https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Можно не сомневаться, что наравне с великосвет­ском знатью в нем бывали и художники, и литераторы, и артисты. Нелишне заметить, что живший в пяти верстах от Налючеи, в имении Милохово, родной племянник Стройновской М.Н. Буткевич был владельцем коллекции живопи­си, о портретах которой писал журнал «Старые годы» в 1911 году. На этот же промежуток времени падал 1899 год, к которому вся культурная Россия долго готовилась и торже­ственно праздновала - год столетия Пушкина (и Екатерины Александровны - тоже).
Так возможно ли, чтобы при всем этом известные в семье факты или бытовавшие предания, касающиеся столь актуальной тогда пушкин­ской темы, не стали достоянием литературной обществен­ности? Тем более что, начиная с 1855 года, имя Стройновской - сначала, правда, завуалированно, но после публика­ции воспоминаний Маевского в 1881 году уже открыто - всегда упоминалось в комментариях к «Домику в Коломне» и было неразрывно связано с Пушкиным, тем более для пушкинистов. Думаем, что если и возможно, то только в случае существовавшего в семье и передаваемого из поко­ления в поколение запрета на разговоры, касающиеся отно­шений Стройновской с Пушкиным, т.е. сохранения той тайны, о возможности которой мы уже говорили в связи с недомолвками Маевского. Он же, конечно, бывал в доме родной тетки и при жизни ее, и после смерти, уже у своих двоюродных братьев и племянников. Видел портрет и, на­верно, слышал рассказы о том, что характер и история пер­вого замужества Катерины Буткевич нашли свое отражение в образе Онегинской Татьяны. Но обо всем этом он умолчал. Почему? Будем считать это второй загадкой и вспомним, что первой - своим однозначным утверждением, что Пушкин не был знаком с его теткой (графиней в «Домике в Коломне») - он достиг своей цели. Все пушкинисты, ссылаясь на него, писали потом, что Пушкин и Стройновская знакомы не были. Вполне вероятно, что и вообще упомянуть о Пушкине Маевский был вынужден лишь потому, что тогда уже вышли «Материалы» Анненкова, который, со слов Плетнева, а, может быть, и самой Н.Н. Ланской, хоть и безымянно, но говорил «о той пышной красавице», в соседстве которой жил Пушкин. Маевский, конечно, знал об этом соседстве, знал, что Пушкин и его сестра Ольга постоянно бывали гостями своей «милой кузины» Екатерины Ивелич, бывшей, в свою очередь, «задушевной подругой» его матери Любови Алек­сандровны. Об этой дружбе, об их постоянном общении Маевский говорит много и обстоятельно, но ни словом не упоминает о бывших все время рядом Пушкине, его сестре, их матери Надежде Осиповне... Или действительно не знал? Но могло ли так быть? Однако Маевский молчит. Молчит - как и о портрете в имении тетки, молчит - вопреки самой элементарной логике, которая подсказывает, что если б Пушкин и впрямь только издали любовался графинеи Стройновской в церкви Покрова, пусть даже и зная траге­дию ее жизни, которую отразил потом в строфах «Онегина», если бы он, живя с нею рядом и имея много общих знакомых, не был лично знаком с семьей А.Д. Буткевича, - то Маевский вне сомнения рассказал бы обо всем этом, сделав свои вос­поминания подлинным культурным наследием, частью «зеркала Пушкинской эпохи». Но он умолчал. Почему? Прежде чем говорить о «третьей загадке Маевского», возь­мем на себя смелость снова обратиться к творчеству самого Пушкина. И попытаемся найти в нем отзвуки интересующих нас событий.
Во-первых, вспомним, что еще П.И. Бартенев, со слов С.А. Соболевского, рассказывал о приятельнице дома Пуш­киных, его соседке и родственнице графине Екатерине Мар­ковне Ивелич, имевшей неосторожность передать матери Пушкина дурные слухи, ходившие про него в городе, и что Пушкин насмеялся над ней за это в пятой песне «Руслана и Людмилы», где она изображена под именем Дельфиры.
Второе. Пушкин говорит:
«Письмо Татьяны предо мною:
Его я свято берегу,
Читаю с тайною тоскою
И начитаться не могу». (Курсив наш - Б.Б.)
Здесь поэт настолько конкретен в каждом своем слове, что невольно возникает ощущение реальности самого предмета. Чем больше вчитываешься в эти четыре строчки, тем больше убеждаешься в том, что письмо действительно было перед ним в те минуты. Чье письмо?
Нужно отметить, что реальность существования письма Татьяны подтверждают и другие строки романа. В VIII гла­ве написанной шесть лет спустя, уже в Болдине, читаем:

«Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце говорит,
Где все наруже, все на воле,
Та девочка...» (Курсив наш - Б Б)
Только теперь письмо не у автора, а у его героя.
И там же:
«То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны,
Угрозы, толки, предсказанья,
Иль длинной сказки вздор живой,
Иль письма девы молодой». (Курсив наш - Б.Б.)
И еще дальше, в конце его:
«...Судьбу мою Отныне я тебе вручаю,
Перед тобою слезы лью,
Твоей защиты умоляю...
Вообрази: Я здесь одна,
Никто меня не понимает,
Рассудок мой изнемогает,
И молча гибнуть я должна.
Я жду тебя...» (Курсив наш - Б.Б.)
Ни у кого из пушкинистов мы не нашли бесспорного ответа на вопросы, кричащие с этих строк! Защиты от кого? Почему должна гибнуть? Но если эти слова взяты Пушкиным из реального письма к нему, которое он свято бережет, читает с тайною тоскою... то тогда ответом могут быть слова другой его героини: «Я не обманывала, я ждала вас до последней минуты... Но теперь, говорю вам, теперь поздно...» (Кур­сив наш - Б.Б.)
И третье. Среди особо доверенных слуг деда Маевский неоднократно упоминает буфетчика (а точнее - дворецкого) Афанасия Фадеева, которого домашние звали коротко «Фадеич». Думается, что и жену его или старушку мать (хотя в хронике она фигурирует) тоже, скорее всего, могли звать Фадеевной. В черновиках же второй главы «Онегина» есть такие строфы, не включенные Пушкиным в основной текст:
«Ни дура английской породы,
Ни своенравная мамзель...
Не стали портить Ольги милой.
Фадеевна рукою хилой
Ее качала колыбель...»32
Однако в третьей опубликованной главе читаем:
«Уж ей Филипьевна седая
Приносит на подносе чай...»33
Ведь что-то побудило Пушкина изменить имя няни Лариных! На наш взгляд, это «что-то» имеет самое непосредст­венное отношение к рассматриваемой гипотезе. В этой связи интересно, что большинство приведенных нами - как в виде эпиграфов, так и в тексте - пушкинских строф, косвенно подтверждающих наши мысли, взяты из его черновых набросков и вариантов, затем либо вообще упу­щенных им, либо переделанных.

«ДОМИК В КОЛОМНЕ»
«Я воды Леты пью...»
Эта стихотворная повесть не раз вызывала недоумение пушкинистов. Всяк толковал ее по-своему, сходясь лишь в том, что она - одно из самых непонятных произведений Пушкина. В 1846 году П.А. Плетнев, которому поэт посвя­тил «Онегина», писал: ««Домик в Коломне» для меня с особенным значением. Пушкин вышедши из лицея действи­тельно жил в Коломне... Здесь я познакомился с ним... Сле­довательно, каждый стих для меня есть воспоминание или отрывок из жизни»34. Эти слова очень емки; ведь ими ближайший друг Пушкина подтверждает жизненную реаль­ность повести, биографичность каждого ее стиха... Она была написана в Болдине в октябре 1830 года. После шутливого, полемического (о формах стихотворства) вступления Пуш­кин начинает рассказ легко и спокойно. Однако этого спокойствия ему хватает только на две строфы:
« Усядься, муза; ручки в рукава,
Под лавку ножки! не вертись, резвушка!
Теперь начнем. - Жила-была вдова,
Тому лет восемь, бедная старушка,
С одною дочерью.
У Покрова
Стояла их смиренная лачужка
За самой будкой. Вижу, как теперь,
Светелку, три окна, крыльцо и дверь.
Дни три тому туда ходил я вместе
С одним знакомым перед вечерком.
Лачужки этой item уж там. На месте
Ее построен трехэтажный дом.
Я вспомнил о старушке, о невесте,
Бывало тут сидевших под окном,
О той поре, когда я был моложе,
Я думал: живы ли они? - И что же?
Мне стало грустно: на высокий дом
Глядел я косо. Если в эту пору
Пожар его бы охватил кругом,
То моему б озлобленному взору
Приятно было пламя. Странным сном
Бывает сердце полно; много вздору
Приходит нам на ум, когда бредем
Одни или с товарищем вдвоем.
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою,
Кто в сердце усыпляет или давит
Мгновенно прошипевшую змию;
Но кто болтлив, того молва прославит
Вмиг извергом... Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость:
Оставим это, - сделайте мне милость!»35
И что ж мы видим? Стоило в памяти воскреснуть прошло­му, стоило ему вспомнить как, будучи после ссылки впер­вые в Петербурге в 1827 году, он навестил места, где прошли три года юности, и тут же «скрытая боль разражается бур­ным взрывом ожесточения и гнева»36. Он точно указы­вает место - у Покрова, за самой будкой. А где могла находиться эта будка, как не на углу площади возле трех­этажного генеральского дома? И уже не важно, была ли здесь «смиренная лачужка» в действительности или же лишь в авторском вымысле, но высокий дом стоит по-прежнему, и Пушкин ненавидит его. Он был бы рад «озлобленным взором» видеть эти стены охваченными пламенем, - слишком много трагического, горько-тайного связано с ними в прошлом. И не странным сном полно его сердце, не вздор приходит на ум; это неумолимая память оживляет приту­пившиеся за годы странствий боль и вину. Но надо молчать - это не его тайна - надо задавить в своем сердце «мгновенно прошипевшую змию». Ведь иначе, если свет все же угадает, то тогда «молва прославит вмиг извергом». И Пушкин за­ставляет умолкнуть память. Он пьет из реки забвения, он просит себя, нас: «Оставим это, - сделайте мне милость». В семи последующих строфах он опять спокоен, он продол­жает игривую историю. Но - не тут-то было! Ему необходи­мо досказать, снять с себя тяжесть молчания. И вновь в разорванной канве легкого повествования мы видим строки совсем иные, полные элегической грусти, теплоты, мягкого укора:
«... Я живу
Теперь не там, но верною мечтою
Люблю летать, заснувши наяву,
В Коломну, к Покрову - ив воскресенье
Там слушать русское богослуженье.
Туда, я помню, ездила всегда
Графиня... (звали как, не помню, право).
Она была богата, молода;
Входила в церковь с шумом, величаво;
Молилась гордо (где была горда!),
Бывало, грешен! все гляжу направо,
Все на нее...
Графиня же была погружена
В самой себе, в волшебстве моды новой,
В своей красе надменной и суровой.
Она казалась хладный идеал
Тщеславия. Его б вы в ней узнали;
Но сквозь надменность эту я читал
Иную повесть: долгие печали,
Смиренье жалоб...
В них-то я вникал,
Невольный взор они-то привлекали...
Но это знать графиня не могла
И, верно, в список жертв меня внесла.
Она страдала, хоть была прекрасна
И молода, хоть жизнь ее текла
В роскошной неге; хоть была подвластна
Фортуна ей; хоть мода ей несла
Свой фимиам, - она была несчастна»
И впрямь: шутка соседствует с драмой, веселость души - с ее горьким ожесточением. Да и эпизод с «несчастной» гра­финей вроде бы никак не связан с шалостями Параши и Мавруши. Но... Мавруша? Мавр? Ведь это, как известно, одно из лицейских прозвищ самого Александра Сергеевича, и, быть может... Конечно, это уж совершенно вольное допу­щение - а нет ли в забавном сюжете, подсказанном поэту Нащокиным, намека на какую-то близкую ситуацию, при­ключившуюся некогда в Коломне с самим Пушкиным - но не с Парашей, конечно? И действительно ли товарищ под­сказал сюжет, а не напомнил о нем?..
В этих строфах Пушкин во второй раз (если считать «К.А.Б. ***») говорит о Катеньке Буткевич, но единствен­ный - о страдании ее души, заключенной в золотую клетку. Его воспоминания снова точны и правдивы. Поэтому и фра­за «Звали как, не помню, право» наполнена самоиронией, грустная улыбка проскальзывает в ней. Он, конечно, по­мнит. «Через всю поэзию Пушкина проходит одна тема - тема воспоминаний» (Д.С.Лихачев).
« Осенью 1830 года, готовясь к браку и отрываясь от своего прошлого, поэт писал прощальные стихи когда-то любимым женщинам...» - это слова пушкиниста Цявловской в одной из ее последних работ. А много лет назад она опубли­ковала авторизованную копию приведенных нами строф о графине, озаглавленную «Отрывок из повести». Рукопись переписана Натальей Николаевной в конце 1831 года и предназначалась для журнала «Европеец». Рукою Пушкина пронумерованы октавы, надписано заглавие, поставлена подпись. Это, кстати, единственный известный нам случай непосредственного участия Натальи Николаевны в перепи­ске рукописей мужа. Случайность, нет ли, но безусловен бывший при этом разговор или рассказ о Стройновской, подтверждающий вывод Цявловской, что Пушкин «пришел к браку с сердцем, облегченным полной исповедью».
Однако журнал «Европеец» был запрещен, и «Домик в Коломне», уже целиком, появился в альманахе «Новоселье» лишь в 1833 году. «И если бы, - писала Цявловская, - не нахождение авторизованной копии... то мы никогда не знали бы, что Пушкин выделил в качестве отрывка, достойного отдельной публикации... именно эти пять октав». Ду­маем, что будет правильно дополнить ими «прощальные стихи» Болдинской осени.


МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
Предпоследнюю строфу «Евгения Онегина» Пушкин за­кончил словами:
«Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне -
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал».
Положенные в основу этих строк два поэтических образа - «в смутном сне» и «сквозь магический кристалл» - неодно­кратно комментировались пушкинистами, и, казалось бы, здесь трудно добавить что-либо новое. Но, тем не менее, вернуться к ним кажется не лишенным смысла. И вот поче­му.
Однажды в московском музее А.С. Пушкина проходил сим­позиум, посвященный вопросам подготовки нового комментария к «Евгению Онегину» для готовившегося исчерпывающе полного академического собрания сочине­ний поэта. В заслушанных на этом представительном фору­ме докладах о «магическом кристалле» было упомянуто лишь вскользь, тема эта не обсуждалась, но в кулуарных беседах имели место самые разноречивые мнения о том, что же все-таки такое пушкинский «магический кристалл»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я