https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/sensornyj/ 

 

Да самовар поставишь. На – ключи.
Затем Ольга Семеновна видела, как Бабин с фонарем зашагал через площадь к гостинице.
Ольга Семеновна уронила голову. Страусовое перо повисло у нее перед лицом. Тогда с омерзением она содрала с себя шляпу и швырнула ее на пол, под диван. Вошла молодая круглолицая баба, жалостливо улыбаясь.

СВАТОВСТВО

1

Лизавета Ивановна сидела у окна за рабочим столиком с вязаньем в руках и, постукивая костяными спицами, говорила ровным своим, надоедным голосом:
– Вот хотя бы Шабалова, хорошая женщина – сказать нечего, а я не могу ее терпеть. Все-то у нее куры да индюшки на уме, нет другого разговора… «А сколько у вас, Лизавета Ивановна, матушка, гусей родилось?» – «Двадцать»… Что ж из того, двадцать – так двадцать, а она молчит полчаса. «У меня ныне тридцать один гусь», – скажет и вздохнет, будто сама тридцать одного гуся снесла. Нет, друг мой Миша, – вынув спицу и мельком взглянув на сына, продолжала Лизавета Ивановна, – небольшие мы с тобой помещики, а дворяне… |Так-то… Я не говорю, чтобы зазнаваться нужно – для этого купилок нет, а так на ночь, помолившись богу, и шепни в подушку: слава тебе, создатель, что родил меня дворянином. Что же ты, Миша, молчишь, понять меня не можешь, – голова у тебя дурацкая?
Действительно, голова у Миши, или Михаилы Михайловича Камышина, была в виде огурца – кверху уже. Брови – белые, ресницы и жидкие волосы, как лен, зато толстые щеки и губы, которые Лизавета Ивановна звала не иначе как шлепанцы, краснели от здоровья…
Миша глядел на тарелку с бумажкой, где мерли мухи, слушал надоедные слова маменьки и молчал, обиженно поджав рот…
– Дуралей ты, дуралей, – продолжала Лизавета Ивановна, – третий раз тебе говорю – поди посмотри свинью, – всех поросят сожрет.
– Меня, маменька, тошнит, когда свинья поросится, – ответил Миша мяукающим голосом, – у меня и так голова болит…
Лизавета Ивановна обеими руками гневно ударила вязанье о рабочий стол и, раскрыв круглые глаза, которые были светло-голубые, как у галки, угрожающе протянула:
– Миша!..
Миша встал и, повернувшись к маменьке спиной, замечательной тем, что внизу была она мясистая, как у женщины, ушел…
«В кого у него зад такой, – думала Лизавета Ивановна, – у дедушки Павла был громадный живот, должно быть, перепуталось».
Миша зажег железный фонарь и вышел на крыльцо. От оттаявшей в конце апреля земли шел густой и душистый запах. Позади дома глухо шумели ветлы; далеко гудела вешняя вода в овраге. В синих сумерках еле видны были строения, крытые соломой, шест колодца и перевернутая телега. Мычала корова, хотела пить. Шлепая по грязи, подошел к Мише пес, ткнул холодным носом в руку.
Миша поднял фонарь и, осторожно обходя лужи, освещенные желтым кругом свечи, пошел к закутке.
«Тепло, – думал Миша, – мороза не будет. Маменька небось в кресле сидит, а я по грязи шлепай; все панталоны замажешь; что это за жизнь такая! Дворянский сын! Я бы показал, как живет дворянский сын».
Миша вдруг остановился в волнении. Всю зиму ему хотелось жениться, а с весною стало невмочь.
«Извела меня маменька своими разговорами, не могу больше так жить…»
И, вздохнув громко, отчего шедший сзади пес зарычал, Миша отворил дверь хлева.
В теплой закутке лежала на боку белая толстая свинья; увидав свет, она сердито подняла морду и взвизгнула. Миша присел около и в лукошко, на солому, положил двух только что рожденных поросят… Ухо свиньи начало двигаться, по телу пробежали судороги; она опять опоросилась.
Свинья была молодая, и Лизавета Ивановна боялась, как бы она не сожрала приплод, и велела Мише ударять свинью кнутиком, если вздумает трогать поросяточек.
Миша, сидя на корточках с кнутом в руке, брезгливо морщился, моргал светлыми ресницами, думал:
«Мамаша нарочно меня унижает, какой мне интерес на свинью смотреть… Вот пойти бы да сказать маменьке – идите сами в хлев, а я лучше в кресле тихо посижу».
Миша немного утешился, представив себе Лизавету Ивановну с кнутиком, на корточках, и, взяв на руки поросенка, сосавшего палец, умилился…
«Свинье уютно, – у нее дети, у всякой скотины дети, а мне одному холодно, не к кому прижаться…»
Миша любил меланхолию и теперь, чувствуя в горле слезы, радовался своей чувствительности. Положив всех поросят в лукошко, он вытер руки о шерсть свиньи и пошел в дом, обиженно опустив губы.
В столовой кипел самовар, горела висячая лампа. Лизавета Ивановна на углу стола раскладывала пасьянс.
– Ну? – спросила она, не поднимая головы. Миша вздохнул:
– Десять. Эх, маменька…
– Что, дуралей?
– Какой я дуралей? – воскликнул Миша сердито, но под взглядом матери смирился. – Была бы у меня жена… не звала бы дуралеем, – добавил он тихо.
Лизавета Ивановна положила колоду и, облокотясь, стала глядеть на сына. Миша пил чай и ел, сопя носом. Самовар пел тоненько.
– Гостей зазывает! – молвила Лизавета Ивановна, оканчивая нить своих мыслей, взяла колоду и разложила «большого слона».
С этого вечера Миша все время думал о женитьбе, воображая себя отцом маленьких, многочисленных детей. Матери он начал грубить.
Однажды Лизавета Ивановна сказала:
– Поросята подросли, отвези-ка пару Павала-Шимковскому, он любит йоркшир. Да не растряси дорогой… Вот ведь, хороший, кажется, человек Павала, а детей распустил, срамота. Я всегда говорю, не давай детям воли.
Миша приоделся, сам выбрал двух лучших поросят, посадил их в мешок, положил его под козлы в тележку и на гнедом мерине поехал в село Марьевку, где земским начальником служил Павала-Шимковский, живя с дочкой Катенькой и сыном Алексеем.

2

В крытых, вдоль дворовой стены, сенях и на крыльце стояли мужики, – здешние и из дальних деревень, – и с утра ожидали выхода земского начальника. Мужики пришли насчет податей и шумели. Иных вызывали по повесткам для судебного разбирательства, стояли они в сенях без шапок. Мальчик в синей рубахе, с оловянным крестиком на толстом шнурке и в новых валенках, ходил то в дом, то к мужикам, отбирая повестки. Его спрашивали: «Что барин-то – все спит?» – «Спит он, я тебе сто раз говорил – спит», – отвечал мальчишка.
– Ох, господи, – вздыхает рябой мужик, – мы, пестравские, с утра не евши.
– Все спит, – отвечает ему статный крестьянин с курчавой бородой, с серьгой в ухе, – все спит. Давеча я приходил, – что барин? Спит еще, говорят. Теперь прихожу, – он, говорят, опять спит… Ну, ну.
– Теперь спать не полагается, – громко заговорил, протискиваясь к ним, черный и злой крестьянин, Назар, – теперь закон – свобода.
– Это правильно, – ответил лысый мужик, – наш барин околицу стал затворять на замок, – езди, говорит, кругом. Хорошо. Мы ему говорим: теперь околицу запирать не полагается, теперь свобода. А он по морде бить. Околицу мы поломали. Мы разве бунтуем, мы насчет дороги… Нам без дороги нельзя.
– В одно слово, – говорил красивый мужик с серьгой, – летось к нам худощавый человек приходил, все яйца ел сырые, посолит и съест. Собрал сход и говорит: «Помещик вами пользуется, жиреет, а вы без земли». Хорошо так рассказывал, только все прибавлял: «благодаря тому» да «благодаря тому», так и не поняли, за что благодарит…
В сенях мужики задвигались и замолкли; вышел Алексей и тихим голосом, заикаясь и вытягивая жилистую шею, проговорил:
– Подождать придется, мужички, до вечера, – папа спит…
Мужички разглядывали его молча, как диковину. Без усов и бороды, зеленое, обтянутое лицо Алексея было все в морщинах, словно истомленное тайным недугом, страдальческие глаза глядели жалобно, как у больного щенка.
Алексей нырнул шеей и, с усилием вытянув губы, добавил:
– Так вы подождите.
Мужики, насмотревшись и решив, что раз это барский сын, то может быть чудаком каким угодно, сразу зашумели:
– Нам ждать нельзя, у нас лошади не кормлены, сами есть хотим. Что за порядки – деньги принесли, а он не берет… Разбудить его. Потом отоспится… Будить его, ребята, будить…
– Как хотите, – говорил Алексей ближайшим к нему мужикам, – я бы сам, конечно…
– Идем, ребята, – покрывая все голоса, закричал Назар, – разбудим его. Что стали, напирай!
Мужики все сразу заговорили и двинулись к сеням, тесня Алексея; Назар, протискиваясь, взялся за скобу двери, но дверь распахнулась сама, и на пороге появилась полная девушка небольшого роста, красивая русской красотой, насмешливой и ленивой…
– Молчать! – сказала она. – Это что еще такое! Узкие брови ее сдвинулись. На круглой белой щеке чернела маленькая мушка.
Мужики сняли шапки, девушка спросила сурова: – Что вам надо? Деньги принесли?
– Мы к его милости – нельзя ли доложить? Тяжело нам, рабочее время…
– Отец примет ночью, а я, если хотите, сейчас. Эй, Степка, – крикнула девушка, – вызывай очередных…
Она закрыла дверь, и мальчик в валенках закричал тонким голоском:
– Петр Терентьев Карнаушкин Сизов!
– Здеся, – торопливо ответил красивый мужик с серьгой и, встряхнув блестящими от коровьего масла волосами, вошел в дом.

Тем временем Михаила Михайлович Камышин, потряхиваясь в дребезжащей тележке по горбатым доскам моста через глинистую реку Марью, въехал в село и, завидя зеленый купол церкви, перекрестился, не теряя достоинства, то есть помахал пальцами между подбородком и животом.
Всю дорогу представлял себе Миша, как лихо проедет по селу и все скажут: «Вон камышинский помещик». Но больше всего хотелось ему, чтобы так воскликнула дочь земского начальника: о ней Миша много думал, лежа в постели, хотя видал ее не часто.
Миша нахлестал мерина и, распугивая кур, сопровождаемый лающей собакой, подкатил по площади к крыльцу Павала-Шимковского и скосил глаза на окно с кисейной занавеской.
Маленькая ручка приподняла занавеску. К стеклу придвинулась женская голова…
«Она, – подумал Миша и поскорее отвернулся, – а я, господи, в пыли, и нос, наверное, не чист…»
Ворота отворил мальчик в валенках, и, бросив ему вожжи, Миша взошел на крыльцо, где, склонив головы в круг, что-то рассматривали крестьяне.
– Пропусти-ка, милейший, – важно сказал Миша, указательным пальцем нажав плечо загораживавшему дорогу мужику.
Мужик оглянулся, посторонился и сказал:
– Да ты прочти, Сизов…
– Я неграмотный; я отдал ей платежных шестнадцать рублей, получил фитанец.
– Вот, барин, прочитайте, мы тут не разберем, – обратился к Мише тот же мужик.
– Сомневаемся мы, – сказал Назар громко. Миша брезгливо, так же как тогда в хлеву, улыбнулся и поднес к близоруким глазам клочок бумаги.
– «Получила от Петра Терентьева Карнаушкина Сизова долг шестнадцать рублей, Екатерина», – прочел он.
– Правильно, – кивая радостно головой и улыбаясь, сказал Сизов, – это я самый…
Степка выкрикнул следующего недоимщика, а Миша, отерев лицо, вошел в дом за мальчиком, который сказал:
– Не сюда, направо, в гостиную пожалуйте.

3

Войдя в длинную, с лопнувшими коричневыми обоями комнату, где вдоль одной стены стояли венские стулья, у другой – ломберный стол и лампа, накрытая вязаным колпачком, где засиженные окна были полны мух, Миша обернулся и поклонился сидящему в высоком кресле у стола сутулому старику.
На старике был надет серый капот, продранный на локтях, на шее красный платок. Когда он обернул к вошедшему узкое, давно не бритое, с крючковатым носом лицо, Миша еще раз поклонился, оробев от пристальных, устремленных на него, зеленых глаз.
– Что надо? – спросил старик шепотом.
– Мамаша прислала вам пару поросят… Лизавета Ивановна…
– Поросят, – прошептал старик Павала, и глупая улыбка растянула присохшие к беззубым деснам его губы, – Лизавета Ивановна, помню, помню и люблю вашу мамашу, садитесь, молодой человек.
Тощей рукой Павала запахнул халат и указал Мише на стул…
– А я кашку ем, – продолжал он, еще раз запахиваясь, – устаю от дел…
Придав глазам строгое выражение, Павала пододвинул к себе синюю кастрюльку и стал ложкой размешивать манную кашку.
– Хитрая штука хорошо сварить кашку, – продолжал он, – одна Катенька моя только и умеет. Нужно, чтобы кашка была не слишком густа и не слишком жидкая, молоко нужно сначала хорошенько истопить, да чтоб оно не подгорело, а изюм мочить всю ночь в мадере…
Павала положил в рот ложку каши и, закрыв глаза, начал часто пережевывать ее беззубым ртом, причем конец сухого его носа тоже двигался.
Миша так засмотрелся на Павалу, что из угла губы пустил слюну, подхлебнул, покраснев, а старик открыл глаза и проговорил:
– Вашей матушки дело у меня есть, тяжба с мужиками… разберем, разберем… Я, молодой человек, старого закала, я мужика знаю, он всегда виноват. Вор он, пьяница, в церковь не ходит, жалуется, что попы плохи… А сами друг у дружки снопы воруют. А помещицу Чембулатову сожгли и лошадям ее ноги перебили…
Павала, не в силах громко говорить, захрипел и, выкатив глаза, стал дергать шейный платок.
– Папаша, нельзя волноваться! – проговорила, входя, Катенька и улыбнулась Мише.
Он поднялся. Девушка протянула ему пухлую маленькую руку:
– Я вас в окно увидала… Давно у нас не были.
Нагнувшись к Мишиному уху, словно близко знакомая, она шепнула, повела выпуклыми своими, блестящими глазами на отца:
– Не волнуйте его…
– Лизаветы Ивановны сынок, – сказал Павала-Шимковский, – как вас зовут-то?
– Миша, – подсказал Миша и тотчас добавил: – Михаил-с.
За стеной в это время послышались голоса, и Катенька поспешно подошла к двери, прихрамывая. От этого еще милее показалась она Мише. Павала же, повернувшись на шум, заорал, к изумлению Миши, басом:
– Гони их к черту, Катя! Алешка?
Голоса за дверью усиливались, и слышно было, как кричал Назар:
– Разве это порядки! Мы деньги платим, а она нам фитанец не выдает… Разве это фитанец? Цигарку свернуть…
– Дурак, – сказала Катенька тихо. – Куда же это старшина провалился?
Внезапно шум затих, и густой, спокойный голос вразумительно произнес:
– Чего шумите… шумите-то с чего? Какой фитанец, покажи?.. Самый истинный… А зачем тебе печать? Да ты за грудь не хватай! Эй! десятники!..
Возня и шум усиливались. Затем мужики затопали ногами, расходясь, – громко бранились.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я