Все в ваную, приятный магазин
Мы там будем выступать. Я бросил билеты в почтовый ящик. Пока.
— Герочка, постой… — но в трубке одни гудки. «Спасибо, что ты меня простил», — сказала она самой себе и осторожно повесила трубку.
Новогодний вечер в заводском Доме культуры «Красного пролетария» оказался вязким коктейлем рязановской «Карнавальной ночи» и образцовского «Необыкновенного концерта». Наконец после очередной Шахерезады Степановны на сцену вырвался, как долго сдерживаемый вихрь, вокально-инструментальный ансамбль «Ритм». Его солист, умопомрачительный красавчик Герман Королев, в элегантном белом костюме, черной рубашке и снова белом галстуке, спел ошеломленным гостям чарующим баритоном с оперными обертонами аж три песни: про русское поле, про БАМ и очень заводную, собственного сочинения, про девочку-хулиганку, которая несется на мотоцикле без тормозов по полям и весям. Публика визжала от восторга. Анна плакала. Как этот позор и ужас можно было так быстро обратить себе на пользу? Что же ей делать? Она бросилась за кулисы, как только музыканты отыграли, но заблудилась в лабиринте коридоров и в конце концов уткнувшись в какие-то сваленные в кучу почетные знамена, безутешно разрыдалась. Ей нельзя было искать Германа. Если она теперь бросится к нему, Герман обязательно подумает, что, когда он был в беде, она не хотела быть с ним, а теперь, когда он на коне, она за ним побежала. Нет, нехорошо. Она развернулась и пошла прочь. Получай сполна.
Она шла по заснеженным улицам, плакала, и слезы сразу застывали на щеках в тоненькие ледяные бороздки. Ей было очень себя жалко. «Это все родители виноваты.
Он позвонил на следующий день.
— Тебе не понравилось?
— Ах! Гера, это было потрясающе!
— Тогда почему ты не звонишь, не ждешь меня с цветами у подъезда? Что, стыдно? У тебя есть три минуты, чтобы спуститься. Пока.
— Г-е-е, — только протянула Анна, но в трубке снова гудки. Она, даже не взглянув на себя в зеркало, опрометью бросилась вниз по лестнице, боясь опоздать, если будет дожидаться лифта. Когда она, запыхавшись, добежала до первого этажа, он уже стоял в подъезде, прислонившись плечом к батарее.
— Ты опоздала на полминуты, — строго указал он ей и распахнул объятия.
Наступил 1983 год. Антонов еще беспечно распевал официальный шлягер «Под крышей дома твоего», но в глубине, под скорлупой официоза, уже зрели «Я вызываю капитана Африка» и «Рок-н-ролл мертв, а я еще жив». Андропов боролся с прогульщиками и устраивал проверки, похожие на облавы на мирных, но нетрудолюбивых жителей, со строгими допросами, что они делают в рабочее время на улицах, в магазинах и кафе, не говоря уже о банях. Цены на водку упали с пяти рэ аж до четырех семидесяти. Счастливые обладатели импортных видео храбро вступили в мир кровожадных боевиков и «Греческой смоковницы», еще не зная, что за это можно схлопотать до семи лет, и недоумевая, почему более осведомленные переводчики сплошь гнусавят, зажимая себе нос прищепкой. А по отеческому ящику прорвались душещипательные «Чучело» и «Пацаны» с крамольной идеей «неужели большинство может быть неправым?», и победно прокаркала надолго покорившая всех своим «ангельским, должно быть, голоском» пластилиновая ворона Татарского. Что дальше? Открыли Петродворец, мини-пекарни с длинными французскими батонами и МЖК. Да вот еще, утонул «Александр Суворин» на Волге, но об этом никто не знал, как почти никто не знал о подлодке «Комсомолец» и «Адмирале Нахимове». У нас так много народу, что, сколько бы ни погибло, все равно людьми хоть пруд пруди. И прудят. Все забылось. Остался только анекдот:
— Ты знаешь, адмирал Нахимов утонул!
— Д-а-а? А чего он такой старый купаться полез?
У Германа было много гастролей. Он все время мотался, выступал то в столичных республиканских кабаках, то в сельских клубах и областных Домах культуры, не забывая отовсюду слать ей каждый день коротенькие письма. Некоторые из них приходили уже после его возвращения, и их было особенно забавно читать. Эти весточки щебетали вокруг нее, словно маленькие птички, не давая вырваться из сладкого плена. Анна боялась кочевой круговерти, скрывала от родителей свой роман («зачем тебе нужен этот мезальянс?») и аккуратно переползала с курса на курс, пару раз даже приведя домой ухажеров — больше для отвода строгих родительских глаз. Она не тяготилась своей, вернее родительской, жизнью, а просто тянула ее, как хорошо упакованный воз по гладко утоптанной дороге. Герман перебивал ее размеренную иноходь рытвинами и ухабами настоящего целика, поросшего иван-чаем и обманчиво пушистым, еще не успевшим заматереть репейником.
Больше всего она боялась забеременеть. Анна с испугом представляла, что будет делать с маленьким человечком, и ей смутно не хотелось, чтобы он жил такой жизнью, как она или Герман, а другой Анна не знала. Слова Германа об уходе любви после рождения ребенка так врезались ей в душу, что она теперь на полном серьезе считала, что это ужасно — кого-нибудь родить. О свадьбе речь даже не заходила. Герман не хотел обременять себя семьей, а Анна понимала, что после всего случившегося не может даже заикнуться дома о свадьбе, противоборствовать же родителям у нее просто не было сил. Она никогда не пыталась разделить своих родителей, присмотреться к каждому из них в отдельности, сняв ярлык «мама с папой». Для нее это была единая обезличенная сила, коллективное семейное бессознательное, в которое включались даже домработница и кошка Дуся. Эта сила должна была помочь ей закончить консерваторию и устроиться в театре, похлопотать о заграничных гастролях и одеть в модное шмотье. Взамен она требовала благопристойности. О'кей. Все будет благопристойно. Главное — чтобы костюмчик сидел. Тем более что Анна уже понимала, что не обладает большими вокальными данными и ее карьера целиком зависит от блата, то есть от родительского усердия и попечительства. Таким образом, следование родительским советам было не доверительным послушанием любящей дочери, а формальным протоколом о взаимовыгодном сотрудничестве.
Анна бестрепетно подписала этот договор, хотя и задумывалась порой, кем бы она хотела стать, не родись она кадровым музыкантом? Задумывалась, но не могла найти ответ. Если у Германа все дарования были на виду, как на лотке, и от их разнообразия рябило в глазах, то Анна напоминала потаенный, мирно дремлющий вулкан, тайная мощь которого еще не ощущалась, и было даже не ясно, возможно ли извержение.
Наша героиня опасалась перемен, хотя образ жизни Германа, его свобода и авантюрность притягивали ее, как запретный плод, своей немыслимой сладостью. Она словно ждала от любимого крамольных наставлений, которые давно вертелись у нее на уме, но никак не могли прорваться на уровень слов, не говоря уже о поступках. Ей так хотелось, чтобы Герман озвучил ее смутные догадки о том, что хорошие девочки попадают на небеса, а плохие — куда захотят.
Бесшабашность возлюбленного страшила и возбуждала Анну. А ее тело начинало самовольно пульсировать при одном появлении его дружественного тела в радиусе видимости. Она стыдилась своей глубокой, обморочной, физической страсти, совсем неподходящей для молодой благовоспитанной барышни, и старалась укрыть ее от насмешливых глаз Германа, чтобы тот не загордился выше меры. Герман и так считал себя неотразимым и ускользающим. Он был весь в движении, как ртуть, как горный ручей, как ветер. Вольный ветер. Пока он дует, он есть. В нем сила, напор, мощь, но стоит ветру попасть в ловушку штиля, как он исчезает, рассыпается на миллионы невесомых былинок и превращается в обычный воздух, которым мы дышим, сами того не замечая. Герману, как ветру, необходимо было двигаться, чтобы не пропасть, не исчезнуть. И Анна всегда боялась, что однажды он унесется слишком далеко и не захочет искать дорогу домой или встанет как вкопанный и распадется в воздухе на маленькие золотые чешуйки, словно «Летучий голландец» в выдуманной им красивой легенде про себя самого.
Герман был реактивный не только в движениях, но и в мыслях, и Анна рядом с ним всегда терялась, стопорилась, чувствуя себя настоящим тяжеловесом.
— Ты ведь новатор, а я консерватор, — оправдывалась она.
— Что, консервы любишь? — с серьезной миной осведомлялся Герман, и Анна только могла глупо подхихикнуть в ответ. Хотела бы она остроумно парировать, да в голову как назло ничего, кроме барахла, не лезло.
Анна думала медленно, но верно. Она привыкла анализировать все происходящее и молча делать выводы. Герман больше скакал по верхам, но обладал быстротой реакции и парадоксальностью мышления. А может, ему просто нравилось опрокидывать все ее логические построения, словно карточный домик.
Например, ей думалось, что она любит Германа какой-то неправильной любовью, в которой было слишком много нежности. Словно он не возлюбленный ей, а брат. Ей часто представлялось, как они вместе, обнявшись, лежали зародышами в одной утробе, уже там тесно прижавшись друг к другу. Когда она в порыве откровенности рассказала ему о своих чувствах, он мягко усмехнулся:
— А ты всем так и говори, что я твой брат-близнец… двухяйцовый! — И, беспечно смеясь, подхватил ее на руки и долго кружил по комнате. Анна не была не пушинкой, и ей страшно нравилось, как ее поднимают в воздух, еще с того далекого времени, когда папа, оставшись ненадолго без присмотра своей дражайшей половины, единственный раз играл с дочкой в «самолетики», позволял ужинать кефиром с халвой и вместо школы повел ее на репетицию «Синей птицы» в театр, после чего она поклялась себе стать певицей.
Анна всегда ждала реактивных заходов возлюбленного, напрягалась и от этого чувствовала себя неповоротливым бомбовозом. А Герман со своими шуточками всегда подлетал к ней, как легкий истребитель, с неожиданной стороны.
— Встречаемся у Маркса в три. Лады?
— В три? У Маркса? — растерянно, как дурочка, переспрашивала Анна.
— Да-а-а-а-а, — передразнивал ее Гера, — знаешь такой значок? «М» на палочке. В-о-о-о-т. Как увидишь «М» на палочке, так и стой, облизывайся.
Анна злилась. Она считала себя умной, она много читала, увлекалась философией, в ту пору особенно Анри Бергсоном, учила, кроме естественного для вокалистов итальянского, еще и немецкий, чтобы петь своего любимого Вагнера в подлиннике, и английский — для будущих международных контактов. Но Герман живостью своего ума враз сбивал ее с ног, путал, производя жуткий беспорядок в ее по-военному чисто убранной и аккуратно заправленной знаниями голове. Анна высокопарно представляла себя и Германа воплощением Интеллекта и Интуиции, двумя основополагающими ветвями развития жизни, ее формами и методами познания мира, которые изначально происходили из одной материнской точки космического взрыва, развернувшего весь жизненный процесс мироздания. Однако в процессе эволюции эти две объективно обусловленные формы жизни и познания роковым образом разошлись в разные стороны, обретя противоположные характеристики. Причем Герину интуитивную природу она считала выше своей интеллектуальной, так как последняя охватывала только практические и социальные проявления бытия, а первая была способна на осознание абсолютной природы вещей. В общем, умник Бергсон мог бы гордиться своей дисциплинированной последовательницей.
Так вот, на своем практическом пласте жизненного пространства Анна знала, что Герман наверняка с кем-то спит на гастролях, но старалась не думать об этом, хотя втайне мучительно его ревновала и одновременно брезгливо боялась заразиться какой-нибудь дрянью. Герман показывал ей теперь только витрину своего существования и не пускал дальше, в сумрачную глубину своей жизни. Она это чувствовала, и ей было горько.
Он, однако, дал ей ключи от своей квартиры, и «его девушка» часто сбегала туда от родителей, пока самого хозяина не было в городе. Анна любила лежать на диване, сохранявшем его запах, и читать. Отчий дом стал ее потихоньку тяготить.
Катастрофа разразилась неожиданно. Анна оказалась беременной. Герман пропадал где-то на гастролях в провинции. Делал «чёс». Связи между ними, кроме эпистолярно-телепатической, не было. Звонить домой он ей не мог — родители не подзывали к телефону. Она ждала его звонков у него на квартире, но ему не так часто удавалось прозвониться. Анна впервые должна была принять решение сама. Жениться он не собирался. Ребенок? Но он же ясно сказал: «Получаешь ребенка — отдаешь любовь».
Мама уведомила ее еще раньше: «Учти, ты — взрослая женщина, — неодобрительно делая ударение на слове „женщина“, — и имей в виду: если захочешь выйти замуж за этого уголовника, помощи не жди. Если ты принимаешь самостоятельно решения — самостоятельно их и расхлебывай. Мы тебя любим, ты наша единственная дочь, и мы хотим тебя уберечь от опрометчивых поступков, способных испортить тебе всю жизнь». Папа своей ролью утихомирителя тяготился и во время маминого монолога обреченно косил глаза, ерзал на стуле и вздыхал. А гармоничный дедушка на семейный трибунал вообще допущен не был. Остаться без родительской поддержки было боязно, но главный выбор был все-таки — Герман или ребенок?
Анна сидела в очереди в женской консультации. Рядом с ней шептались две бойкие девицы, поодаль сидела беременная с большим животом. Она была безобразная, раздутая, как жаба, с одутловатым анемичным лицом дауна. Напротив Анны ерзала на стуле красная от волнения девочка-подросток с такой же краснокожей мамашей. Через пустой стул от них трепетала молодая испуганная парочка: бледная девчушка с затравленно озирающимся белобрысым пацаном, и дальше сидела совсем пожилая, лет сорока, женщина с отстраненным лицом приговоренного к пожизненному заключению. Девчонки приглушенно обсуждали:
— Я точно знаю. Настаиваешь хмель и пьешь вместе с аспирином, сидя в горячей ванне. Мне сестра говорила.
— Да… где здесь хмель возьмешь?
— Где-где!.. Бабки на рынках торгуют.
После осмотра Анна робко проговорила, стараясь не глядеть на усталую докторшу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Герочка, постой… — но в трубке одни гудки. «Спасибо, что ты меня простил», — сказала она самой себе и осторожно повесила трубку.
Новогодний вечер в заводском Доме культуры «Красного пролетария» оказался вязким коктейлем рязановской «Карнавальной ночи» и образцовского «Необыкновенного концерта». Наконец после очередной Шахерезады Степановны на сцену вырвался, как долго сдерживаемый вихрь, вокально-инструментальный ансамбль «Ритм». Его солист, умопомрачительный красавчик Герман Королев, в элегантном белом костюме, черной рубашке и снова белом галстуке, спел ошеломленным гостям чарующим баритоном с оперными обертонами аж три песни: про русское поле, про БАМ и очень заводную, собственного сочинения, про девочку-хулиганку, которая несется на мотоцикле без тормозов по полям и весям. Публика визжала от восторга. Анна плакала. Как этот позор и ужас можно было так быстро обратить себе на пользу? Что же ей делать? Она бросилась за кулисы, как только музыканты отыграли, но заблудилась в лабиринте коридоров и в конце концов уткнувшись в какие-то сваленные в кучу почетные знамена, безутешно разрыдалась. Ей нельзя было искать Германа. Если она теперь бросится к нему, Герман обязательно подумает, что, когда он был в беде, она не хотела быть с ним, а теперь, когда он на коне, она за ним побежала. Нет, нехорошо. Она развернулась и пошла прочь. Получай сполна.
Она шла по заснеженным улицам, плакала, и слезы сразу застывали на щеках в тоненькие ледяные бороздки. Ей было очень себя жалко. «Это все родители виноваты.
Он позвонил на следующий день.
— Тебе не понравилось?
— Ах! Гера, это было потрясающе!
— Тогда почему ты не звонишь, не ждешь меня с цветами у подъезда? Что, стыдно? У тебя есть три минуты, чтобы спуститься. Пока.
— Г-е-е, — только протянула Анна, но в трубке снова гудки. Она, даже не взглянув на себя в зеркало, опрометью бросилась вниз по лестнице, боясь опоздать, если будет дожидаться лифта. Когда она, запыхавшись, добежала до первого этажа, он уже стоял в подъезде, прислонившись плечом к батарее.
— Ты опоздала на полминуты, — строго указал он ей и распахнул объятия.
Наступил 1983 год. Антонов еще беспечно распевал официальный шлягер «Под крышей дома твоего», но в глубине, под скорлупой официоза, уже зрели «Я вызываю капитана Африка» и «Рок-н-ролл мертв, а я еще жив». Андропов боролся с прогульщиками и устраивал проверки, похожие на облавы на мирных, но нетрудолюбивых жителей, со строгими допросами, что они делают в рабочее время на улицах, в магазинах и кафе, не говоря уже о банях. Цены на водку упали с пяти рэ аж до четырех семидесяти. Счастливые обладатели импортных видео храбро вступили в мир кровожадных боевиков и «Греческой смоковницы», еще не зная, что за это можно схлопотать до семи лет, и недоумевая, почему более осведомленные переводчики сплошь гнусавят, зажимая себе нос прищепкой. А по отеческому ящику прорвались душещипательные «Чучело» и «Пацаны» с крамольной идеей «неужели большинство может быть неправым?», и победно прокаркала надолго покорившая всех своим «ангельским, должно быть, голоском» пластилиновая ворона Татарского. Что дальше? Открыли Петродворец, мини-пекарни с длинными французскими батонами и МЖК. Да вот еще, утонул «Александр Суворин» на Волге, но об этом никто не знал, как почти никто не знал о подлодке «Комсомолец» и «Адмирале Нахимове». У нас так много народу, что, сколько бы ни погибло, все равно людьми хоть пруд пруди. И прудят. Все забылось. Остался только анекдот:
— Ты знаешь, адмирал Нахимов утонул!
— Д-а-а? А чего он такой старый купаться полез?
У Германа было много гастролей. Он все время мотался, выступал то в столичных республиканских кабаках, то в сельских клубах и областных Домах культуры, не забывая отовсюду слать ей каждый день коротенькие письма. Некоторые из них приходили уже после его возвращения, и их было особенно забавно читать. Эти весточки щебетали вокруг нее, словно маленькие птички, не давая вырваться из сладкого плена. Анна боялась кочевой круговерти, скрывала от родителей свой роман («зачем тебе нужен этот мезальянс?») и аккуратно переползала с курса на курс, пару раз даже приведя домой ухажеров — больше для отвода строгих родительских глаз. Она не тяготилась своей, вернее родительской, жизнью, а просто тянула ее, как хорошо упакованный воз по гладко утоптанной дороге. Герман перебивал ее размеренную иноходь рытвинами и ухабами настоящего целика, поросшего иван-чаем и обманчиво пушистым, еще не успевшим заматереть репейником.
Больше всего она боялась забеременеть. Анна с испугом представляла, что будет делать с маленьким человечком, и ей смутно не хотелось, чтобы он жил такой жизнью, как она или Герман, а другой Анна не знала. Слова Германа об уходе любви после рождения ребенка так врезались ей в душу, что она теперь на полном серьезе считала, что это ужасно — кого-нибудь родить. О свадьбе речь даже не заходила. Герман не хотел обременять себя семьей, а Анна понимала, что после всего случившегося не может даже заикнуться дома о свадьбе, противоборствовать же родителям у нее просто не было сил. Она никогда не пыталась разделить своих родителей, присмотреться к каждому из них в отдельности, сняв ярлык «мама с папой». Для нее это была единая обезличенная сила, коллективное семейное бессознательное, в которое включались даже домработница и кошка Дуся. Эта сила должна была помочь ей закончить консерваторию и устроиться в театре, похлопотать о заграничных гастролях и одеть в модное шмотье. Взамен она требовала благопристойности. О'кей. Все будет благопристойно. Главное — чтобы костюмчик сидел. Тем более что Анна уже понимала, что не обладает большими вокальными данными и ее карьера целиком зависит от блата, то есть от родительского усердия и попечительства. Таким образом, следование родительским советам было не доверительным послушанием любящей дочери, а формальным протоколом о взаимовыгодном сотрудничестве.
Анна бестрепетно подписала этот договор, хотя и задумывалась порой, кем бы она хотела стать, не родись она кадровым музыкантом? Задумывалась, но не могла найти ответ. Если у Германа все дарования были на виду, как на лотке, и от их разнообразия рябило в глазах, то Анна напоминала потаенный, мирно дремлющий вулкан, тайная мощь которого еще не ощущалась, и было даже не ясно, возможно ли извержение.
Наша героиня опасалась перемен, хотя образ жизни Германа, его свобода и авантюрность притягивали ее, как запретный плод, своей немыслимой сладостью. Она словно ждала от любимого крамольных наставлений, которые давно вертелись у нее на уме, но никак не могли прорваться на уровень слов, не говоря уже о поступках. Ей так хотелось, чтобы Герман озвучил ее смутные догадки о том, что хорошие девочки попадают на небеса, а плохие — куда захотят.
Бесшабашность возлюбленного страшила и возбуждала Анну. А ее тело начинало самовольно пульсировать при одном появлении его дружественного тела в радиусе видимости. Она стыдилась своей глубокой, обморочной, физической страсти, совсем неподходящей для молодой благовоспитанной барышни, и старалась укрыть ее от насмешливых глаз Германа, чтобы тот не загордился выше меры. Герман и так считал себя неотразимым и ускользающим. Он был весь в движении, как ртуть, как горный ручей, как ветер. Вольный ветер. Пока он дует, он есть. В нем сила, напор, мощь, но стоит ветру попасть в ловушку штиля, как он исчезает, рассыпается на миллионы невесомых былинок и превращается в обычный воздух, которым мы дышим, сами того не замечая. Герману, как ветру, необходимо было двигаться, чтобы не пропасть, не исчезнуть. И Анна всегда боялась, что однажды он унесется слишком далеко и не захочет искать дорогу домой или встанет как вкопанный и распадется в воздухе на маленькие золотые чешуйки, словно «Летучий голландец» в выдуманной им красивой легенде про себя самого.
Герман был реактивный не только в движениях, но и в мыслях, и Анна рядом с ним всегда терялась, стопорилась, чувствуя себя настоящим тяжеловесом.
— Ты ведь новатор, а я консерватор, — оправдывалась она.
— Что, консервы любишь? — с серьезной миной осведомлялся Герман, и Анна только могла глупо подхихикнуть в ответ. Хотела бы она остроумно парировать, да в голову как назло ничего, кроме барахла, не лезло.
Анна думала медленно, но верно. Она привыкла анализировать все происходящее и молча делать выводы. Герман больше скакал по верхам, но обладал быстротой реакции и парадоксальностью мышления. А может, ему просто нравилось опрокидывать все ее логические построения, словно карточный домик.
Например, ей думалось, что она любит Германа какой-то неправильной любовью, в которой было слишком много нежности. Словно он не возлюбленный ей, а брат. Ей часто представлялось, как они вместе, обнявшись, лежали зародышами в одной утробе, уже там тесно прижавшись друг к другу. Когда она в порыве откровенности рассказала ему о своих чувствах, он мягко усмехнулся:
— А ты всем так и говори, что я твой брат-близнец… двухяйцовый! — И, беспечно смеясь, подхватил ее на руки и долго кружил по комнате. Анна не была не пушинкой, и ей страшно нравилось, как ее поднимают в воздух, еще с того далекого времени, когда папа, оставшись ненадолго без присмотра своей дражайшей половины, единственный раз играл с дочкой в «самолетики», позволял ужинать кефиром с халвой и вместо школы повел ее на репетицию «Синей птицы» в театр, после чего она поклялась себе стать певицей.
Анна всегда ждала реактивных заходов возлюбленного, напрягалась и от этого чувствовала себя неповоротливым бомбовозом. А Герман со своими шуточками всегда подлетал к ней, как легкий истребитель, с неожиданной стороны.
— Встречаемся у Маркса в три. Лады?
— В три? У Маркса? — растерянно, как дурочка, переспрашивала Анна.
— Да-а-а-а-а, — передразнивал ее Гера, — знаешь такой значок? «М» на палочке. В-о-о-о-т. Как увидишь «М» на палочке, так и стой, облизывайся.
Анна злилась. Она считала себя умной, она много читала, увлекалась философией, в ту пору особенно Анри Бергсоном, учила, кроме естественного для вокалистов итальянского, еще и немецкий, чтобы петь своего любимого Вагнера в подлиннике, и английский — для будущих международных контактов. Но Герман живостью своего ума враз сбивал ее с ног, путал, производя жуткий беспорядок в ее по-военному чисто убранной и аккуратно заправленной знаниями голове. Анна высокопарно представляла себя и Германа воплощением Интеллекта и Интуиции, двумя основополагающими ветвями развития жизни, ее формами и методами познания мира, которые изначально происходили из одной материнской точки космического взрыва, развернувшего весь жизненный процесс мироздания. Однако в процессе эволюции эти две объективно обусловленные формы жизни и познания роковым образом разошлись в разные стороны, обретя противоположные характеристики. Причем Герину интуитивную природу она считала выше своей интеллектуальной, так как последняя охватывала только практические и социальные проявления бытия, а первая была способна на осознание абсолютной природы вещей. В общем, умник Бергсон мог бы гордиться своей дисциплинированной последовательницей.
Так вот, на своем практическом пласте жизненного пространства Анна знала, что Герман наверняка с кем-то спит на гастролях, но старалась не думать об этом, хотя втайне мучительно его ревновала и одновременно брезгливо боялась заразиться какой-нибудь дрянью. Герман показывал ей теперь только витрину своего существования и не пускал дальше, в сумрачную глубину своей жизни. Она это чувствовала, и ей было горько.
Он, однако, дал ей ключи от своей квартиры, и «его девушка» часто сбегала туда от родителей, пока самого хозяина не было в городе. Анна любила лежать на диване, сохранявшем его запах, и читать. Отчий дом стал ее потихоньку тяготить.
Катастрофа разразилась неожиданно. Анна оказалась беременной. Герман пропадал где-то на гастролях в провинции. Делал «чёс». Связи между ними, кроме эпистолярно-телепатической, не было. Звонить домой он ей не мог — родители не подзывали к телефону. Она ждала его звонков у него на квартире, но ему не так часто удавалось прозвониться. Анна впервые должна была принять решение сама. Жениться он не собирался. Ребенок? Но он же ясно сказал: «Получаешь ребенка — отдаешь любовь».
Мама уведомила ее еще раньше: «Учти, ты — взрослая женщина, — неодобрительно делая ударение на слове „женщина“, — и имей в виду: если захочешь выйти замуж за этого уголовника, помощи не жди. Если ты принимаешь самостоятельно решения — самостоятельно их и расхлебывай. Мы тебя любим, ты наша единственная дочь, и мы хотим тебя уберечь от опрометчивых поступков, способных испортить тебе всю жизнь». Папа своей ролью утихомирителя тяготился и во время маминого монолога обреченно косил глаза, ерзал на стуле и вздыхал. А гармоничный дедушка на семейный трибунал вообще допущен не был. Остаться без родительской поддержки было боязно, но главный выбор был все-таки — Герман или ребенок?
Анна сидела в очереди в женской консультации. Рядом с ней шептались две бойкие девицы, поодаль сидела беременная с большим животом. Она была безобразная, раздутая, как жаба, с одутловатым анемичным лицом дауна. Напротив Анны ерзала на стуле красная от волнения девочка-подросток с такой же краснокожей мамашей. Через пустой стул от них трепетала молодая испуганная парочка: бледная девчушка с затравленно озирающимся белобрысым пацаном, и дальше сидела совсем пожилая, лет сорока, женщина с отстраненным лицом приговоренного к пожизненному заключению. Девчонки приглушенно обсуждали:
— Я точно знаю. Настаиваешь хмель и пьешь вместе с аспирином, сидя в горячей ванне. Мне сестра говорила.
— Да… где здесь хмель возьмешь?
— Где-где!.. Бабки на рынках торгуют.
После осмотра Анна робко проговорила, стараясь не глядеть на усталую докторшу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37