https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/90/ 

 


Михаило, сидя за барбарисовым кустом, видел то спину девушки, по которой шевелилась черная коса, то высокую грудь, белое лоно и тугие колени.
Колени поднимались и опускались в мерной пляске Маринки по белью, и ступни ее ног звонко пришлепывали.
И захотел тогда Михаило, чтобы рожала от него Маринка детей; вышел из-за куста и, глядя в сторону, пошел мимо девки.
Увидев Михаилу, присела Маринка, спросив:
– Ты зачем сюда пришел?
– За солью, – ответил Михайло.
– Знаю я, как ты врешь. – Маринка бросила в пастуха песком, поглядела на солнце и сказала: – Уходи отсюда, мне стыдно!
Михайло и в самом деле, не зная, что делать дальше, пошел вдоль берега, где не вязла нога, к подножью гор…
Там, высоко над обрывом, посреди стада, стоял, опираясь на посох, дед и кричал:
– Михаило, эй, вернись в горы! – И овцы, опустив над пропастью головы, блеяли.
Михаило поглядел вверх, потом на то место, где белела вдалеке Маринка, сел на землю и стал скрести в голове…
В полдень, когда солнце раскалилось, как белый уголь, все живое затихло и заснуло, кроме пауков, лежащих, наливаясь ядом, на каменьях, обогнул Михайло Маринкин дом и, зайдя с теневой стороны, увидел девку, которая, не мигая, строго смотрела ему в глаза и ела вишни.
Дыша, как баран на солнцепеке, потоптался Михайло и подошел; тогда Маринка, бросив вишни, сорвалась и полетела по винограднику, а Михайло за ней. У забора он нагнал девку, схватил под мышками и обернул лицом к себе… Маринка открыла рот, чтобы укусить; но, промахнувшись, зубы ее только щелкнули.
– Пусти! – сказала она. – Ты мне не любый…
– Все равно, – ответил Михайло, – здесь нет парня красивее и сильней меня…
– Дурак, – помолчав, молвила Маринка и вдруг закричала…
– Не услышит никто в этакий жар, – сказал Михайло, не помня себя, и подставлял Маринке ногу, пока она и он не упали.
Маринка не оттолкнула Михаилу, но и не поцеловала его ни разу.

Михайло ее пошел больше в горы, а с того полудня стал жить в Маринкиной сакле; рано поутру ловил сетью рыбу, искал крабов между камней, а днем перекапывал виноград.
Хорошо ему было жить, но стало бы лучше, когда хоть раз улыбнулась бы Маринка, разжала суровые свои брови.
Луна пошла на ущерб, скоро и совсем пропала, а ночь так быстро стала опускаться, темная и звездная, будто землю сразу накрыли дырявой шкурой…
Крепко спала Маринка в эти ночи рядом с Михайлой на кровати, покрытой кошмой. И заметил пастух, к большой своей радости, что жена его тяжела. Когда Маринка узнала об этом, – отвернулась от Михаилы и заплакала, словно бы со злости.

Утром вышла она на порог и запела:
Кто взрастил тебя, милое мое тело, –
Земля взрастила.
Кто золотом тебя осыпал –
Белое солнце.
А кто навел синие жилы –
Синее море…

– Чего ты ждешь, Маринка, чего ты хочешь? – спросил ее Михайло…
Маринка посмотрела на море и ответила, словно не мужу, а самой себе:
– Родится новая луна, тогда увидишь.

Новая луна родилась из черных туч, выскользнув красным серпом, будто разрезала их, облилась кровью и поплыла между звезд.
Маринка как раз доила козу в медную дойницу, когда на меди блеснул алый свет; подняла баба голову, ахнула, увидев запрокинутые ввысь два лунных рога, пролила ведро и пошла, как слепая, к морю.
Михайло, увидев козу с веревкой на рогах и пролитое молоко, понял, что неладное стряслось, и стал звать Маринку громким голосом…
Тучи в ту пору надвигались, грудились над морем, и первый вестник-ветер сорвал пену с волн.
Тучи открылись, осветились синим светом, и выпал из них на вольный простор гром. Второй ветер, сильнее, поднял валы, кинул на берег, и глухо зашумело море, разбивая лунный свет…
Михайло нашел Маринку на берегу; стоя лицом к ветру, кричала она непонятное, махая, словно – зазывая, рукой…
Побоялся подойти к ней Михайло и, прищурясь, стал глядеть – кого это она зовет…
Между пенных гребней – показалось ему – опускались и поднимались как будто зеленые волосы: не то чайки там плавали, не то белые раковины; а к луне из-за тучи протягивался черный рукав.
Увидела это Маринка, пуще закричала и по колено вошла в воду. И вот уже явственно видит Михайло русалку, которая силится подняться над водой и, смеясь, падает навзничь от удара волны. На Маринке волосы растрепались, и она зовет:
– Сестрица, скорей… Тяжело мне.
Упало сердце у Михаилы, зажмурился он и, забежав в воду, схватил Маринку за край рубахи, крича:
– Идем домой, оставь свои проклятые дела…
И не понял Михайло, как случилось, – испугалась, видно, его Маринка, закричала, вырвала подол и канула в море – и она и русалка, а вслед им налетела волна.
А луну закрыл черный рукав, и ветер грохотал один по вольному раздолью.

Костер давно разнесло ветром; тесно прижимались друг к другу овцы; посреди их, завернувшись с головой в чапан, сидел, прислонясь к валуну, дед, охая понемножку, потому что очень ломило от холода старые колени.
Думал дед о черном ягненке, что сорвался с кручи, о чабанском своем псе, убежавшем от стада за барсуком, о Михаиле же совсем не думал, не желая даже имени его вспоминать ночью.
– Куда это пес мой забежал? – проворчал дед и свистнул. Ветер сорвал свист, понес в ущелье, ударил и растрепал, как птицу.
А в ответ свысока долетел слабый крик:
– Дед, где ты? Я ничего не вижу…
Всполохнулся дед, живо приподнялся, прислушиваясь, ответил было «ого-го», но ветер опрокинул старика на старое место.
Ударился старик спиной о валун и лежал, не двигаясь, до утра.
А под утро заморосил дождь, и солнце, поднявшись из-за гор, ускользнуло прямо в серые тучи.
Отряхивая шерсть, заблеяли мокрые овцы, вставали сначала на передние ноги, потом на задние и брели в ущелье к ручью, где мягче была трава.
А позади, плохо разгибая застывшие колени, шел дед и вдыхал запах шерсти…
Но вот передние овцы шарахнулись, сбились в кучу и затоптали.
Дед, держась рукой за ветку, перегнулся над кручей и посмотрел, уронив и посох и шапку.
На дне ущелья, ничком, раскинув руки, лежал Михайло, и около него в сырой земле, словно от веселого танца, остались вдавленными двукопытные следы, слишком маленькие, чтобы быть овечьими.

МЕСТЬ

1

Февральский сильный ветер дул с моря, хлеща дождем и снегом вдоль улицы, лепил глаза, барабанил по верхам экипажей, забивал хлопьями огромные усы городовому, брызгал из кадок и надувал полосатую парусину на подъезде спортивного клуба барона Зелькена…
Придерживая полы раздувающейся шубы, прикрываясь воротником, в подъезд быстро вошел небольшого роста человек; сдерживая нетерпеливые движения, сдернул перчатки, сбросил великану швейцару шубу и, положив ладонь на пробор, вгляделся у зеркала в суженные свои зрачки; лицо его было нервное, худое, с небольшими усами и русой бородкой. Оглянув себя, поморщился…
– А вас, Александр Петрович, ждут… Барон уж три раза спускался сюда, – все не едете, – густым голосом сказал швейцар.
– Все в сборе?
– Только вас и дожидаем.
Александр Петрович Сивачев взбежал по красному ковру лестницы, на второй площадке потрогал сердце, нахмурился…
«Так нельзя, проиграю. – Он лениво опустил веки, поднялся еще на один пролет и нажал ручку тяжелой двери. – Ужели удача? Да, иначе быть не может, иначе…»
В длинном и низком зале спортивного клуба, громко разговаривая, ходили молодые люди в черных визитках, в студенческих сюртуках, в гимнастических фуфайках. Из конца в конец шнырял короткий и крючконосый барон Зелькен, блестя глазами подагрика и пломбами зубов. Все, и особенно Зелькен, были взволнованы: сегодня на пари в тридцать пять тысяч состязались князь Назаров и Сивачев.
Князь был богат; отец его, суконный фабрикант, купил в свое время в Италии титул и завещал сыну раз и навсегда показать, какие такие есть на свете князья Назаровы. Александр Сивачев жил, как уверяли друзья, «на проценты со своих долгов». Сегодняшнее пари было решающим для него: выигрывая его, он выигрывал жизнь. Проигрыш – гибель.
Князь, одетый в клетчатое, просторное, как мешок, платье, долговязый, с оттянутым подбородком, стоял поодаль у стены и лениво переминался, стараясь гримасами показать двум своим постоянным льстецам, Жоржу и Шурке, что они такие же свиньи, как и все люди вообще.
– В сущности это почти дуэль, – сказал Жорж.
– А не хотел бы я быть на месте Сивачева, – сказал Шурка.
– Он сам виноват, таких учат, – брезгливо ответил князь. На щеках у него выступили красные пятна, глаза забегали: в зал вошел Сивачев. Он извинился за опоздание и с улыбкой поклонился князю; тот торопливо ответил и, будто застыдясь торопливости, строптиво вздернул голову.
– Начинайте, начинайте, – заторопили все.
В конце залы на окованном и подбитом железом щите укреплена была мишень, отступя десять шагов, протянули на столбиках пеструю веревку; за зеленым столом сели судьи; барон, свернув жребии, тряс их в котиковой шапке.
– Господа участники, – сказал он взволнованно, – правила состязания следующие…

2

Год тому назад князь Назаров, сидя на Крестовском в кафешантане за бутылкой шампанского, отчаянно скучал. Постоянные компаньоны его, Жорж и Шурка, отсутствовали, женщины надоели, все насквозь было известно. Грызя миндаль, морща кислое лицо, он разглядывал безголосую «этуаль», прельстительно вертевшую подолом среди цветов на эстраде… «Стерва, – думал он, – раздеть ее в кабинете, да и вымазать горчицей, только и стоит».
Скверное настроение князя Назарова усугублялось еще и тем, что наверху, над столиком, где он сидел, за окном кабинета слышалось цыганское пение и порою такой громкий, раскатистый, веселый хохот, что князь невольно косился на плотно занавешенное окно. «Хамы, – думал он, – вот хамье…» Наконец он подозвал лакея и спросил:
– Кто там шумит?..
– А это, ваше сиятельство, господин Сивачев третий день бушуют и хор задерживают. Даже кровать приказали поставить. Ничего с ним не можем поделать…
– Какой Сивачев?.. Синий кирасир?..
– Так точно, ваше сиятельство…
Этот синий кирасир, Сивачев, не давал покою князю Назарову; он был адски шикарен, красив и, как никто, имел успех у женщин. Где бы князь ни появлялся – в кабаке, на скачках, в балете, на Морской в час гулянья, на Стрелке, – всюду поперек горла становился ему синий кирасир. За плечами его клубилась скандальная слава отчаянного кутилы, беззаботного игрока и обольстителя женщин… Все бы на свете отдал Назаров, чтобы так же, как этот наглец, проматывающий последние деньги, пройтись по крепкому морозу в распахнутой бобровой шинели, нагло звякая шпорами, небрежной улыбкой отвечая на взволнованные взгляды женщин… У князя распухала, печень при мысли о Сивачеве…
Сейчас, например, он видел, что взгляды всех сидевших в зале обращены на окна кабинета, где бушевал Сивачев. Князю нестерпимо захотелось попасть туда… Он даже засопел от возмущения, – а все-таки хотелось: только там, черт возьми, было весело…
Кончилось это тем, что он послал в кабинет записку, полную унижения и наглости. Сивачев должен был знать про миллионы князя Назарова. Нищий аристократишка, что бы там ни было, но согнется в три дуги. Несомненно! А все же у Назарова екало сердце от робости, и он до бешеного сердцебиения сердился на себя. Вышло так, как нельзя было и ожидать: штора на окне кабинета отогнулась резким движением, окно раскрылось, и в нем, облокотясь о подоконник, появился синий кирасир. Он был бледен, под глазами – круги, мундир расстегнут, шелковая сорочка помята, на шее, нежной, как у женщины, висела связка образков и ладанок. Он был так жутко красив и странен, что чей-то женский голос в зале ахнул громко: «Ой! Красавчик!..»
Рядом с Сивачевым стоял лакей, державший записку Назарова. По приказу Сивачева он согнутым мизинцем осторожно указал на князя. Само собою вышло, что князь приподнялся, кланяясь. Но синий кирасир не ответил на поклон. Одна бровь его пьяно полезла вниз, другая задралась.
– Пошли его к черту, – отчетливо произнес он, и штора упала…
Скандалец этот получил некоторую огласку. Тысячи способов мщения приходили Назарову в голову – дуэль, мордобитие, скупка сивачевских векселей и так далее. Но ничего поделать было нельзя. Оказалось, что та ночь на Крестовском окончилась плачевно: Сивачева увезли домой в белой горячке. Кроме того, Назаров узнал, что его враг проматывал тогда последние деньги: он был разорен.
Сивачеву пришлось выйти из полка. С полгода его нигде не было видно… Осенью Назаров встретил его в балете, – он был уже в штатском, – во фраке, сидевшем на нем, как перчатка. Назаров почувствовал, что голова сама так и гнется – поклониться Сивачеву… Это было как болезнь… Он навел справки, – выяснилось, что Сивачев получил какие-то деньжонки от вовремя умершей тетки, но, в общем, крайне стеснен в средствах… Все же он всюду бывал, – самый элегантный человек в Петербурге. Назаров невольно стал подражать ему в уменье носить платье, цилиндр, выбросил бриллиантовые перстни и запонки, перестал разваливаться в экипаже. Когда ловил себя на всем этом, – скрипел зубами от ярости. Он делался тенью Сивачева. Он искал с ним знакомства.
Наконец их представили друг другу. Сивачев сказал подобающие в этом случае учтивые слова, но к себе не подпустил ни на волосок. При встречах с тех пор он всегда первый кланялся, и затем Назаров как бы переставал существовать для него.
Однажды они встретились в спортивном клубе барона Зелькена, куда Назаров заезжал каждый день – стрелять. Прихлебатели, Жорж и Шурка, затеяли спор о стрельбе. Стали состязаться. Назаров и Сивачев стреляли почти одинаково. Затем Назаров пригласил всю компанию к Донону завтракать. Назаров шепнул Зелькену: «Непременно тащите Сивачева…» Сели на лихачей, запустили по Невскому. У Назарова прыгало сердце от возбуждения и радости. За столом он сел напротив Сивачева… Он рассматривал это ненавистно красивое лицо, в величайшем возбуждении тянулся к нему с бокалом, чокаясь… Опьянев, откинулся на стуле, засунул между зубов зубочистку:
– Господа, сегодня мы стреляли с Александром Петровичем Сивачевым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я