»
Застегивая сюртук, прибежал урядник, крикнул:
– Убежал… Кто?
– Осип-конокрад, – сказал Собакин, – я сам виновен…
И скоро загудела невидимая ярмарка, низко у земли закачались железные фонари, голосила баба, лаяли собаки. Бежали, неизвестно куда и зачем, мужики, крича: «Лошадь отвязал… Да кто? Да чью? Спроси его, кто… На ней и убежал… Верховых давайте, верховых!»
Над толпой, словно поднятые на руках, появились верховые и, раздвигая народ, поскакали к городу, к реке, в степь…
Собакин наскоро сам оседлал иноходца и поскакал мимо возов на чьи-то удаляющиеся голоса и топот.
Коротко и мерно ударяли копыта его коня, гудел в ушах теплый ветер, и возникали и таяли невидимые крики… Наперерез промчался кто-то, крича: «Поймаем, не снести ему головы».
Впереди топот стал как будто тише и громче голоса…
Перепрыгивая через водомоины, похрапывая, несся иноходец и вдруг резким прыжком стал на краю кручи, недалеко от верховых. Послышались голоса:
– Река, братцы, поворачивай назад.
– Переедем.
– Круча, голову сломаешь.
А вдали, направо, опять возникли крики и топот. Собакин поворотил и скоро нагнал вторых кричавших, спросил:
– Что, поймали? Мужики в ответ захохотали.
– Теленка, милый барин, загнали, дышит сердеш-пый, испугался, уши мокрые.
– Ну, вы и охотники.
– Ушел, больно уж ловкач, – отвечали мужики с уважением.
Иноходец тяжело поводил боками, и Собакин, отделившись от мужиков, ехал шагом вдоль реки.
Потянул теплый, смешанный с болотными цветами ветер, и издалека долетел протяжный звериный крик и стих.
– Что это? – невольно крикнул Собакин, чутко слушая; крик не повторялся, и сердце сжалось тоскливо.

Собакин уже спал, утомленный всеми событиями, когда кто-то, громко постучав в спальню, сказал;
– Ваше благородие, Оську привезли.
Собакин спросонок вскочил, старался понять, что говорят…
– Оську привезли, – странным голосом повторил десятский…
– Сейчас иду, подожди, или нет, иди…
И, уже выйдя на воздух, понял Собакин, что случилось несчастье. В земской избе пахло крепким и кислым, у печи на полу, покрытое рогожей, лежало тело. Десятский, присев у тела, жалостливо говорил:
– Побили его мужики наши, вон как дышит… Ах, грехи!
Собакин откинул рогожу. На боку, поджав к животу голые и содранные колени, лежал Осип, часто дыша, и глаза его сквозь полуоткрытые веки были точно стеклянные.
– Что с ним? – дрожа мелкой дрожью, спросил Собакин, боясь догадаться…
Белый зад Осипа был запачкан землей и кровью, оттуда на вершок торчал кусок дерева.
– Что это? – визгливо закричал Собакин.
Еще дальше откинул Осип серое лицо свое и запекшиеся губы быстро облизнул языком…
Плетью лежала сломанная рука его; другая, застыв, вцепилась в ягодицу и посинела.
Собакин, придерживаясь за стену, вышел в сени, дурнота подступала к горлу, и везде слышался этот кислый и крепкий запах, и вспоминался убитый на охоте тетерев, когда дробью ему вынесло весь живот…
Урядник, теребя жесткие усы, говорил:
– Вот как они расправляются по-турецки, неприятно… Осип-то признался, просил кучера вашего освободить, будто бы он в краже не замешан, и, лошадь, сказал, где находится…
– Бог с ней, с лошадью, ах, зачем я все это затеял, – сказал Собакин.
– Вы, что же, ни при чем, мужики давно случая ждали. Поверите ли, мы даже боялись Осипа… А лошадка ваша в степи у казака Заворыкина.

Старик Заворыкин долго не выходил. Собакин, измученный дневным перегоном и волнениями прошлого дня, ходил, покачиваясь, по душной горнице, и звенело у него в ушах, и тошнило его от набившейся в горло и в нос дорожной пыли.
– Расскажу попросту всю историю, конечно, старик отдаст лошадь, – бормотал Собакин.
Над столом, засиженная мухами, пованивала лампа…
«О, черт, еще угоришь; что же старик не идет? А вдруг возьмет и рассвирепеет, самодур; конечно, насчет колодцев он прихвастнул, но надо бы политичнее подойти к делу, исподволь. О, черт, как лампа воняет…»
– Здравствуй, барин, – басом, громко и вдруг сказал Заворыкин, – стоял он в дверях и похлопывал себя по голенищу плетью. – За конем приехал?
– Нет, я не требую, совсем не требую, – засеменил Собакин, – вы уже знаете, какая история вышла смешная.
– История смешная, а не знай, кто смеяться будет, – сказал Заворыкин.
Молча, не сводя глаз, подошел, положил на плечо Собакину тяжелую свою руку и вдруг крикнул:
– Щенок!
И высоко поднял плеть.
– Не позволю, – пискнул было Собакин, запахло тошной пылью и кислым, зеленые круги пошли перед глазами, похолодело горло и лечь потянуло, прижаться по-ребячьи к прохладному полу…
Очнулся Собакин в постели, в сенях, и первое, что он увидел, – склоненный профиль Заворыкина, худой и резкий под сдвинутыми бровями… Собакин застонал и отодвинулся в глубь кровати.
А старик, наклонясь, зашептал:
– Очнулся… Нехорошее дело вышло, попутал меня бес, думал, приехал ты срамить меня, а ты, видишь, простой, как малое дитя. Ах, барин, прости меня, гордый я, разгорелось с обиды сердце, убить ведь могу тебя, и никто не узнает… А ты, – видишь, – прост.
Старик качал головой, и ласково глядели потемневшие его глаза.
Собакин протянул руку.
– Я не сержусь.
Заворыкин погладил его по волосам:
– Христос на нас смотрит да радуется. Вот как бы жить надо, а мы не так живем, нет…
Долго говорил Заворыкин, – туманно, сурово, истово…
– Ну ладно, спи, барин. Домой-то завтра попозже поедешь; ко времени и жеребца твоего из табуна пригонят. Избави бог, не возьму с тебя денег; да иноходеи-то твой устал, ты моего возьми, сам не часто на нем выезжаю…

3

Александра Аполлоновна разрезывает толстый журнал; в зале, где уже топили сегодня, пахнет кофеем, и старые кресла заманивают развалистыми своими спинками на осенний покой.
Гимназист сидит на окошке, болтает ногами. Тусклый сад совсем беспомощен под долгим дождем.
– Расскажите еще про ваши приключения, – приставал он к Собакину.
– Я все рассказал, что ж еще…
– Володя, не приставай, – строго молвила бабушка, взглянув поверх очков на Собакина, который на чистом листе разбирал зерна пшеницы.
– Щуплое зерно, – сказал Собакин – Что же вам рассказать?
– Ну, хоть про кучера, которого связали тогда, – он ужасно таинственный.
– Архип-то… – засмеялся Собакин, – таинственный.
– В самом деле, что с ним, выпустили его? – спросила Александра Аполлоновна.
– Кажется, да, – я ездил, хлопотал, мне сказали, что без суда не отпустят, а суд, кажется, был на днях…
– Не любила я вашего Архипа, злой он, и глаз у него черный, приедет и все по конюшне ходит, все чего-то высматривает, и непременно что-нибудь после случится…
– У Белячка, – помнишь, бабушка? – мокрецы на щетках сели, – подсказал гимназист…
– У Беляка мокрецы; нет, нет, не люблю я таких, и пусть бы сидел в тюрьме. Да невинный ли он? – Старушка сняла очки. – Еще до вашего приезда в деревню он избил моего объездчика за то, что тот не позволил ехать в телеге по хлебу, – представляете, нарочно едет в телеге по хлебу…
– Я помню, – сказал гимназист, – объездчика привезли, вот страшно-то: голова болтается, и по лицу мухи ползают.
– Странно, – протянул Собакин. – Архип никогда не дрался, исполнительный всегда, тихий… Хотя был странный случай… Вот, помните, в прошлом году я ехал от вас вечером, когда еще отец Иван индюка изображал; не знаю почему, взяли мы не обычной дорогой, а напрямик по выгону, а там за межевым столбом – глубокая водомоина; я говорю Архипу: ночь темна, помни кручу налево. А он прикрикнул на лошадей. Тише, говорю, Архип, и знаю, сейчас круча, а он словно тройку не сдержит…
– Ужасно, – вздрогнула Чембулатова, – ну и что же?..
– Лошади сами круто повернули. Я кричу: «Что ты делаешь?» – а он обернулся и глухо так говорит: «Бог спас, барин, беду отвел».
– Вот-вот, я говорила, завтра же велю загородить это место…
– Я думаю все-таки, что это случайность; чем ему помешали я и мои лошади? Наконец он сам мог убиться.
– Такие, как Архип, безземельные, бессемейные мужики на все способны, в них бес сидит. Служит он у вас, все ничего, – только угрюм да молчит, а потом возьмет да вас и сожжет…
– Бабушка, смотри, проясняет, – крикнул Володя и, не успела бабушка ахнуть, распахнул балконную дверь, и сырой, пахнущий землею и листьями, осенний ветер ворвался, растрепал книгу, брызнул капелью, и солнце в прорыве между туч блеснуло на каплях, на стеклах, на желтой листве…
А дверь уже закрыли, и в столовой застучали посудой.
– Бог с ними, с Архипами, – сказала, проплывая в столовую, Александра Аполлоновна, – только расстроишься, а причина всему, конечно, что нет настоящей опеки над крестьянами. Мужик обращается в первобытное состояние-Собакину вспомнился фельетон, месяц назад читанный в случайно залетевшей петербургской левой газете, но думать об этом не хотелось, – так было уютно и тепло.

К вечеру ветер стих, и низкое солнце залило багровым светом лиловые у земли тучи и, протянув бледные, словно прощальные крылья в глубь желтой и мокрой степи, закатилось.
Но четко еще виднелись репьи на темных курганах, лужи на глянцевитой дороге лиловели, тускнели.
Почмокивая, вертелись колеса, ударяли в лицо свежей грязью, пачкали вожжи и руки.
Собакин, расстегнув кожан, потряхивался на сиденье и думал:
«Так вот они – степные дали, неезженные дороги, забытые курганы. Нет конца им, и селения такие же серые, забытые, и люди в них, как травы, молчаливые, живут бог знает зачем, из века в век одни и те же, как дикая рожь».
Ходит с дороги на дорогу, с кургана на курган, по пашням, по селам и поет унылые песни – тоска, сестра осеннему ветру…
Дребезжала железка на колесе, и топали, скользя под горку, копыта…
Одноколка скатилась, тряхнула на водомоине, и, поскользнувшись, лошадь упала на колени.
«Трудно некованой взобраться на гору», – подумал Собакин и ударил вожжами…
А сзади затопали частые шаги, как будто молча кто-то догонял…
Собакин обернулся: плохо видный в полумраке лощины, бежал к нему мужик, размахивая левой рукой.
«Странно!» – подумал Собакин и, еще не понимая того, что было уже ясно, сильно ударил лошадь кнутом.
Человек настигал, по траве бежать ему было легче, не так скользко…
«Черт знает, гонка какая-то, что ему нужно?» – подумал Собакин и еще раз, привстав, хлестнул кнутом. Лошадь прыгала в хомуте, поскользнулась и, вздыбившись, вынесла одноколку на ровное место.
– Эх! – резко крикнул мужик и откинулся…
– Архип – ты?..
– Эх! – опять крикнул Архип, на бегу остановился, поднял руку и кинул блеснувший топор, и наклонился весь, ожидая… Топор тяжко ударил в переднюю доску козел, упал в ноги…
– Ты что это! – закричал Собакин и сдержал лошадь. Архип устало шел вслед… – Ты с ума сошел?..
– Теперь что хочешь со мной делай, – сказал Архип и смотрел на багровую полосу заката, – поседевший, весь обвеянный ветром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я