Великолепно магазин Водолей ру 

 

то птицей прикинется, то мышью, а то приходит в своем виде. И вы приметьте – случилось это в нынешнюю ночь.
– Может быть, все это и правда, – сказал Налымов. – А ты видел ее, Глебушка?
– Да, сегодня перед вами кричала.
Налымов, улыбаясь, поднялся с трудом и, гладя старика по волосам, прижал, сколько было силы, к груди и поцеловал.
– Я все-таки не поеду отсюда, на что ей такого, ссе равно скоро умру; устал я очень, уступи мне постель на сегодня, милый Глебушка! – И, ослабев, он снял сюртук и лег, тяжело дыша.
Глебушка зажег лампады перед киотом, прилепил свечу и стал, опускаясь на колени, молиться, касаясь лицом пола. «Спаси его и помилуй, лучше мне умереть, коли нужно, – с радостью предам мой дух; и ее злое сердце успокой, отведи руку». Потом Глебушка лег у двери на кошме.
Налымов знал, что за стеной уже давно стоит Анфиса. Снаружи по стеклу провела она костяной рукой, и, словно изваянное, лицо ее вглядывалось сквозь закрытые веки.
«Вот ты и пришла, – подумал Налымов, – не мучай меня, войди!»
С трудом хотят разомкнуться губы ее, и мокрая ветвь ударяет по лицу, отчего стекают капли по щеке, как слезы. Лежа на спине, со сложенными руками, холодеет Налымов, просит ее войти, думая, что она успокоит.
И вот Анфиса уже по эту сторону стекла, подхватывает платье, ложится, неспешно овладевая его телом. Твердая рука ее на его шее, и Налымов говорит: «Простишь ли, милая, я последний?»
Медленно наклоняясь над ним, открывает Анфиса глаза, и их прозрачную глубину видит Налымов, отделяясь от ненужной постели, чувствуя радость прощенья и любви.
Порывом ветер разбивает стекло, мокрый и темный проносится по комнате, гася лампады, и Глебушка, со стоном приподнявшись, зовет:
– Барин, батюшка, отгони ее!..

ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ

Перед пылающим камином сидел в нижнем белье, подняв острые колени, Иван Балясный и для развлечения глядел на кончик утиного своего носа то правым глазом, закрыв левый, то наоборот.
«А вот бы суметь расставить так глаза, – подумал он, – чтобы можно видеть то, что направо, и то, что налево, сразу. Во было бы забавно…»
Вспомнив, что он не один в комнате, он нахмурил лоб и спросил сурово:
– Что ж ты молчишь, рассказывай…
У двери стоял старый мельник, держа шапку у живота. Огонь камина, когда обрушивалось полено, освещал всю седую его бороду, глубокие морщины на лице и выцветшие глаза, умильно обращенные на барина.
– Да я уж сказывал, – ответил мельник.
– Еще раз; да смотри, не ври. В эту ночь ты, стало быть, на мельнице был?
– Так и есть, – сказал мельник. – Марина, внучка моя, из-под венца ко мне забегала, больно уж плакала; а я спать лег.
Голова у старика затряслась, и долго он не мог ее сдержать.
– Не к добру сон приснился: входит будто старый барин – дядюшка ваш, и говорит: «Дай мне, мельник, мучки…» – «Как же я вам, говорю, кормилец, дам – мука у меня мужицкая…» А он наклонился над сусеком и вздыхает: «Мучки мне, мучки!» – да как завоет, и кафтан на нем землей покрылся. Проснулся я и думаю: «К чему сон?» И так-то вышел на волю и слушаю. Не к добру, думаю, ветер в полыни свищет; поглядел я, а у мельницы крылья завертелись, завертелись, милый барин, сами собой… Вот в это время из темени на меня и налетел конь; я его отпрукал, а он на дыбки, да мимо меня и прыснул, и пропал.
Мельник переступил с ноги на ногу и развел руками.
– Только его и видел… А барин хороший был, душевный барин, мы разве что…
– К чему же ты коня приплел? – воскликнул Иван Балясный.
– А как же; к его хвосту барин наш за шею был привязан; очень я тогда усомнился…
– Ты смотри, старый черт, – сказал Балясный, – я знаю, что ты главный убийца.
– Мы не убийцы, – ответил мельник, – этим не занимаемся…
– Ну, ладно, позови Прова.
Ушедший мельник шептался за дверью. Иван Балясный подумал:
«Хотя и великий негодяй был мой почтенный дядюшка, но все-таки – так не годится… А таинственно, черт возьми, пропал старый плут…»
Вошел толстый и высокий мужик – Пров, в чулках. На щеках росла у него рыжая бородища, за которую и дразнили его:

Рыжий красного спросил:
Где ты бороду красил?
Я ни краской, ни замазкой,
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.

– Ты кучер? – спросил Иван Балясный сурово. Пров поморгал веками и неожиданно тонким голосом ответил:
– Кучер я, с покойным барином ездил.
– А ты почему знаешь, что он – покойный?.. – быстро повернувшись, спросил Балясный. Но Пров только моргал. – Я тебя спрашиваю, негодяй, – почему ты уверен, что дядюшка умер, а?.. А где племенной жеребец, а?.. Это опять твое дело – знать… Где жеребец?
– Виноват, – сказал Пров, – кто ее знает… И барин, царство ему небесное, пропал, и лошадь пропала…
– А вот я тебя высеку…
– Это – как ваша милость будет…
– Мошенник ты, Пров, – сказал Балясный, – и мельник мошенник. Он, говорят, каждую ночь дядюшку видит во сне… Ну, а ты когда последний раз видел дядюшку?..
Пров тоскливо поглядел барину на утиный нос и стал рассказывать.
По ночам всегда посылал дядюшка Балясный за Провом, чтобы он играл песни; сам барин в это время сидел на кровати, слушал, пригорюнившись, и пил вино. «Голос у тебя очень жалобный», – говаривал барин и, наслушавшись и напившись, посылал Прова узнать, нет ли на деревне молодухи.
Так было заведено, что крестьянских девушек после венца отводили на первую ночь к барину, который любил, чтобы от чистого их девичьего тела пахло еще и церковным ладаном.
– Ага, это очень приятно, дядюшка был не глуп, – прервал рассказ Иван Балясный и, щелкнув языком, поглядел налево в угол, где над кроватью висел портрет, изображавший старичка небольшого роста, молитвенно поднявшего мутные глаза, лицо было сухое и постное, с реденькой бородой.
– Марина, Мельникова внучка, барину приглянулась, – продолжал Пров. – Замучил он меня – духовные стихи петь; я пою, а он усмехается: скорее бы, говорит, Пров, пост прошел, просватаем телочку. И просватали. А как от венца привез я ее ночью, она на пол упала, не хочу, кричит, старого, лучше умереть, и все на себе изорвала, ну просто ужасть… А барин, как селезень, около нее ходит. Ну, Марина поголосила, да куда же податься? Тут с ней и порешили.
Пров не кончил и повалился в ноги…
– Отпустите меня, батюшка, мочи нет…
– А ты тут при чем?
– Муж я, Маринин-то…
– Муж! – удивился Иван Балясный. – Видишь ты… Ну, а куда же лошадь делась?..
– Не знаю; должно быть, барин ночью сами ее взяли; а у нас болота кругом, долго ли до греха.
– Тебе завтра покажут болото, – сказал Иван Балясный, – завтра суд приедет. Пошел вон!
Оставшись один перед огнем, он глядел на угли, развлекаясь тем, что припоминал разные истории… Так, вспомнилось ему, что в прошлом году в Тамбове один офицер побился об заклад, что, не выходя из номера, выпьет бочонок рому… И что же, на третий день услыхали его рыканье и крики; по всей гостинице пошел смрад, а когда вбежали к нему – от офицера не осталось ни зерна, только в стену воткнута была шпора, которой отлягивался он от змия… Много тогда дивились. Очевидно, что-то вроде этого случилось и с дядюшкой Балясным…
Поднявшись, Иван Балясный подошел к постели, провел рукой по простыням, горячим от близости очага, и, посучив несколько ногами, крикнул:
– Эй, послать сюда девку! – И, когда скрипнула Дверь, прибавил: – Раздень меня и почеши спину.
Но вошедшая девка остановилась, не двигаясь. Иван Балясный даже раскрыл рот, так она была красива.
Бедра у нее были широкие, на высокой груди складками разбегалась рубаха, голые до локтей руки придерживали шелковую косынку, накинутую на плечи.
А лицо! Глядя на него, пуще засучил он ногами: не лицо это было, – весенняя поляна в цветах, только глаза потуплены, и в углах губ горькая складка.
– Как тебя зовут, девка?
– Марина, – ответила она тихо, – что прикажете.
– Так это ты дядюшку извела? – спросил он весело и ущипнул Марину.
– Оставьте, – сказала она тихо.
– Ну, нет, не отстану, – и, охватив ее за круглые плечи, посадил на постель, – все про тебя знаю, подлая; вот завтра приедет суд, засудят вас с Провом да с мельником; ноздри вырвут и на щечку каленое клеймо прижгут. Пойдете по Владимирке столбы считать… Нравится?
Марина низко опустила голову.
– Невинна я…
– Все улики на тебя, не отвертишься.
– Что вам от меня нужно? – спросила Марина. Она метнулась, в ужасе поглядев на барина; щеки ее покрылись белизной, губы открылись.
– Нельзя, барин, нехорошо здесь, – ответила она. Но он, крепко обхватив Марину, стал целовать ее в рот.
Марина вскрикнула и, склоняясь на подушку, схоронила голову.
– Маринушка, Маринушка, – горячо зашептал он, и безусые губы его, желтые от табаку, вытягивались, как у утки. – Я тебе, Маринушка, два рубля подарю, а утром со мной чай будешь пить, и обедать тебя позову.
И казалось ему – умирает Марина от страсти и страха, не в силах противиться.
В это время стукнули в стекло, и, вскрикнув, вырвалась от него Марина, встала посреди комнаты, – вся дрожала…
– Кто там? – закричала она не своим голосом, глядя в темное стекло…
Иван Балясный с головой залез под одеяло; но, услышав за окном кучеров голос, расхрабрился, даже вылез из постели и раскрыл раму, так что влетели ветер и дождь, и затопал ногами:
– Пошел на конюшню, Пров, прочь пошел, дурак… Не видишь – я занят…
Мокрый и сутулый Пров медленно повернулся и, отойдя несколько шагов, с воем упал в грязь. Балясный захлопнул окно…
– Долго ты будешь у меня кобениться, – крикнул он и шлепнул Марину по щеке.
Девушка только опустила глаза, легла, закрыла лицо косыночкой и больше не противилась…
Долго еще тлели угли в камине, свет от них скользил по штукатуренным стенам. Глядя с тоскою перед собою, слушала Марина вой ветра. Рядом на подушке лежало спящее лицо молодого барина с утиным носом… И, думая, Марина, должно быть, проговорила вслух:
– Вот и тот так же лежал, ненавистный, хоть старый, а похожий… Одна порода, один конец…
И вот глаза Ивана Балясного раскрылись, были они полны страха, потому что он прочел судьбу свою в ее взоре… Тогда она с пронзительным криком кинулась грудью ему на лицо, руками сжала его горло, всем телом легла на его тело и так лежала, застыв, пока в тощем теле под ней не кончились последние судороги, покуда не окостенели пальцы Ивана Балясного, впившиеся ей в бока…

ПЕТУШОК
Неделя в Турепеве

1

У тетушки Анны Михайловны, чтобы мыши не ели мыло, всегда под рукомойником стояла тарелка с накрошенным в молоке хлебом, и тетушка ни под каким видом не позволяла заводить в доме ловушек, говоря про мышь:
– Что же, она ведь тоже живая, а ты ее в мышеловку, а она еще поперек живота прихлопнется.
Кроме рукомойника, в спальне у тетушки стояли шифоньерки по углам, на одной из них – подчасник с прадедовскими часами, над кроватью – коврик, изображающий двух борзых собак, и на ночном столике – баулка с папиросами.
Тетушка курила табак дешевый и крепкий, – не вредный для здоровья. Любила она, выйдя на крыльцо, покурить, поглядеть на сизые осокори за прудом, на синие дымы села.
Дверь спальни отворялась в широкий и низкий коридор, куда выходили бывшие лакейские; в конце его витая лестница вела наверх, в девять барских комнат; туда никто теперь не ходил, и деревянная решетка в зале, когда-то обвитая плющом, и огромные очаги, похожие на пещеры, высокие шкафы в библиотеке, столы и кресла, сваленные в углу друг на дружке, – все это было покрыто густой пылью, потому что во всех комнатах на пол-аршина лежала пшеница и хозяйничали мыши.
Иногда по ночам от тяжести хлеба трещали половые балки, и тетушка, в нижней юбке, с узелочком волос на маковке, шла со свечой посмотреть – где треснуло.
Но к стукам в доме привыкли. Болезненная Дарьюшка-ключница спросонок только крестилась на кухне, веруя, что стучит это, бродя по дому, прадед, барынин, Петр Петрович, который изображен на портрете в пестром халаге, на костылях и со сросшимися бровями, – как коршун.
Пожалуй, и не один Петр Петрович шагал осенними ночами по колено в пшенице, – много их огорчалось запустением шумливой когда-то туреневской усадьбы, но некого больше было пугать, некому жаловаться…
Все вымерли, унеся с собою в сырую землю веселье, богатство и несбывшиеся мечты, и тетушка Анна Михайловна одна-одинешенька осталась в просторном ту-реневском дому. Каждый вечер выходила она глядеть, как с поемных лугов, из Заволжья, поднимается туман, кутает сад, беседку с колоннами, обрывок веревки на качелях и ползет до крыльца.
Заложив руки в карманчики серой прямой кофты, тетушка ходит все по одной и той же аллее. Папироска ее давно потухла. Вот уже совсем и не видать деревьев. Пора и на покой.
В спальне, накрошив мышам хлеба и помолившись, тетушка ложится в кровать и долго не может заснуть – все думает: о прошлом, – перед ней встают любимые ушедшие лица, – о грехах, которые она натворила за истекший день, о несчастном, единственном своем племяннике Николушке, – что-то с ним сейчас? Или думает, – голову ломает, – как бы ей обернуться с платежами. Это обертывание было главным ее занятием с юности.
Сегодня, – не успела Анна Михайловна лечь, – вдруг слышит – едут с колокольчиком. Тетушка прислушалась и подумала: «Кому бы это приехать так поздно? Неужто Африкан Ильич? А кому же кроме?»
Накинув старенькую юбку – другой у нее не было, потому что по воскресеньям всякий мог просить у тетушки все, что угодно, и деревенские бабы еще за неделю нацеливались на какую-нибудь юбку поновее, – вышла Анна Михайловна в кухню, но, к удивлению, ни одной из девчонок, без дела живших при доме, не оказалось, а в дверь уже влезал высокий и сутулый человек в коричневом армяке. Влез и принялся трясти с себя пыль, которая по всему Поволжью такая густая и обильная, что при виде приехавшего не знаешь – арап это или просто черт?
Вытерев лицо, вошедший действительно оказался Африканом Ильичом, от природы темно-коричневым. Подойдя к тетушке, к ручке, он сказал весело:
– Вот и я, ваше превосходительство.
Анна Михайловна поцеловала его в коротко стриженную круглую голову, которой Африкан Ильич гордился, говоря:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я