https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 

 


– Сегодня Сивачев купил билет в Париж, – понимаете?..
Сивачев убил десятую и одиннадцатую карты.
В банке было восемьсот тысяч… На всех столах бросили играть, столпились у золотого стола. Тогда Чертаев, перегнувшись через соседа, сказал:
– Александр Петрович, возьмите меня в половинную долю.
– Нет, – резко ответил Сивачев…
– Двадцать пять процентов мои?..
– Нет.
Князь в это время пошел опять ва-банк. Сивачев убил и двенадцатую карту.
В зале стало слышно, как со свистом дышит кто-то апоплексический… Князь вынул платок и отер череп…
– Ва-банк, – сказал он…
– Десять процентов? – спросил Чертаев.
– Нет, – как ножом полоснул Сивачев…
Тогда Чертаев поднялся, ударил костяшками, руки по столу и крикнул:
– Господа, прошу снять деньги: карты краплены. У Сивачева сейчас же упали руки. Он позеленел, отвалилась челюсть.
– Я был уверен в этом, мерзавец! – закричал ему Назаров, схватил, царапая по сукну ногтями, три карты, разорвал их и бросил Сивачеву в лицо.
Сивачев поднялся, рванул на себе фрачный жилет, из-за шелкового пояса вытащил обменную колоду, подал ее князю и кинулся в ревущую толпу…

Утренняя заря ударила в окна, вдали загромыхала по рельсам первая конка, а Сивачев все еще сидел у себя в номере, курил, глядел на высокие над Петербургом розовые перья облаков.
Мыслей не было, – только мчались воспоминания, иногда сожаления. До мелочей припомнился сегодняшний вечер, – весь страх перед тем, как сделать роковое движение, усилие воли и – удача… Зачем он заупрямился? Отдать бы Чертаеву половину… Нет!.. Он чувствовал, что в этом упрямстве он весь… А – Назаров?.. Ну, этот заплатит за все…
Сивачев вынул из ящика пистолет, отмерил пороху, разорвал носовой платок – запыжил, вкатил пульку, забил ее деревянным молоточком и, сунув пистолет в карман брюк, вышел… Но через несколько минут он вернулся, ища папирос… Он избегал зеркала… Папиросы лежали на туалете… Беря их, он все же взглянул на себя… Из мутного зеркала смотрели на него побелевшие глаза, расширенные ужасом… Тогда он осторожно снял шляпу, провел по лбу, где был красноватый рубец от нее, резко отдернул кверху рукав. Приложил дуло к середине лба и, криво усмехаясь, нажал курок…


В ЛЕСУ

1

В начале апреля ночь была темная, а земля такая топкая, что лошаденка, дергаясь в хомуте, насилу выворачивала из колдобин тяжелую телегу, в которой, вцепясь в нахлестки, сидели мужики.
Место было глухое и перекопанное ямами по всей долине, между озерами Кундрава и Лебяжьим на юго-восточном склоне Урала. Налево, невидимый, глухо шумел бор, а в лицо сырой ветер гнал острый и гниловатый запах вскрывшегося озера.
– Смотри, Лекся, не выверни под кручу, держи левее, – сказал один из мужиков тому, кто правил. Правящий нагнулся и, силясь разглядеть колеи, натянул вожжи; лошаденка стала. Тогда явственно послышался плеск воды, мягкий звон и шелест льдин, которые в темноте высовывались на берег, осыпались, и между ними бурлило студеное озеро.
Мужики прислушались – не настигает ли конский топот, не брешут ли собаки. Позади телеги фыркнул, а потом громко заржал краденый конь.
– Замолчи ты, махан, – сказал тот же голос, а другой, с развальцем, произнес:
– По дому скучает…
– Дымком потянуло, – должно, попова заимка.
– Она и есть. Барин спит, по видимости. А не попытать ли сейчас, братцы?
Крякнув, один из мужиков тяжело соскочил наземь, за ним другой и третий; отойдя, они пригнулись, вглядываясь, а Лекся проворчал:
– Ловкачи, только барин половчее, он вас угостит…
В это время совсем близко тявкнула собака, другая, и, заливаясь, принялись бегать псы неподалеку вдоль невидимых сейчас ворот заимки. Мужики сели в телегу, и первый сказал:
– Эдак не ухватишься, мы ловчее подстроим; у него, Наташка сказывала, деньги в земле зарыты. Айда к рыбаку…
Вскоре телега завернула в лес, и собаки с поповой заимки хоть и выбегали, подняв ухо, на поляну и скулили, но уже так – со старого перепугу, и не было слышно более ни стука колес, ни плеска по грязи копыт.
Но струхнули собаки недаром, потому что в станице и кругом лежащих заимках не было казака, который бы ночью в поле, услыхав позади себя грохот телеги, не погнал бы коня, оглядываясь в страхе и думая: «Наверно, это Назарка Черный с товарищами едет на дубовой телеге»,

2

Иван Семенович проснулся на поповой заимке, как всегда, в семь часов, сощурился от луча сквозь ставню, сбросил ноги с жесткой кровати, покрытой кошмой, а под ней полынью от блох, и потянулся, распахнув окно. Свежий ветер, пахнущий озерной водой, зелеными почками и навозцем, поднял волосы на голове Ивана Семеновича и омыл заспанные его глаза, зашелестев на столе письмом.
– Хорошо, – сказал Иван Семенович, – ух, как славно, – и высунулся в окно по пояс.
Синее небо было еще прохладно, и по нем плотные, как снег, шли облака, отражаясь в большом озере, то ясном, то, местами, тронутом зыбью. На дальнем берегу, опрокинутая серыми крышами и двумя белыми церквами в воде, лежала станица Кундрава; направо от нее бежали красноватые поля вплоть до едва видных лиловатых гор, а налево берег круто поднимался, кое-где поросший деревьями и перелесками, отступившими от темного бора. Древний этот бор покрывал всю долину за озером, окаймлял непроходимой чащей Лебяжье, взбирался на хребты, спускался вновь к долинам и залегал вплоть до севера, прорезанный железными путями, вырубаемый у Шайтанских, Тагильских заводов, палимый пожарами, но все еще дикий и темный, Водилось в нем много зверья: и лосей, и коз, и бурых медведей, а на вершинах сосен сидели, прижав ушки, желтые рыси, карауля путника, чтобы с мяуканьем кинуться ему на грудь и перегрызть горло.
Для этого-то зверя и заехал сюда Иван Семенович вместе со слугой Кучерищем и не заметил, как подкатила пасха. Да не все ли равно, где было жить Ивану Семеновичу: на Уральском ли озере, в лесах Кавказа, или на севере, у поморов. Повсюду, где, не совсем еще выбитое, кричало на заре зверье, пели птицы, токовали тетерева, появлялся Иван Семенович с двухствольным ружьем за плечами, ко всему приглядываясь серыми и спокойными глазами, в страхе за одно только – потерять мир бродячей своей души.
– А трава-то ползет, – сказал Иван Семенович, поглядывая на чистую от снега, едва начинающую зеленеть поляну между озером и ветхой заимкой, у завалины которой было уже совсем сухо и пестрая курица на солнцепеке, опустив от удовольствия крылья, караулила пеструю мушку на стене… – то-то, больно уж тревожит меня зеленая травка. Совсем весна.
В это время вошел Кучерище, неся самовар; Кучерище – было прозвище, данное, не знай почему, слуге, который был худ от рождения, долгонос и белобрыс, а выражаться любил высоким слогом. Ставя на стол самовар, он сказал:
– Ночью Назарка Черный мимо проезжал. Надо бы его угостить соответственно ихнему душегубству. Что за подлый народ…
– Какой там Назарка, чего ты мелешь?
– Извольте на колеи посмотреть, – вон как близко проехал; к тому же я, как от моего организма за ворота выбегал, все и слышал…
Иван Семенович усмехнулся и пошел за перегородку, где Кучерище ковшом принялся поливать ключевую воду на волосатые руки барина, на обветренное от снегов лидо его, улыбка которого была скрыта за каштановыми усами и курчавой бородой.
– А ведь завтра разговенье, Кучерище, – сказал Иван Семенович, фыркая, – приготовь патроны.

3

В апреле вековой лес шумит по-особенному. Нет в нем скрипов и тресков зимней стужи, когда в морозной тишине пробирается по рыхлому снегу лось, нет жалобного свиста мокрых осенних ветвей, не шелестит он медвяно, как в летнее утро, и не рвет его и не клонит с тяжелым шумом гроза.
Весною, когда, ухая по ночам, тают в лесных оврагах снега и ясные ключи поблескивают под желтой травой, когда ветер то угонит за край земли белые облака, то налетит на талые ветви, лес зашумит медленно, словно колдует, зазывая вешние воды.
Иван Семенович, неслышно погружая в мох тяжелые, выше колен, сапоги, медленно шел к Лебяжьему озеру, поглядывая и усмехаясь, как все охотники, стыдливые перед лицом земли. В лощинах и ямах лежал еще серый снег, а на бугорках цвели желтенькие цветы, раздвигая прошлогодние листья; стволы сосен были красноватые, а дубы покрыты зеленым мхом.
Иван Семенович чувствовал в это утро преувеличенную резвость в ногах, поэтому и шел так тихо, не понимая, отчего ему беспокойно; как будто грудь раздвинулась, влетел туда душистый ветер, и сердцу стало пусто; вокруг же набухали почки, все допьяна напивалось солнцем, горело лицо, и руки жег вороненый ствол ружья.
Когда сквозь голый тальник и орешню стала видна, ясная гладь Лебяжьего озера, Иван Семенович остановился, подумав: «Так вот куда меня ноги несут».
Сейчас же сделал сердитое лицо, перешел дорогу, на которой чернели две свежие колеи, и повернул было назад, но, втянув через раздутые ноздри запах травы, прелых листьев, смолы сосновой, открыл рот, словно задыхаясь, и сердце сжалось нежно и больно.
– Что за глупости, – громко сказал Иван Семенович, – странно только, почему я зимой даже и не думал о Наташе, а теперь третий день-Иван Семенович опустил ружье, положил на него обе руки и, зажмурясь, ясно припомнил занесенную снегом на берегу озера, под горкой, избу рыбака Игната, куда, несмотря на дурную славу старика, Иван Семенович завертывал частенько, возвращаясь на лыжах. Под потолком низкой избы на жердях был растянут невод и свешивались гончарные грузила; у закоптелой печи при свете коптилки, в зимние вечера, плел Игнат широкие сети, а если был собеседник, строго выговаривал, не поднимая ©т бечевы белобородого, иконописного лица своего:
– Пущего нет греха, как теперь пошли безбожники; ты можешь человека, к слову говорю, порешить, и, если имеешь веру, тебе, как разбойнику, все простится, – потому что, убивая, ты знал, значит, на какую себя муку обрекаешь, а муки там зачитаются пуще всего. А вот Наташка – как есть коза, нет в ней души, а грех мой: мало порол.
Наташа, кровать которой по другую сторону печи была задернута кумачовой занавеской, сиживала у обледенелого окошка, глядела через надыханную дырку на большие звезды, а днем – на белые снега озера и мурлыкала песни, не слушая дедовых слов. Стан у Наташи был крепкий, лицо маленькое, нахмуренное, и на нем зеленые глаза. А в избе пахло дымком, рыбьей чешуей, веревками и еще тем опасным, отчего сейчас раздувались у Ивана Семеновича ноздри и приливала к щекам кровь.
– Этого еще не хватало, – медленно проговорил Иван Семенович, – застрять в лесу из-за девчонки… А сейчас она расцвела, наверно, как почка… две недели ее не видал.
Не заметив, как сами завернули ноги, Иван Семенович быстро стал огибать озеро и, ломая ветки, старался поскорее увидать каменистую сопку, по ту сторону которой прилепилась Игнатова изба.
– Вот и горка, и Наташа, кажется, на камне стоит, – сказал Иван Семенович, на миг остановись и опуская глаза.
На высоком и каменистом пригорке, поросшем между серыми плитами корявой сосной, стояла, упираясь крепкими руками в бока, Наташа и глядела вниз.
На девушке поверх красной и широкой юбки надет был синий кафтан, расстегнутый на высокой груди, а волосы повязаны оранжевым платком, концы которого торчали на затылке двумя ушами.
– Что-то давненько не захаживал, – сказала Наташа низким, срывающимся на смех голосом, – лезь ко мне, я руку протяну.
– Здравствуй, Наташа, – проговорил Иван Семенович, становясь рядом с девушкой на камень. – Пошел было к разговенью козочку подстрелить, да, видишь, к тебе ноги занесли. Ты что-то уж очень красивая сегодня.
Наташа обернула высоко поставленную голову, прищурилась, янтарные щеки ее залил румянец, маленький подбородок и рот задрожали, и она засмеялась, толкнув Ивана Семеновича в плечо.
– Петух, право петух, ах ты, сударь мой.
– Чего смеешься… Конечно, красивая…
– Красивая, да не для тебя…
– Сядем-ка сюда, я тебе вот что скажу.
Иван Семенович тронул Наташино плечо, прося сесть, а она вдруг, нахмурясь, отчего брови ее сошлись, взяла ружье и сказала:
– Как тебе не грешно в страстную субботу из ружья пыхать; дай-ка я от греха его к дедушке унесу…
И Наташа быстро побежала прочь, унося ружье; а на краю обрыва обернулась; ветер раздул ее юбку, хлестнул полон кафтана, и она, усмехнувшись, сбежала вниз.
– Наташа, – сказал Иван Семенович, – глупая! – и, потихоньку смеясь, дергал себя за бороду.
Наташа вернулась через минуту.

4

– Дедушка не увидит нас? – говорил Иван Семенович, положив одурманенную голову на колени Наташи.
– Дедушка на эдакую кручу в не влезет, – отвечала девушка, медленно гладя волосы Ивана Семеновича; лицо у нее было бледное, а глаза, будто не видя, блуждали по вершинам сосен, по белым облакам, видным далече с высокой сопки, – да он ведь к заутрени пошел спозаранку; дедушка у вас – богомольный.
– Наташа, почему ты на меня не смотришь, о чем ты все думаешь?
– Как тебе не совестно? – отвечала Наташа. – Я же глупая, а ты меня тревожишь в эдакий день.
Теплые ее ладони, скользнув по волосам, крепко сжали щеки Ивана Семеновича, и, быстро нагнувшись, поглядела она сердито ему в глаза; когда же, Иван Семенович потянулся к ней, – медленно отстранилась.
– Я совсем как пьяный, Наташа, дай я поцелую в щеку.
– Нельзя.
– Когда же можно?
– Не знаю сама когда…
Наташа вдруг усмехнулась, словно расцвела, углы ее рта приподнялись, осветились глаза, и, наклонившись так, что грудь коснулась Ивана Семеновича, протянула она вдоль тела его руки и, покачивая головой, молвила:
– Может быть, я тебя и полюблю, очень ты желанный.
Иван Семенович взял ее руки и обвил ими свою шею: глядел на небо, и казалось ему, что белый камень, вместе с пригорком и соснами, медленно плывет под облаками, и в легком этом движении словно уносился Иван Семенович, обнимая Наташу, к облакам, в простор, и сердце падало, сжимаясь. Вдруг со стороны кручи скрипнула дверь, н грубый голос позвал;
– Наталья, подь-ка сюда…
Наташа выпрямилась, сбросила голову Ивана Семеновича с колен, побежала было, но, вернувшись, легко присела, оперлась ладонями в мох, поцеловала в лоб и скрылась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я