https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/100x80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

в канцелярии он никогда не курил, а уходил за дом, в уголок; даже кофе за письменным столом Вукадин не пил, когда обычно около десяти часов с огромным подносом, заставленным чашечками кофе, входил служитель Йован, владелец двух домиков. Он прибрал к рукам многих практикантов и писарей долговыми расписками, ссужая их небольшими суммами на короткие сроки. Умел Вукадин держать себя и со служителями. Не окликал их каждую минуту, не придирался. Не требовал, скажем, ежеминутно принести ему стакан воды и потому не попадал впросак, ибо служители, почти все без исключения, народ чудной, меряют всех и каждого по кошельку — в их глазах даже писарь пятого класса не бог весть какая птица, не говоря уже о практикантах и переписчиках, у которых, кроме молодости да хорошего аппетита, нет ничего за душой, и потому случалось, и не раз, что служитель жаждущему напиться практиканту отвечал: «Есть у тебя, братец, ноги, вон тебе кувшин и малость попрыгай; ежели Сава и Дунай далеко, то коридор и кувшин близко!» Вукадин никогда не просил, а сам шел к кувшину и пил, и если служитель, тронутый его смирением, предлагал стакан, Вукадин отказывался: «Слава богу, могу и так; я не барин!» — и пил прямо из кувшина.
Столь смиренный обладатель таких добродетелей не мог долго оставаться без награды, и в конце третьего месяца своей бесплатной службы Вукадин получил звание практиканта с жалованьем шестьдесят талеров в год. Жалованье, по совести говоря, было крохотное, и поэтому господин Светолик,— молодой парижанин с невероятно высоким воротником и расчесанными усами, как у кота, который, в ожидании вакансии по дипломатической части, временно подвизался у них в качестве практиканта,— был в известной мере прав, когда зло поддел Вукадина по поводу его продвижения, заявив, что ради такого мизерного жалованья нет смысла давать повод называть себя презренным именем «кровопийцы народа», а гораздо выгодней наняться в няньки, как-никак они получают шесть талеров в месяц, или семьдесят два талера в год, то есть на двенадцать талеров больше, чем он. Но у Вукадина все-таки имелись причины быть довольным началом своей карьеры, ведь он выигрывал и материально и морально. Особенно морально. Иметь в месяц тридцать дней и ничего больше, и вдруг получить в год шестьдесят талеров,— это, надо полагать, уже прогресс, а быть переписчиком и получить должность практиканта, разве не прогресс?! Читатели, верно, и не знают, в чем здесь разница. Переписчик поступает на службу без всякого шума, принимает его обычно ближайшее начальство, и никто в учреждении, особенно если персонал многочисленный, его не знает, даже в соседней комнате не имеют понятия, что существует такой-то и такой-то переписчик; самое большое, если его имя и фамилию с полным титулом «любителя литературы» напечатают в конце какой-нибудь книги в перечне подписчиков. И таким же образом без особого шума его увольняют.
«Ступай, братец мой, печь кренделя,— скажет ему шеф, старая канцелярская крыса,— нет у тебя способности к этому делу!» И переписчик, взяв шапку в охапку, точно половой, которого выгнали из трактира, уходит. Совсем иное дело практикант: его утверждает сам господин министр специальным указом и только он и никто другой может уволить его со службы.
И таким практикантом стал Вукадин. Лез он из кожи пуще прежнего, мила ему была такая жизнь, приятно, что он чиновник. Он даже начал отрабатывать свою подпись, и она стала самой заковыристой в канцелярии. А трудился он после повышения еще ревностней, перед ним уже громоздились целые горы переписанных дел и через месяц его годовое жалованье возросло до восьмидесяти талеров, а подпись стала еще затейливей и размашистей. Ему уже поручали составление кое-каких несложных бумаг, переписку теперь он считал отдыхом, механическим занятием, при котором не надо напрягать мозг, как при составлении бумаг, доставлявшем ему немало мучений. Еще через месяц его жалованье подскочило до ста талеров, все сильнее возбуждая зависть бывших торговцев — ныне практикантов, живших надеждами на таможню.
— Видал,— злобно шептал барон Сине Ротшильду,— куда этот ускакал: хо, хо!
— Ничего не попишешь,— отвечал Ротшильд барону Сине,— придется, видно, и мне на старости лет просить госпожу Настасию потрудиться и замолвить за меня словечко, иначе дело не пойдет!
— Что поделаешь,— продолжал барон Сине,— дуракам счастье. Кто нынче ценит порядочность и способности?!
И в самом деле, Вукадину везло.
В следующем году прибавки сыпались на него как из рога изобилия; со ста до ста двадцати, потом до ста тридцати и, наконец, до ста пятидесяти! Вукадин стал практикантом с полным окладом! Практиканты были просто ошеломлены. В анналах министерства до сих пор не значилось случая, когда кто-нибудь за полтора года из переписчика превратился бы в полноправного практиканта!
— Это черт знает что такое! Пера своего не обмакну больше в чернильницу!!! — сердито шипел Ротшильд, швырнув свой голубой носовой платок на письменный стол, когда услышал об этом последнем повышении Ву-кадина.— У меня четырнадцать лет, два месяца и девять дней честной и безупречной службы, и в браке состою скоро уже двадцать семь лет, а полноправным практикантом стал всего четыре года назад, а этот появился без году неделя, мы и ахнуть не успели, он уже проскочил.
— Проскочил, верно,— заметил барон Сине,— проскочил, как татарин Инджа через Ражань, а мы стоим на месте и только рты разеваем!
— Поразевали, конечно!— подтвердил Ротшильд.— Но что поделаешь?.. Таковы люди! Когда нужно было повести коло, в Калемегдане, помнишь, в шестьдесят седьмом году, когда турки ушли, тогда мы все были хороши, хорош и Павел, хорош и Алекса (Павел — это Ротшильд, а Алекса — барон Сине), подавай Павла, подавай Алексу, когда надо драть глотку, а вот когда доходит до вознаграждения, то жалованье прибавляют Вукадину! Беда, беда, братец мой.
— Слушай, это еще полбеды,— возразил барон Сине,— хуже будет, если он, чего доброго, укатит отсюда таможенником в Шабац или Смедерево.
— Возможно, все возможно в этой стране,— согласился Ротшильд и, взяв перо, пододвинул ближе какой-то акт и принялся его переписывать.— Знаешь,— продолжал он после небольшой паузы,— что тут будешь делать? Не могу сидеть сложа руки... одно мученье! Слушай, братец, помоги-ка мне сравнить этот акт с переписанным! Да стереть слитные, черт бы их драл, да еры, из-за них меня, должно быть, никогда не повысят.
— И подпишемся, что сличили! — заметил барон Сине, скромно подписываясь в уголке акта. И какая была разница между их подписью и прежней, а тем более теперешней подписью Вукадина. С тех пор как Вукадин стал получать полное жалованье, его подпись выглядела еще более заковыристой, в завитках да заковыках,— произведение искусства, и только. Сначала она походила не то на ежа, не то на гусеницу, а в последнее время смахивала уже бог знает на что, ничего подобного не найдешь ни в ботанике, ни в зоологии, так что в конце концов Вукадина вызвал столоначальник Васа и укорил его в нескромном пользовании своей подписью: это могут, как пояснил господин Васа, себе позволить только господа министры или равные им сановники.
— Где они, а где ты,— сказал господин Васа.— Когда будешь тем, что они, тогда можешь, но это еще бабушка надвое сказала! Клянусь богом, трудно это, хоть тебе и хочется! Трудно!
И будто в воду глядел господин Васа. Вукадин всегда предпочитал переписывать, а не составлять бумаги, надеясь, что прилежанием и упорством можно добиться многого, особенно если дело касается людей состоятельных, таких, как он, ведь его положение значительно улучшилось после смерти госпожи Настасий, завещавшей ему некоторую сумму денег со словами: «Чувствуя приближение своей кончины, я рада помочь отечеству, оказав небольшое вспомоществование весьма усердному и подающему большие надежды молодому человеку, отдавшему себя государственной службе». И его усердие было для него же лучшей рекомендацией; спустя два года после того, как он стал полноправным практикантом, его назначили шефом практикантов, а еще через два выбрали председателем общества практикантов и преподнесли диплом с огромным количеством эмблем и любезным адресом, в котором на него возлагались большие надежды. Конечно, все эти награды и почести со стороны начальства и коллег были приятны Вукадину, но все же радовали его мало и не могли рассеять горечь оттого, что он вот уже восемь лет сидит в практикантах. Прежняя компания практикантского стола поредела, одни уехали таможенниками, другие отдали богу душу. Теперь только Ротшильд и барон Сине были старше его. Появились молодые люди с университетским образованием, открыто заявлявшие, что все жалованье у них уходит на мелкие расходы — на кофе да на пиво, и не скрывавшие того, что им наплевать, нравится это кому-нибудь или нет. Своим поведением они просто развращали Вукадина. Приходили они в девять, курили в канцелярии, громко прихлебывали кофе, ни дать ни взять эфенди, восседающие в меджлисе на коврике. И самым ужасным было то, что новички очень быстро один за другим получали чины, Вукадина же они прозвали «канцелярской мебелью» и, здороваясь, обращались к нему не «господин шеф», а «как дела, старая хибара?».
— Позор! — частенько говорил Ротшильд.
— Ого, братец мой,— диву давался барон Сине,— эти и тебя, Вукадин, превзошли.
— Что ж,— говорил Вукадин,— легко им быть святыми, ежели их дядя сам господь бог! Братец ты мой! И что только творится! Знаю, голубчик, когда кто пришел. Знаю их, пришли — ничегошеньки не смыслили! Я их учил, что значит «согнуть лист» они о том и понятия не имели. Я растолковал, что такое регистрационная книга входящих и исходящих и где она находится. Спрашивали, что значит «подшить акт», и это я показал. Слушай, чего уж больше, что такое «текущий номер»... даже этого не знали! — гневно крикнул Вукадин.
— Ну, а что я говорил! — сказал Ротшильд барону Сине,— то же самое, как и с нами, ну точь-в-точь! Скольких мы с тобой проводили, ого-го, несть им числа. И хоть бы уважали, пока ты здесь... А то: ты ему хлеба, он тебе камень.
— Ах, мало того! — воскликнул Вукадин.— Явился еще этот студент-юрист, черт его знает кто — вечно таскает с собой книжонку со стихами, кладет ее в ящик и читает во время канцелярских занятий да еще требует: «Прошу тебя, говорит, проверь у меня орфографию и пунктуацию. (Слово в слово, я отлично запомнил.) И поправь, говорит, ты же шеф»,— говорит. Эх, хотелось мне его хватить, как цыган кобылу.
— А почему ты на него не пожаловался?
— Да жаловался,— сказал Вукадин,— на кого только я не жаловался! Я жалуюсь, а они продвигают. Чуть на кого пожалуюсь — повышение уж тут как тут! Тот, что со стихами ходил, явился последний раз, когда получил указ, и обращается ко мне: «Как дела, старая хибара? Больше, говорит, ты мне не шеф. Уезжаю, а ты здесь подохнешь практикантом». А другой мне говорит: «Иди пожалуйся на него!» — «Не хочу я на него жаловаться,— отвечаю,— я такой невезучий, что, если нынче на него пожалуюсь, завтра же его в министры выдвинут, да еще сюда к нам».
— Не беспокойся, и это может статься в нашей стране. И еще как, братец мой, у нас все возможно! — утешает его Ротшильд.
И опять Вукадин в числе великовозрастных. Опять за столом полно более молодых, чем он, практикантов, и все из хороших семей с большими протекциями. Всех их посадили на шею этой несчастной стране, «чтобы ребенок, как говорили родители, не шатался и не бездельничал — пусть хоть на карманные расходы себе заработает». Вукадин по-прежнему оставался шефом практикантов, но овладевшая им в четвертом классе гимназии хандра возвратилась снова и мешала работать, тем более что этому способствовало еще одно доныне незнакомое Вукадину чувство. Вукадин влюбился. Оставшись без надзора своей доброй покровительницы и благодетельницы, ныне покойной госпожи Настасий, в опаснейшем возрасте, он смертельно влюбился. И дело, казалось, было уже наполовину слажено: Вукадин по уши влюбился в дочь немца-скульптора, блондинку с ясными, как весеннее небо, голубыми глазами. Если она шла утром на базар, а Вукадин — в канцелярию, они неизменно встречались, и девушка неизменно бросала на него взгляд. Ах, эти глаза, этот взгляд! При встрече у Вукадина тотчас же пересыхало горло, рот наполнялся слюной, и он никак не мог ее проглотить, колени подкашивались, он не знал, что делать с руками, и потому быстро извлекал табакерку, приглаживал ус и сворачивал цигарку, хотя одна уже дымилась в зубах. «Эх, совсем свела меня с ума эта немочка!» — думал Вукадин, когда она проходила мимо в чистом ситцевом красном платьице в белую горошину. Не находя себе места — ему было мало видеть ее только по утрам,— Вукадин, расфранченный и нарядно причесанный (смочив расческу в сахарной воде, он взбивал волосы, чтобы торчали вихром и прическа лучше сохранялась), заходил иногда в мастерскую ее отца; потому-то его комната была полна гипсовыми Гумбольдтами, Гарибальди, Шиллерами, Гете, Моцартами, какими-то военными в огромных шляпах с алебардами в руках да голенькими детьми, а голова и сердце (а порой и кое-какие переписанные бумаги) — ее сладостным именем. Он знал ее имя. Звали девушку Мальвина.
Однажды в канцелярию собственной персоной вошел сам начальник; при виде его все повскакали с мест.
— Кто переписывал этот акт? — спросил гоподин начальник.
— Я! — ответил Вукадин.
— Ну, что ты тут накарябал? А? Читай. Иди, иди поближе!
Вукадин подошел, заглянул, прочитал и, покраснев до ушей, опустил голову.
— Читайте! — сказал господин начальник, протягивая бумагу барону Сине.
— «...На основании параграфа такого-то и такого-то, пункта того и того,— прочел барон Сине,— принимая во внимание бедственное положение и чрезмерную обремененность малолетними детьми, освобождаем упомянутую Мальвину, опекуна девятерых внуков, от дальнейшей уплаты налогов...»
— Что это? Что это значит? — спросил господин начальник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я