https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/
Сестра говорила, что мама все кашляла, а к врачу идти не хотела. В больницу попала по «скорой», потеряв сознание на улице. Оказалась очень запущенная форма, поэтому операцию даже не предлагали.
Но в их двух комнатах уже подрастала новая поросль. Сестра Германа Светка стала парикмахершей, муж ее раньше шоферил в отцовском таксопарке, и у них самих было уже двое детей дошколят, пацан и девчонка. Светка, словно под копирку, списала жизнь папы с мамой. Только мама была пропитана запахом прелой кожи, а Светка — парфюмерным ароматом лака для волос.
Герману было нестерпимо горько сознавать, что он ничем за эти годы не помог родителям, даже не попрощался с ними по-человечески. Но какой-то холодной горечью, словно это они были виноваты, что умерли слишком рано и не дождались дорогого сыночка.
Сестра была ему искренне рада. Она выросла в сердечную, смешливую хохотуху, такую же работящую, как мать, и так же любящую пропустить рюмочку-другую, как отец. Глядя на эту хорошую добрую тетку, Герман удивлялся: «Неужели это моя сестра, родная кровиночка, единственный близкий мне человек?»
Сестра его маленько побаивалась, она непрестанно улыбалась и настороженно следила за ним маленькими веселыми глазками отца. Такого красивого мужчину Светка уже давно не видела вблизи.
— Приходи к нам в парикмахерскую, я тебя народу покажу, — уговаривала она брата.
Ее муж Толик, в вечных трениках и майке с маленькой дырочкой у подмышки, все расспрашивал свояка о машинах.
Герман, когда врал, всегда всматривался в эту дырочку на майке, и ему казалось, что он ее прожигает своей брехней и она становится все больше и больше. Но Толик был в восторге. Для родни у Германа была заготовлена душераздирающая версия, как его завербовала в Америке российская разведка и как одно из заданий он не по своей вине завалил — вот ему и пришлось срочно бежать, можно сказать, в чем мать родила. Родня деликатно верила и робко терялась в догадках. Таксопарк Гериного отца давно подгребла под себя неопределенного рода коммерческая фирма, со старой «Волги» Толик пересел на новенькое «вольво» и когда к ним для подписания контракта приехали англоговорящие немцы, Герман вызвался их повозить, показать ночную Москву. Первую ночь Толик колесил вместе с ними, потом уморился. Видя, что Герман отлично водит, отдал ему машину и завалился спать. Герман куролесил с немчурой целую неделю, всем очень понравился, спел в «Метелице» для них «Esterday» и «Ах, мой милый Августин…». Растроганные баварцы отвалили ему приличный гонорар. Эти деньги дали возможность нашему репатрианту чуть перевести дух и прикупить зимние вещи. После шикарных магазинов Фриско толкучка в Лужниках прибила его своим варварским изобилием разномастного китайского барахла. В одном из рядов он заметил за прилавками забитых шмотьем палаток знакомого парня с дирижерского и старую учительницу математики. К счастью, Герман углядел их еще издалека и успел протиснуться в толкучке вбок, обойдя неприятных призраков из прежней жизни стороной. Выбрал себе кое-какие шмотки. Приоделся. Выручало только то, что на нем все сидело безукоризненно и выглядело беспечно дорогим.
Все остальное время Герман ждал прихода потерявшегося в дороге багажа, рано утром уходил из дома по несуществующим делам, бродил по городу, просто чтобы не мешать этим хорошим людям, которых судьба странным образом определила ему в родню, жить своей жизнью. Сестра с семейством потеснилась довольно легко, так как на родовую коммуналку позарились новые русские и всех жильцов должны были вот-вот расселить по бирюлевским просторам в отдельные хоромины. Светка бегала хлопотать о восстановлении прописки для брата, благо у них сохранился не только его старый паспорт, но и свидетельство о рождении, записные книжки, фотографии и даже черновики песен. Все в большой обувной коробке. Герман бодрился, обещал съехать со дня на день, но, кроме вокзала, куда съедешь? К счастью, одна из комнат уже освободилась, и Герман тихонько в нее въехал. Спал на раскладушке среди оборванных обоев в бывшей комнате Модеста Поликарповича, в которой уже успел почти четверть века пожить врач «скорой помощи» с двумя детьми и тещей. Но в тех местах, где обои были оборваны, обнажались прежние, дяди Карпа, и это было жутко и радостно одновременно. Словно его прежняя жизнь вся была заклеена чужими обоями поверх его собственной, еще живой жизни.
Он полистал записную книжку. Звякнуть, что ли, кому? К прежним друзьям в таком плачевном виде не сунешься, да и где они, прежние друзья? Иные так высоко подскочили, что вряд ли и признают. Вот Богдан, например, был простым халдеем в «Севке» (гостинице «Севастополь»), а теперь глава солнцевских, пуп и благотворитель. Да и куда Герману к бандитам? Хватит уже, намахались. Многие закадычные друганы погибли, сорвались на больших деньгах, многие, как и он, свалили из страны. Тем, кто преуспел в шоу-бизнесе, на глаза вообще было стыдно показаться. Начинали-то вместе. Да. Не было тех прежних друзей, да и страны прежней не было. Не на Родину вернулся Герман, а куда-то в другое место. Словно кто-то подменил не сам город, а его душу, характер. Все теперь куда-то спешили, что-то на ходу жрали и друг у друга клянчили. И хотя то там, то здесь за глянцевыми витринами жировала жизнь, но какая-то ненастоящая, надутая, словно радужный мыльный пузырь, словно миражный «пир во время чумы». Когда пьешь и не можешь напиться, ешь и не насыщаешься. Богатые пассажиры «мерседесов» с мигалками и бедные пешеходы были одинаково взвинчены, озлоблены.
Герман не мог привыкнуть к этой стране, приноровиться к ней, он был растерян и опустошен. Прошло уже полгода со дня его возвращения, а он все никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, чувство, будто он случайно вышел не на той остановке и теперь растерянно озирался в поисках знакомых ориентиров. Шел 1995 год. Но по какому летосчислению?
Москва была не только столицей страны. Для живущих в России людей она была столицей истории. Уехав из Москвы, Герман попал на периферию, окраину мира, потерялся для своих и выпал из истории.
Анне Герман тоже не звонил. «Все кончено. Песцовый снег. Зима великий черно-белый фильм закрутит». Нет, он врет. Конечно, он позвонил один раз, просто чтобы услышать ее голос, но подошел какой-то мужик, и он трусливо повесил трубку. Потом он пересилил себя и набрал заветный номер еще раз. Попросил Анну, ему злобно ответил тот же мужик, что такая здесь больше не живет. У Германа отлегло от сердца — значит, не ее это мужик. Может, разменялась с родителями? Собрала вещички и переехала обратно в прежнюю Москву, как врач «скорой помощи» из поликарповской комнаты?
И вот Анна сидит перед ним, совсем рядом. За соседним столиком. Сердце его бешено застучало, забухало, затопало ногами и бросилось к самому горлу, словно собралось выпрыгнуть вон и умчаться без оглядки. Но он не вскочил, не бросился, не окликнул. Он просто смотрел на нее, и было мучительно больно и сладко думать, что вот сейчас она встанет, пройдет мимо него и скроется навсегда. Пепельно-русые волосы острижены до плеч. Освобожденные от гнета косы, они теперь разбегаются широкой волной. У нее появился новый жест автоматически заправлять пряди за уши. Анна немного округлилась в бедрах, но по-прежнему была долга телом. Красивая, элегантная женщина, погруженная в свои мысли. Дорого и со вкусом одета. «Кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?» Кто же ее собеседник? Муж? Нет, вряд ли. Герман только сейчас неожиданно поймал себя на мысли, что никогда не думал, что она может быть замужем…
Она договорила, поднялась, в милой старорежимной шляпке и шали поверх длинного шерстяного кардигана, в остроносых ботиночках с перепонками, вся мягкая, пепельная, и прошла мимо, скользнула по нему незаинтересованным взглядом и шагнула дальше, потом приостановилась позади — он почувствовал это затылком, — задумалась, но не подошла, а легко продолжила свой путь. Ну вот и все. Узнала или показалось, что узнала. В любом случае решила не возвращаться. Хотелось броситься следом, схватить за руку, обнять, вжать в себя, целовать без остановки, пока все порванные ниточки не соединятся, не срастутся. Впрочем, «все чуждо мне по крови, что встречаю здесь»…
Она стояла перед ним, а он все не мог поднять на нее глаз, рассматривая ее шаль и выглядывающие из-под бахромы, как из сетей, глянцевые пуговицы кардигана. Потом осторожно взял ее руку и, поднеся к губам, не поцеловал, а лизнул несколько раз, но не чувственно, влажным языком, а мелко и сухо, как собака. Она покорно вся притянулась к нему вслед за рукой, ласкательно обняла его, прижала к себе. Он уткнулся головой ей в живот, зарылся в ее мягкую шаль и замер. Вечность приняла их под свой оморфор и схоронила на время от всех посторонних звуков в глубокой тишине взаимного проникновения.
— Как ты? — глупо спросил он, оторвавшись наконец от нее.
— Как? — улыбнулась она. — Как одинокая гармонь.
— Одинокая гармонь? Нет, ты моя одинокая гармония, — нежно поправил ее Герман. Неужели к нему вернулся дар игры слов? А он считал его утерянным на автомобильной свалке в Окленде.
— А ты? Как ты оказался дома?
— Мать тяжело заболела, ей нужна была операция на легких. А отец за три года до этого отравился какой-то дрянью в гараже.
— Но ведь здесь осталась сестра?
— А что сестра, усвистала за мужем во Владивосток, вертихвостка, вот мне и пришлось все бросить и мчаться назад. Почти все деньги, что привез, ушли на операцию, — как по накатанному соврал он.
— И как она сейчас? — участливо спросила Анна.
— Умерла, — коротко ответил он и отвернулся. Комок подкатил к горлу. Стало так горько, что он не смог спасти мать, что вся жизнь родителей прошла для него вскользь, по касательной. И теперь он сирота, и у него никого нет, никаких родителей, даже таких вот, как его.
Она не стала его утешать, просто присела рядом, накрыла его руки своими, и он почувствовал впервые за долгое время покой и целостность.
Они посидели еще с полчаса, он угостил ее красным вином. И по тому, как торопливо он открыл бумажник и как лихо достал требуемую сумму, Анна поняла, что это единственная бумажка в его роскошном потертом портмоне. В кафе было душно, и она предложила прогуляться. Он поднялся за ней и с такой тоской взглянул на их недопитые бокалы, что ей стало стыдно. «Бедняга, он даже допить не успел, — сочувственно подумала она, — может, это единственный бокал, который он может себе позволить. Может, ему обедать будет не на что».
Они медленно шли по Тверской в завихрениях колкой поземки и тихо переговаривались, очень осторожно касаясь жизни в разлуке и так же осторожно касаясь друг друга. Они не договаривались о том, как будут жить дальше. Словно все уже было решено и обговорено заранее. Но они целовались. Целую неделю они только целовались, как два изголодавшихся по ласке ребенка. Теперь перед ними предстала простая истина, не понятая ими в двадцать лет. Поцелуй — это целая жизнь. В каком-то смысле поцелуй даже важнее самой близости, так как в заключительном акте любви человеком движет уже страсть, непреодолимый сладостный инстинкт, после удовлетворения которого наступают насыщение, покой, а иногда и безразличие. Поцелуй же — это как первый глоток жаждущего. Он — выражение твоей личности в любви, он приоткрывает тайну будущей близости, ее уровень. Недаром проститутки не целуются. Ведь наслаждение близостью можно подделать, сымитировать, что часто и делают женщины, боясь показаться своим партнерам несексуальными. Ведь сейчас модно быть сексуальными. Поцелуй подделать невозможно, он говорит о тебе все и является всем. Признанием и заветом одновременно.
Они целовались допьяна, и эти поцелуи возвращали им украденную юность.
Несмотря на лихорадочное возбуждение от встречи с Анной, в эти дни Герман спал крепко и сладко, как в детстве. Вот и теперь сон был светлым и радостным. Ему грезилось, что он никогда не уезжал из дома, что с его страной не приключилось никакой перестройки и что он стоит на залитой огнями сцене дивного театра и поет легко, полной диафрагмой. А живые звуки его голоса выпархивают у него из груди в зал легкими золотистыми бабочками. Звуки, как в юности, лились из него плавной, широкой рекой. Эта река, этот рой золотистых бархатных бабочек трепетал, зависнув над залом и освещая лица слушателей, которые, запрокинув головы и затаив дыхание, восхищенно следили за этим удивительным полетом. Герман засмеялся во сне, проснулся, разбуженный собственным смехом, и тут же вспомнил, что не один теперь в этом ужасном и холодном мире. Прижавшись к нему, рядом сладко спала Анна. Во сне у нее было нежное девичье выражение лица, только короткие, но глубокие бороздочки морщин на переносице выдавали возраст. Анна часто хмурила брови, когда задумывалась. А думала она теперь о чем-то всегда.
Его любимая походила на невиданной красоты неизвестный музыкальный инструмент, который долго лежал в дорогом бархатном футляре коллекционера редкостей и радовал глаз хозяина чистотой линий, затем был похищен или утерян и целую вечность пылился в лавке старьевщика, где на нем бренчали от нечего делать хозяйские дети. А потом в лавку заглянул бедный музыкант и вывел на нем такие мелодии, что все ахнули. Кому же теперь по праву принадлежит этот инструмент?
Почувствовав во сне, что он на нее смотрит, Анна очнулась и пролепетала, не открывая век:
— Счастье мое! Таких, как ты, не было, нет…
— И не надо! — горько рассмеялся ей в такт Герман.
На следующий день она принесла ему деньги. Долго раздумывала сколько. Решила, что 500 баксов вполне приличная сумма и в то же время не такая большая, чтобы он подумал, что у нее денег куры не клюют. Герман отказывался, тогда она решительно оборвала его:
— Что же мне, встать на колени? — и попыталась. Он ее подхватил, обнял за талию, расцеловал и небрежно принял конверт. Сто долларов он дал сестре, остальное промотал в три дня. На последнюю сотку купил себе роскошный парфюм и дорогой маникюрный набор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Но в их двух комнатах уже подрастала новая поросль. Сестра Германа Светка стала парикмахершей, муж ее раньше шоферил в отцовском таксопарке, и у них самих было уже двое детей дошколят, пацан и девчонка. Светка, словно под копирку, списала жизнь папы с мамой. Только мама была пропитана запахом прелой кожи, а Светка — парфюмерным ароматом лака для волос.
Герману было нестерпимо горько сознавать, что он ничем за эти годы не помог родителям, даже не попрощался с ними по-человечески. Но какой-то холодной горечью, словно это они были виноваты, что умерли слишком рано и не дождались дорогого сыночка.
Сестра была ему искренне рада. Она выросла в сердечную, смешливую хохотуху, такую же работящую, как мать, и так же любящую пропустить рюмочку-другую, как отец. Глядя на эту хорошую добрую тетку, Герман удивлялся: «Неужели это моя сестра, родная кровиночка, единственный близкий мне человек?»
Сестра его маленько побаивалась, она непрестанно улыбалась и настороженно следила за ним маленькими веселыми глазками отца. Такого красивого мужчину Светка уже давно не видела вблизи.
— Приходи к нам в парикмахерскую, я тебя народу покажу, — уговаривала она брата.
Ее муж Толик, в вечных трениках и майке с маленькой дырочкой у подмышки, все расспрашивал свояка о машинах.
Герман, когда врал, всегда всматривался в эту дырочку на майке, и ему казалось, что он ее прожигает своей брехней и она становится все больше и больше. Но Толик был в восторге. Для родни у Германа была заготовлена душераздирающая версия, как его завербовала в Америке российская разведка и как одно из заданий он не по своей вине завалил — вот ему и пришлось срочно бежать, можно сказать, в чем мать родила. Родня деликатно верила и робко терялась в догадках. Таксопарк Гериного отца давно подгребла под себя неопределенного рода коммерческая фирма, со старой «Волги» Толик пересел на новенькое «вольво» и когда к ним для подписания контракта приехали англоговорящие немцы, Герман вызвался их повозить, показать ночную Москву. Первую ночь Толик колесил вместе с ними, потом уморился. Видя, что Герман отлично водит, отдал ему машину и завалился спать. Герман куролесил с немчурой целую неделю, всем очень понравился, спел в «Метелице» для них «Esterday» и «Ах, мой милый Августин…». Растроганные баварцы отвалили ему приличный гонорар. Эти деньги дали возможность нашему репатрианту чуть перевести дух и прикупить зимние вещи. После шикарных магазинов Фриско толкучка в Лужниках прибила его своим варварским изобилием разномастного китайского барахла. В одном из рядов он заметил за прилавками забитых шмотьем палаток знакомого парня с дирижерского и старую учительницу математики. К счастью, Герман углядел их еще издалека и успел протиснуться в толкучке вбок, обойдя неприятных призраков из прежней жизни стороной. Выбрал себе кое-какие шмотки. Приоделся. Выручало только то, что на нем все сидело безукоризненно и выглядело беспечно дорогим.
Все остальное время Герман ждал прихода потерявшегося в дороге багажа, рано утром уходил из дома по несуществующим делам, бродил по городу, просто чтобы не мешать этим хорошим людям, которых судьба странным образом определила ему в родню, жить своей жизнью. Сестра с семейством потеснилась довольно легко, так как на родовую коммуналку позарились новые русские и всех жильцов должны были вот-вот расселить по бирюлевским просторам в отдельные хоромины. Светка бегала хлопотать о восстановлении прописки для брата, благо у них сохранился не только его старый паспорт, но и свидетельство о рождении, записные книжки, фотографии и даже черновики песен. Все в большой обувной коробке. Герман бодрился, обещал съехать со дня на день, но, кроме вокзала, куда съедешь? К счастью, одна из комнат уже освободилась, и Герман тихонько в нее въехал. Спал на раскладушке среди оборванных обоев в бывшей комнате Модеста Поликарповича, в которой уже успел почти четверть века пожить врач «скорой помощи» с двумя детьми и тещей. Но в тех местах, где обои были оборваны, обнажались прежние, дяди Карпа, и это было жутко и радостно одновременно. Словно его прежняя жизнь вся была заклеена чужими обоями поверх его собственной, еще живой жизни.
Он полистал записную книжку. Звякнуть, что ли, кому? К прежним друзьям в таком плачевном виде не сунешься, да и где они, прежние друзья? Иные так высоко подскочили, что вряд ли и признают. Вот Богдан, например, был простым халдеем в «Севке» (гостинице «Севастополь»), а теперь глава солнцевских, пуп и благотворитель. Да и куда Герману к бандитам? Хватит уже, намахались. Многие закадычные друганы погибли, сорвались на больших деньгах, многие, как и он, свалили из страны. Тем, кто преуспел в шоу-бизнесе, на глаза вообще было стыдно показаться. Начинали-то вместе. Да. Не было тех прежних друзей, да и страны прежней не было. Не на Родину вернулся Герман, а куда-то в другое место. Словно кто-то подменил не сам город, а его душу, характер. Все теперь куда-то спешили, что-то на ходу жрали и друг у друга клянчили. И хотя то там, то здесь за глянцевыми витринами жировала жизнь, но какая-то ненастоящая, надутая, словно радужный мыльный пузырь, словно миражный «пир во время чумы». Когда пьешь и не можешь напиться, ешь и не насыщаешься. Богатые пассажиры «мерседесов» с мигалками и бедные пешеходы были одинаково взвинчены, озлоблены.
Герман не мог привыкнуть к этой стране, приноровиться к ней, он был растерян и опустошен. Прошло уже полгода со дня его возвращения, а он все никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, чувство, будто он случайно вышел не на той остановке и теперь растерянно озирался в поисках знакомых ориентиров. Шел 1995 год. Но по какому летосчислению?
Москва была не только столицей страны. Для живущих в России людей она была столицей истории. Уехав из Москвы, Герман попал на периферию, окраину мира, потерялся для своих и выпал из истории.
Анне Герман тоже не звонил. «Все кончено. Песцовый снег. Зима великий черно-белый фильм закрутит». Нет, он врет. Конечно, он позвонил один раз, просто чтобы услышать ее голос, но подошел какой-то мужик, и он трусливо повесил трубку. Потом он пересилил себя и набрал заветный номер еще раз. Попросил Анну, ему злобно ответил тот же мужик, что такая здесь больше не живет. У Германа отлегло от сердца — значит, не ее это мужик. Может, разменялась с родителями? Собрала вещички и переехала обратно в прежнюю Москву, как врач «скорой помощи» из поликарповской комнаты?
И вот Анна сидит перед ним, совсем рядом. За соседним столиком. Сердце его бешено застучало, забухало, затопало ногами и бросилось к самому горлу, словно собралось выпрыгнуть вон и умчаться без оглядки. Но он не вскочил, не бросился, не окликнул. Он просто смотрел на нее, и было мучительно больно и сладко думать, что вот сейчас она встанет, пройдет мимо него и скроется навсегда. Пепельно-русые волосы острижены до плеч. Освобожденные от гнета косы, они теперь разбегаются широкой волной. У нее появился новый жест автоматически заправлять пряди за уши. Анна немного округлилась в бедрах, но по-прежнему была долга телом. Красивая, элегантная женщина, погруженная в свои мысли. Дорого и со вкусом одета. «Кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?» Кто же ее собеседник? Муж? Нет, вряд ли. Герман только сейчас неожиданно поймал себя на мысли, что никогда не думал, что она может быть замужем…
Она договорила, поднялась, в милой старорежимной шляпке и шали поверх длинного шерстяного кардигана, в остроносых ботиночках с перепонками, вся мягкая, пепельная, и прошла мимо, скользнула по нему незаинтересованным взглядом и шагнула дальше, потом приостановилась позади — он почувствовал это затылком, — задумалась, но не подошла, а легко продолжила свой путь. Ну вот и все. Узнала или показалось, что узнала. В любом случае решила не возвращаться. Хотелось броситься следом, схватить за руку, обнять, вжать в себя, целовать без остановки, пока все порванные ниточки не соединятся, не срастутся. Впрочем, «все чуждо мне по крови, что встречаю здесь»…
Она стояла перед ним, а он все не мог поднять на нее глаз, рассматривая ее шаль и выглядывающие из-под бахромы, как из сетей, глянцевые пуговицы кардигана. Потом осторожно взял ее руку и, поднеся к губам, не поцеловал, а лизнул несколько раз, но не чувственно, влажным языком, а мелко и сухо, как собака. Она покорно вся притянулась к нему вслед за рукой, ласкательно обняла его, прижала к себе. Он уткнулся головой ей в живот, зарылся в ее мягкую шаль и замер. Вечность приняла их под свой оморфор и схоронила на время от всех посторонних звуков в глубокой тишине взаимного проникновения.
— Как ты? — глупо спросил он, оторвавшись наконец от нее.
— Как? — улыбнулась она. — Как одинокая гармонь.
— Одинокая гармонь? Нет, ты моя одинокая гармония, — нежно поправил ее Герман. Неужели к нему вернулся дар игры слов? А он считал его утерянным на автомобильной свалке в Окленде.
— А ты? Как ты оказался дома?
— Мать тяжело заболела, ей нужна была операция на легких. А отец за три года до этого отравился какой-то дрянью в гараже.
— Но ведь здесь осталась сестра?
— А что сестра, усвистала за мужем во Владивосток, вертихвостка, вот мне и пришлось все бросить и мчаться назад. Почти все деньги, что привез, ушли на операцию, — как по накатанному соврал он.
— И как она сейчас? — участливо спросила Анна.
— Умерла, — коротко ответил он и отвернулся. Комок подкатил к горлу. Стало так горько, что он не смог спасти мать, что вся жизнь родителей прошла для него вскользь, по касательной. И теперь он сирота, и у него никого нет, никаких родителей, даже таких вот, как его.
Она не стала его утешать, просто присела рядом, накрыла его руки своими, и он почувствовал впервые за долгое время покой и целостность.
Они посидели еще с полчаса, он угостил ее красным вином. И по тому, как торопливо он открыл бумажник и как лихо достал требуемую сумму, Анна поняла, что это единственная бумажка в его роскошном потертом портмоне. В кафе было душно, и она предложила прогуляться. Он поднялся за ней и с такой тоской взглянул на их недопитые бокалы, что ей стало стыдно. «Бедняга, он даже допить не успел, — сочувственно подумала она, — может, это единственный бокал, который он может себе позволить. Может, ему обедать будет не на что».
Они медленно шли по Тверской в завихрениях колкой поземки и тихо переговаривались, очень осторожно касаясь жизни в разлуке и так же осторожно касаясь друг друга. Они не договаривались о том, как будут жить дальше. Словно все уже было решено и обговорено заранее. Но они целовались. Целую неделю они только целовались, как два изголодавшихся по ласке ребенка. Теперь перед ними предстала простая истина, не понятая ими в двадцать лет. Поцелуй — это целая жизнь. В каком-то смысле поцелуй даже важнее самой близости, так как в заключительном акте любви человеком движет уже страсть, непреодолимый сладостный инстинкт, после удовлетворения которого наступают насыщение, покой, а иногда и безразличие. Поцелуй же — это как первый глоток жаждущего. Он — выражение твоей личности в любви, он приоткрывает тайну будущей близости, ее уровень. Недаром проститутки не целуются. Ведь наслаждение близостью можно подделать, сымитировать, что часто и делают женщины, боясь показаться своим партнерам несексуальными. Ведь сейчас модно быть сексуальными. Поцелуй подделать невозможно, он говорит о тебе все и является всем. Признанием и заветом одновременно.
Они целовались допьяна, и эти поцелуи возвращали им украденную юность.
Несмотря на лихорадочное возбуждение от встречи с Анной, в эти дни Герман спал крепко и сладко, как в детстве. Вот и теперь сон был светлым и радостным. Ему грезилось, что он никогда не уезжал из дома, что с его страной не приключилось никакой перестройки и что он стоит на залитой огнями сцене дивного театра и поет легко, полной диафрагмой. А живые звуки его голоса выпархивают у него из груди в зал легкими золотистыми бабочками. Звуки, как в юности, лились из него плавной, широкой рекой. Эта река, этот рой золотистых бархатных бабочек трепетал, зависнув над залом и освещая лица слушателей, которые, запрокинув головы и затаив дыхание, восхищенно следили за этим удивительным полетом. Герман засмеялся во сне, проснулся, разбуженный собственным смехом, и тут же вспомнил, что не один теперь в этом ужасном и холодном мире. Прижавшись к нему, рядом сладко спала Анна. Во сне у нее было нежное девичье выражение лица, только короткие, но глубокие бороздочки морщин на переносице выдавали возраст. Анна часто хмурила брови, когда задумывалась. А думала она теперь о чем-то всегда.
Его любимая походила на невиданной красоты неизвестный музыкальный инструмент, который долго лежал в дорогом бархатном футляре коллекционера редкостей и радовал глаз хозяина чистотой линий, затем был похищен или утерян и целую вечность пылился в лавке старьевщика, где на нем бренчали от нечего делать хозяйские дети. А потом в лавку заглянул бедный музыкант и вывел на нем такие мелодии, что все ахнули. Кому же теперь по праву принадлежит этот инструмент?
Почувствовав во сне, что он на нее смотрит, Анна очнулась и пролепетала, не открывая век:
— Счастье мое! Таких, как ты, не было, нет…
— И не надо! — горько рассмеялся ей в такт Герман.
На следующий день она принесла ему деньги. Долго раздумывала сколько. Решила, что 500 баксов вполне приличная сумма и в то же время не такая большая, чтобы он подумал, что у нее денег куры не клюют. Герман отказывался, тогда она решительно оборвала его:
— Что же мне, встать на колени? — и попыталась. Он ее подхватил, обнял за талию, расцеловал и небрежно принял конверт. Сто долларов он дал сестре, остальное промотал в три дня. На последнюю сотку купил себе роскошный парфюм и дорогой маникюрный набор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37