Отличный https://Wodolei.ru 

 


Вдыхая ночной запах травы, земли и болотных цветов, Николушка вспоминал давнишнее. И то, что было, и то, что, быть может, видел он во сне – ребенком, – сплеталось неразрывно в грустные и прозрачные воспоминания.
Вспомнилось, как в этой беседке сидела его мать, в темном платье, пахнущем старинными, каких теперь не бывает, теплыми духами. Николушка так ясно это припомнил, что сквозь болотный запах лютиков, казалось, шел к нему этот забытый аромат. Мать обняла его за плечи, глядела, как играет вдали под лунным светом серебряная чешуя реки. Николушка спрашивал шепотом: «Мама, правда, мальчишки мне говорили, будто у нас в саду живет маленький-малюсенький старичок и продает ученых лягушек – по копейке за лягушку?»
«Не знаю – может быть, и живет такой старичок», – отвечала матушка, и на щеку Николушки падала слеза горячей каплей.
«Мама, ты плачешь?»
«Не знаю, кажется».
И в эту минуту Маленький Николушка увидел под крышей беседки, на перекладине, не то птицу, не то маленького старичка, который, нагнув вниз птичью головку, смотрел на него.
Николушка невольно поднял голову к крыше беседки… Да, да,_ вот и перекладина, где он в далеко ушедшем тумане детства видел странную птицу. Николушка вздохнул и, облокотясь о балюстраду, продолжал глядеть на туманные очертания деревьев, на сияющую полосу вдали. И вспомнил опять… Вот, уже в городе, он сидит с ногами на диване перед горящим камином и смотрит, как, легко потрескивая, пляшут желто-красные язычки. Вдруг – звонок, и через едва освещенную камином гостиную проходит дама, шурша широким шелковым платьем. В дверях кабинета стоит отец, высокий, худой, с орлиным носом и глубоко запавшими глазами.
– Как вы добры, – говорит он вошедшей даме странным, враждебным Николушке голосом, – как вы добры! – И он и дама скрываются за дверью. У Николушки от сладкого ужаса бьется сердце, его тянет к той двери. Он слышит шаги отца, его глухие, отрывистые слова и торопливый шепот дамы… Что-то падает на пол. Наступает молчание, затем – задушенный вздох и звук поцелуя.
Николушка стискивает горло руками, хочет закричать, убежать, зарыться с головой… Но из другой двери ему кивает мать, вся в черном, как монашка, покинутая, бледная, ужасная. Ее внезапно так делается жалко, – Николушка бросается к ней, обхватывает ее ноги…
– Иди, иди отсюда, нельзя слушать, – говорит мать и увлекает Николушку в спальню…
Там, перед образницей во всю стену, зажжено несколько восковых свечей, стоит низкий стул с высокой спинкой для положения лба, – здесь на коленях долгие часы молится мать. Под платьем у нее, – если потихоньку тронуть пальцем, – железные прутья – вериги.
– Никогда, слышишь ты, никогда не смей подслушивать, – порывисто шепчет мать, – твой отец – страстной, огромной души человек, не тебе его судить!
Мать ставит Николушку рядом с собой на колени, и он глядит, как идут пушистые, длинные, желтые лучики от свечей. Здесь пахнет воском, лекарствами, тепло, томно и скучно…
Так растет Николушка между образницей и кабинетом, куда забегает потихоньку со страхом и жадностью посмотреть на портрет прекрасной дамы в красного дерева раме, потрогать необыкновенные вещицы на письменном столе, понюхать, как остро и удивительно пахнет окурок сигары.
Однажды Николушка поднял с ковра женскую перчатку, от непонятного волнения поцеловал ее и спрятал под курточку.
И часто, часто видел во сне какую-то узкую пустынную улицу, залитую мертвенным светом, и вдали – фигуру прекрасной женщины… Он бежит за ней, подпрыгивает и, быстро перебирая ногами, летит над тротуаром. Сердце тянется, заходится, но фигура ускользает все дальше – не догнать.
Николушка шумно вздохнул. Голубь, задевая за ветки, вылетел из-под крыши. Невдалеке послышались негромкие голоса тетушки, Насти и Раисы.

5

– Меня ужасно поразило, как он говорит, – услышал Николушка тоненький голос Раисы. – Ах, Анна Михайловна, я ведь очень мало что видела, и мне сделалось так интересно… так интересно… Особенно, когда сказал: «Я все испытал в жизни, в душе моей вечная ночь», – у меня что-то в сердце оборвалось.
Николушка видел, как женщины подошли к скамейке, тетушка и Настя сели, а тоненькая Раиса осталась стоять, оглядываясь на далекий свет окна.
– За последнее время у меня сердце стало постоянно биться, – продолжала она говорить, – по правде сказать, дядя Ваня стал очень сердитый. По ночам читает, ходит, стучит… Или примется говорить так страшно громко, – слушаю, слушаю, да и заплачу. Плохо живем.
Тетушка засмеялась, притянула к себе Раису, поцеловала ее и посадила рядом.
– Вы все такие хорошие, Анна Михайловна… И всех жальче мне Николая Михайловича стадо сегодня…
– Смотрите, не влюбитесь, – с усмешкой сказала Настя.
И сейчас же тетушка проговорила деловито:
– Идемте-ка, Настенька, спать, – вот вы и чихаете. И вы тоже, Раечка, марш, марш – спать.
– Анна Михайловна, я бы еще посидела, уж очень здесь приятно. Дядя Ваня позовет меня, когда домой идти. Можно?
Тетушка, опять засмеявшись, поцеловала ее и ушла, увела Настю.
Тогда Николушка усталым шагом вышел из беседки. Раиса увидела его, ахнула, поднялась было со скамейки и опять села.
– Любуетесь ночью? – сказал Николушка, опускаясь рядом с девушкой, и подпер подбородок тростью. – Дай бог вам никогда не знать горя. Да, я завидую такой юности. Сколько прекрасных мечтаний впереди. Завидуешь красивой жизни и страшишься – неужели и она разобьется, упадет в грязь. – И он незаметно покосился на Раису. Она сидела, закусив березовый листик, опустив глаза…
– Расскажите вашу жизнь, – едва слышно прошептала Раиса.
– Рассказывать мою жизнь?.. Всю грязь, в которой я утопал, все пороки, унесшие мою молодость!.. Нет, вы не должны этого слышать. Мне бы хотелось теперь участия светлой, чистой женщины, – спасти, быть может, сохранить остаток живой души.
– Господи, что вы говорите!
– Да, этот лунный свет, вся эта красота не для меня. Мне двадцать восемь лет, но жизнь – кончена…
Он опустил голову. От дома позвал Настин голос: «Николай, иди спать…»
Николушка поднял голову и горько засмеялся.
– Вот он – мой жернов на шее. Что мне ждать, – ну, конечно – вниз головой на дно. Прощайте.
Он взял Раисину холодную маленькую ручку, стиснул ее, безнадежно кивнул головой – и зашагал к дому по дорожке, пятнистой от лунного света.
Сейчас же позвали и Раису. Поп Иван повел ее через ограду старой церкви по полю, прямой дорогой; шел, размахивая руками и опустив голову, фыркал носом, затем спросил:
– О чем говорила с этим, как его?..
– Николай Михайлович такой несчастный.
– Ага! Ты плакала, кажется?
– Ничуть не плакала. Стыдно вам, дядя Ваня, смеяться. Учите, что людей любить нужно, а сами о них так отзываетесь.
– Как отзываюсь? Я тебе ни слова о нем не сказал.
– И без того понятно…
– Ничего тебе не понятно, – сказал поп Иван, отворяя калитку своего палисадника, сплошь заросшего левкоями. – И ничего тебе не понятно… – И он замолчал, глядя туда, где между огромными спящими тополями были видны дымные луга, и зыбь месяца на воде, и редкие ночные облака, как барашки, набегающие на небо перед рассветом. – И ничего тебе, Раиса, не понятно.

Тетушка Анна Михайловна, морщась от папиросного дыма, стояла в комнате, приготовленной для молодых, перед двумя большими кожаными сундуками – остатками Николушкина благополучия, и раздумывала, что хорошо бы все это сжечь.
«На какие деньги куплено! Тряпки, притирания – грязь одна, – заживешь тут по-новому…»
– Ну, вот, нашли шатуна, – сказала она Насте, вошедшей вместе с Николушкой из сада. – А ночи-то, ночи какие у нас – чудные. Особенно в разлив – до свету не уйдешь с балкона.
Тетушка простилась, поцеловала обоих, покрестила и, уже совсем собираясь уходить, спросила вдруг деловито:
– В сундуках-то что?
– В этом платья вечерние и визитные, а в том – обувь, шляпы и Колины вещи.
– К чему вам это все теперь? – спросила тетушка. – Разве здесь станете наряжаться? Пожгли бы эти вещи, право, а? Тебе, Николушка, отличный дедовский сюртук приспособим, а вам, Настенька, можно перешить платья шелковые, старинные, – у меня их поискать – так много найдется. А, – ну-ну, ладно, спите, потом поговорим…
И тетушка, виновато улыбаясь, ушла. Замкнув за нею дверь, Настенька, привычным движением – руки в бока, подошла к Николушке и проговорила:
– Ты что же это, – девчонке выдумал голову морочить? Думаешь – не знаю, как ты плакался перед ней? Все подлые слова твои знаю, – она ткнула его в лоб пальцем. – Этого, милый дружок, я не допущу в порядочном доме.
– Не смей меня тыкать в лоб, – сказал Николушка мрачно.
– А хочешь – сейчас все лицо твое паршивое расцарапаю…
Николушка зашел за кровать и, посматривая, как надвигается на него Настя, вдруг крикнул громко:
– Слушай, если ты сейчас не отстанешь – я тетку позову.

6

Сидя на высоком стуле перед конторкой, тетушка сводила счета по объемистым книгам, заведенным еще лет пятнадцать тому назад покойным братом Аггеем.
Брат Аггей был необыкновенно ленив и обычно целые дни проводил здесь около конторки, лежа на клеенчатом диване, и либо ничего не делал, либо читал роман Дюма-отца «Виконт де Бражелон», причем, когда доходил до конца, то начало как будто забывалось, и он опять читал книгу сызнова. А если во время этого занятия в окошечко, проделанное из конторы, стучал ногтем кто-нибудь, пришедший по делу, Аггей говорил, грузно поворачиваясь и скрипя пружинами:
– Ну, что тебе нужно, послушай? Пошел бы ты к приказчику, видишь – я занят…
Сегодня, против обыкновения, тетушка считала невнимательно – ошибалась.
– Сто двадцать три рубля шестнадцать копеек, – держа перо в зубах, щелкала она счетами, – шестнадцать копеек. Ах, боже мой, что-то будет, что-то будет?
В контору в это время вошли, стуча сапогами и снимая шапки, мужики, пять человек, старинные приятели тетушки. Она отложила перо и приветливо поздоровалась.
– Ну, что, мужики, хорошего скажете?
– Да вот, – сказал один из мужиков, лысый и пухлый, – мы к вам, Анна Михайловна, – и покряхтел, оглядываясь на своих.
– Если насчет лугов, мужички, цену последнюю я сказала. Уступить ничего не могу, разве рубля три, как хотите…
– Нет, мы не насчет лугов, – опять сказал первый, – с лугами – как порешили, значит, так и стоим, обижать вас не будем… Нет, мы насчет вот этого…
Он замолчал, помялся; помялись и остальные.
– Да вы о чем говорите-то, я не пойму? – спросила тетушка.
– Ребята наши озоруют, Анна Михайловна, спалить собираются.
– Кого спалить?
– Да вас, Анна Михайловна. Зачем же мы и пришли к вашей милости. Вы уж не обижайтесь, – на этой неделе и спалим.
– Это верно, – сказали мужики, – так и порешили – в пятницу или в субботу Анну Михайловну жечь.
Тетушка облокотилась о конторку и задумалась. Му* жики кряхтели. Один, ступив вперед и отворив полу сермяжного кафтана, вытер ею нос.
– Гумна палить или дом? – спросила, наконец, тетушка.
– Зачем дом, оборони бог, – гумна.
Самый старый из мужиков, дед Спиридон, облокотился на высокую палку и, слезясь воспаленными веками, глядел на тетушку, весь белый, с тонкой шеей, обмотанной раз десять шерстяным шарфом.
– С батюшкой вашим, Михаилом Петровичем, на охоту я ходил, – проговорил он натужным, тонким голосом, – волка тогда убил батюшка ваш. Бывало, скажет: «Приведи, Спиридон, мне коня, самого резвого…» Вскочит на него, и – пошел… Да, я все помню, – он пожевал лиловыми губами, – и дедушку вашего, Петра Михайловича, помню… Все помню.
– Чайку приходи ко мне попить, Спиридон, – сказала тетушка ласково, – давно мы с тобой по душам не толковали…
– А я приду, приду, Анна Михайловна… Вот Ми-хайлу Михайловича, прадеда, того не помню…
– За что же вы, мужики, такую мне неприятность хотите сделать, – вздохнув, проговорила тетушка и карандашом провела вдоль разгиба книги, – чем я провинилась перед вами?
– Да мы разве сами-то по себе стали бы озорничать, – заговорили мужики, – на прошлой неделе в деревню листки какие-то принесли, ребята листки читали, ну – и обижаются… Так, говорят, и в листках написано, чтобы беспременно господ – жечь.
После этого поговорили о лугах, о сенокосе, о запашке на будущий год, и мужики, простившись, вышли, оставив в комнате крепкий дух овчины и махорки. Тетушка сидела пригорюнясь. Когда вошел Африкан Ильич, заспанный и в расстегнутом жилете, она не спеша рассказала ему, по какому делу приходили мужики.
– А пускай их жгут – гумна застрахованы, – широко зевая, ответил Африкан Ильич.
– Мне не то горько, друг мой, а отношение.
– Добротой, ваше превосходительство, добротой до этого мужиков довели. Станет на него Анна Михайловна жаловаться, – жги ее во все корки. А я вот сейчас к становому поеду.
– Нет, вы не ездите, Африкан Ильич.
– Нет, уж вы извините, я поеду.
– Я бы очень просила вас не ездить.
Тогда Африкан Ильич расставил ноги и стал орать на ее превосходительство. Но все-таки не уехал. И тетушка, сказав напоследок: «Так-то, ради гнилой соломы нельзя живого человека губить», – попросила его позвать в контору Машутку.

Маша прибежала и стала близ тетушки, положив загорелую руку на конторку.
– Звали, тетинька?
– Вот что, – погладив ее, сказала Анна Михайловна, – ты помнишь, что бог всегда знает, кто правду говорит, кто лжет, и за неправду наказывает?
– Помню, – весело ответила Машутка.
– Ну, так вот, – знаешь, а как ты поступаешь?
– Разве я врала чего, тетинька?
– Нет, не врала, конечно. А вот что… О чем ты е молодым барином нынче утром говорила? А?
Машутка опустила глаза и ногтем зацарапала конторку.
– Николай Михайлович спросил – сколько мне лет…
– Что же ты ему ответила?
– Шашнадцать…
– Еще что?
– А еще спросил – есть ли у меня полушалка шелковая…
– А на это что ты ему ответила?
– Сказала, что полушалки нету.
– Ну, вот что, – проговорила тетушка строго, – молодой барин с тобой все шутит… А ты ему не надоедай, часто на глаза не попадайся. Поняла?
И Анна Михайловна, закрыв конторские книги и отпустив Машутку, долго еще, покачивая головой, глядела, как за окном в сирени возятся и пищат серые воробьи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я