https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Erlit/
Он раскроил лису на куски и нашил мех поверх своей ушанки из задрипанного кролика. Портняжничал Герман долго, втайне от домашних, укрывшись с головой простыней и подсвечивая себе фонариком, поэтому исколол все руки. Роскошный молодой человек в роскошной лисьей шапке, он как-то околачивался в ГУМе возле музыкального отдела с пластинками в ожидании, когда выбросят какой-нибудь дефицит, где на него и наткнулись два праздно шатающихся иноземца. Молодые люди восхищенно цокали языками и, указывая на шапку, спрашивали: «Фокс? Фокс?» Чего они хотят, Гера уразуметь не мог, так как в школе они учили немецкий, а битлы про фоксов не пели, но на всякий случай утвердительно закивал головой: «Конечно, фокс. Еще бы не фокс!» Тут импортные товарищи радостно подхватили его под руки, повлекли к интуристовской гостинице «Националь» и через пять минут вынесли оторопевшему Герману джинсы и куртку «Ливайс», или по-нашему «Левый страус». И все это в обмен на левого фокса! Сейчас даже трудно объяснить, что это были за сокровища. В современном молодежном бытии этому нет аналогов. Никакими сленговыми словечками типа «чумовой» или даже «культовый» невозможно описать, что чувствовал в 1977 году обладатель фирменного джинсового костюма.
Ошарашенный легкостью товарообмена, две недели Герман ходил как в горячке и наконец решился. В интернациональном клубе Дворца пионеров он давно уже заприметил одного югослава, старший брат которого успешно сбывал в Москве джинсу, и внаглую предложил свои услуги по сбыту. Так из кустаря-любителя Герман перешел в новую весовую категорию коробейника-нелегала.
Мир настоящих валютных барыг оставался для него за семью печатями. Черный валютный рынок, подстегнутый денежной реформой 60-х, когда Герман только на свет появился, конечно, был лакомым кусочком. Но валютными операциями занимался КГБ, отвязаться от которого было почти невозможно.
В своей среде Герман считался золотой рыбешкой среднего пошиба. Обычно он брал товар оптом у знакомых югославов, — чаще всего это были джинсы, — и толкал их «в центре зала у фонтана», поставив какого-нибудь пацаненка следить за периметром, чтобы не подпускать близко левых ментов. О джинсах Герман знал все. Сначала «на ура» шла классика, потом вошли в моду прошитые в два-три ряда карманы. Покупатели придирчиво мусолили товар, считая каждую строчку, выверяя, одинаковый ли стежок. Потом пошли клепки. Спрашивали, сколько «чикуш». За каждую накидывали по три рубля. Клепки сменило сумасшествие из-за накладных карманов с молниями почти на уровне колен, закрывающих боковые швы. Потом появились «бананы», широкие в бедрах и суженные к голеням наподобие шаровар. Герман знал все тонкости про лейблы и прочую «фирму», знал как свои пять пальцев.
С ментами было сложнее, чем с джинсами. Хотя Герман старался их прикармливать, было что-то в его облике слишком аристократическое, слишком утонченное и раздражительное для ментов, особенно лимитных. В свою очередь, Герман платил служителям порядка той же монетой, упорно не считая их за людей и тихо ненавидя за все на свете. Несчастные милиционеры, среди которых были самые разные, в том числе и вполне порядочные ребята, были для Германа воплощением вселенского зла. Он ненавидел их за то, что боялся. Эта боязнь унижала его в собственных глазах. При таком взаимном и роковом тяготении друг к другу надо ли удивляться, что наш герой уже дважды попадал в дом отдыха «Березки». Именно там, на Ярославке, в бывшем пансионате располагался тогда приемник-распределитель, где фарцовщиков и другое мелкое отрепье мурыжили пятнадцать суток кряду. Над въездом в загородную кутузку висела потрепанная растяжка, оставшаяся от прежних законопослушных жильцов: «Хорошего вам отдыха, товарищи!»
Первый раз, когда его вместе с остальными отбросами советского общества привезли убирать территорию и чистить оборудование на кондитерской фабрике «Красный Октябрь», Герман чуть не сгорел со стыда, проходя мимо шарахнувшихся от хулиганья молоденьких шоколадниц. Но уже на второй день он освоился, наладил контакты, и за четвертной конвойный спокойно отпустил его на весь день домой. К пятичасовой перекличке Герман, как белый человек, подкатил на такси и смирно стал в строй, чтобы продолжить свое путешествие в автозаке на казенный ночлег. Заволокитить телегу на место учебы стоило дороже, но в пределах разумного.
Насмотревшись в Бутырке, куда сначала свозили всех задержанных, на тюремную житуху, Герман здорово перетрухал и зарекся, что никогда не будет заниматься валютой, хотя на ней можно заработать в сотни раз больше, чем на фарце. В то время официально доллар был равен шестидесяти трем копейкам, и восемьдесят восьмая статья о незаконных валютных операциях гласила, что, если при тебе нашли больше пятидесяти золотых рублей, тебя могут упечь на три года. Пятьдесят золотых — это семьдесят долларов. За какие-то семьдесят гринов вся жизнь может пойти коту под хвост. Это тебе не пятнадцать суток в доме отдыха.
Он ведь еще вел и другую, приличную жизнь, ходил по выставкам, учился в консерватории и верил, что все эти пойманные за руку барыги, подравшаяся на кухне пьянь и прочий человеческий отстой, с которым он прохлаждался в «Березках», всего лишь случайные попутчики в его жизни. Да и сама фарцовка только небольшой зигзаг в его счастливой судьбе, маленькое коммерческое отступление. Скоро он станет знаменитым оперным певцом и забудет всю эту шелупонь, словно дурной сон. Музыка, щедрая и великодушная, как мать родная, покроет все его маленькие проказы и шалости.
Но в тот раз Герман просто не мог не взять валюту. Она сама тыкалась, как слепой котенок, ему в руки. Он шел по Арбату и еще издали увидел оживленную группу иностранных туристов, похожих на стайку каких-то невиданных птиц — так они были ярко и причудливо одеты. Человек десять американцев стояли у витрины магазина сувениров, восхищенно галдели и дружно тыкали пальцами в витрину, за которой на бархатных козлах красовались три разноцветные балалайки. Они возбужденно переговаривались и огорченно хлопали себя по карманам. Герман притормозил и тоже заинтересованно заглянул через их спины на этакую диковинку, расписные балалайки. Ну надо же, какое чудо чудное!
— Чендж? Чендж? — сокрушались американцы и озабоченно вертели головами по сторонам.
Герман понял, что ему привалила редкостная удача. Чендж! Это слово он знал. «Ждите, найдете вы где-нибудь чендж в полшестого вечера. А магазин-то в шесть закрывается!»
— Ай чендж! — смело, но негромко сказал Герман и ткнул себе пальцем в грудь, лихорадочно соображая, сколько же у него с собой денег. Через пять минут в ближайшей подворотне к нему перешли три новеньких и одна потертая стодолларовые купюры, отданные за 250 рублей. Такой блестящей финансовой операции он не проводил за всю свою деловую жизнь.
Сто баксов он припрятал в надежном месте — просто Не мог расстаться сразу с шуршащими зелеными бумажками, а остальные 300 решил разменять и все прогулять с Анной на югах, раз в руки пришла такая удача. Он забил стрелку со знакомым менялой в туалетах гостиницы «Россия». Но слишком долго все шло без сучка и задоринки, и золотую фарцовую рыбку чуть не замочили в унитазе.
В просторном и чистеньком сортире интуристовского отеля Геру ждала кондовая отечественная подстава.
Они набросились на него втроем, навалились, принялись скручивать руки. Герман рванулся как бешеный. «Главное — сбросить баксы! — билось у него в мозгу. — Если возьмут с деньгами — статья и срок». Нападающие были сильные, но косолапые деревенские парни, а он городской, сухопарый, злой и изворотливый. Нечеловеческим усилием он вывернулся на секунду из медвежьих ментовских объятий. Герман выхватил заветные зеленые бумажки из нагрудного кармана и за мгновение до того, как его снова опрокинули на кафельный пол, жестом фокусника запихнул их в рот и стал отчаянно, остервенело комкать зубами жесткое заморское лакомство.
— Он, сволота, бабки проглотить хочет! — ахнул один из оперативников.
— Разжимай ему рот, скотине!
Чьи-то толстые пальцы больно схватили его за скулы, стали разжимать их, лезть в рот, в глаза, в ноздри, а он все пытался сглотнуть жесткие вощеные банкноты. Но они застряли прямо посреди гортани, уперлись в кадык и никак не хотели проталкиваться глубже. Герман стал задыхаться, глаза полезли на лоб, тогда он разжал челюсти, пустил к себе в рот чужие пальцы и со всей силы прикусил их. Укушенный вскрикнул от неожиданности и отдернул руку. Второй нападавший с таким чувством хрястнул Германа кулаком в лицо, что у того все поплыло перед глазами, но, уже теряя сознание, последним усилием погибающего он сглотнул и, раздирая горло, пропихнул скомканные баксы в спасительную глубину трахеи и теперь они сладко саднили где-то на уровне бронхов. В это время в туалет заглянул посетитель, менты опомнились, перестали молотить Германа, подняли его и поволокли вон.
— Граждане, убивают! Спасите! Милиция! — отчаянно кричал Гера, пока его тащили к выходу.
Местный милиционер с готовностью устремился на эти отчаянные вопли. В вестибюле начали с беспокойной восторженностью скапливаться любопытные иностранцы. Наконец-то на них пахнуло дикой, темной, коммунистической диктатурой.
— Я в туалет пошел, а они накинулись, избили! — истошно кричал Гера.
— Ты лучше молчи, фарца вонючая! — с тихой угрозой прошипел опер и подтолкнул его к выходу, на секунду ослабив хватку, чтобы отворить створку двери. И тут тело Германа перестало слушаться хозяина. Словно осознав каждой своей клеточкой, что его, ни в чем не повинное, сейчас запрут в неволе и будут бить-колотить, тело решительно отбросило этот идиотский разум на произвол судьбы и рванулось вперед. Оно изо всех сил боднуло конвоира, вырвалось и помчалось наперерез машинам через улицу Разина в сторону площади Свердлова. Визжали тормоза, свистел постовой, кто-то истошно кричал, а Герино тело бежало, свободное и вольное, как мустанг без узды, перемахивало через ограды, мчалось сквозь проходные дворы, пулей просвистывало через подземные переходы. Тем более что все они были дворами и переходами его детства, тут это тело росло и мужало, тут оно без всякой головы знало каждую пядь асфальта, и скоро это свободное тело уже прижалось к земле в зеленых зарослях сирени на задворках Дома грамзаписи, тяжело дышало и хватало ртом воздух. Тело радовалось и беззвучно хохотало. Тело каталось по земле и дрыгало ногами, и тут только его догнал запыхавшийся и никчемный разум. Да и разве это разум? Так, умишка неприкаянный.
Германа, конечно, через неделю задержали как миленького и целый день мурыжили в «обезьяннике». Менты, само собой, накатали телегу в консерваторию и потрепали нервы родителям, но прямых улик или обвинений, кроме сопротивления милиции, которую, по версии Германа, он принял за грабителей, не было. И в конце концов его пришлось отпустить.
В консерватории ему устроили показательную порку отщепенца, исключили из комсомола и выставили за дверь. Глотая доллары, он содрал себе слизистую и долго еще сипел злым шепотом на знакомых. О лице и говорить нечего. Его прекрасный греческий нос навсегда окривел.
Анна слабо пыталась защитить любимого хотя бы перед родителями, но Герман не нуждался ни в чьей жалости: он бросил всех и укатил в неизвестном направлении. Анна была настолько ошарашена происшедшим, что ощутила страшный внутренний паралич. Она была в панике. Ее жизнь, такая добропорядочная и законопослушная до кончиков ногтей, вдруг вздернулась, как край консервной крышки, и нежное содержимое ее бытия впервые столкнулось с окисляющим воздухом реальности других миров. Она даже в страшном сне не могла представить, что полюбит «представителя преступного мира», «изменника социалистических идеалов» и «предателя Родины». Какой позор, какой ужас! Крамольная мысль о самой возможности столкновения с законом ей даже в голову никогда не приходила. В глубине души она боялась власти. Темный ужас перед неминуемым наказанием поднимался из недр ее души. Ей было страшно, беспричинно, но утробно страшно. Она знала, что надо жить по правилам и тогда получишь свою пайку. К тому же он лгал ей. При разбирательстве выяснилось, что на самом деле его папа шофер, а вовсе не генерал, и дальше по списку. Она не могла этого пережить: он лгал ей. Возможно, так же ловко, как он лгал о себе, он лгал ей и о любви. Теперь о свадьбе и речи быть не могло. Родителям о нем даже заикнуться было нельзя. Фактически она стояла перед выбором: Герман или родители. Положение в обществе, карьера, выезд за границу, обеспеченная жизнь или гарцевание на необъезженном мустанге на краю пропасти без каких-либо гарантий, даже без штампа в паспорте.
«Любовь — это прекрасно, но ты в самом начале жизни, и тебе еще встретится настоящий мужчина», — твердили ей родители в лице мамы. Они не только не отпустили ее в Коктебель, но заперли дома и обрабатывали день и ночь. Анна упрямилась, и маме пришлось слечь с сердечным приступом, а Анне — остаться, тем более что в глубине души она сама не могла сделать выбор и в конце концов с радостью переложила весь груз ответственности на родителей.
Но любовь не отпускала. Анна и сама была как необъезженная лошадь, она хотела скинуть этого седока, лягалась и «давала боком», но все напрасно. Любовь взнуздала ее, и каждую секунду она чувствовала ее шпоры на своих кровоточащих боках. Мысль о том, что Герман уже никогда не прикоснется к ней, отзывалась такой неутоленной, отчаянной жаждой близости, наслаждения и истомы, что Анна даже пугалась глубины и тотальности своего чувственного плена. Легкий сарафан пасторальной барышни-крестьянки был тесноват для проснувшейся в ней страстной женщины-вамп.
Все лето о нем не было ни слуху ни духу. А под Новый, 1983 год раздался звонок.
— Ну что, предательница, с наступающим?
— Гера, как ты? Где?
— У тебя под окном. Я решил тебя простить и пригласить на вечер в ДК «Кыр Пыра».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Ошарашенный легкостью товарообмена, две недели Герман ходил как в горячке и наконец решился. В интернациональном клубе Дворца пионеров он давно уже заприметил одного югослава, старший брат которого успешно сбывал в Москве джинсу, и внаглую предложил свои услуги по сбыту. Так из кустаря-любителя Герман перешел в новую весовую категорию коробейника-нелегала.
Мир настоящих валютных барыг оставался для него за семью печатями. Черный валютный рынок, подстегнутый денежной реформой 60-х, когда Герман только на свет появился, конечно, был лакомым кусочком. Но валютными операциями занимался КГБ, отвязаться от которого было почти невозможно.
В своей среде Герман считался золотой рыбешкой среднего пошиба. Обычно он брал товар оптом у знакомых югославов, — чаще всего это были джинсы, — и толкал их «в центре зала у фонтана», поставив какого-нибудь пацаненка следить за периметром, чтобы не подпускать близко левых ментов. О джинсах Герман знал все. Сначала «на ура» шла классика, потом вошли в моду прошитые в два-три ряда карманы. Покупатели придирчиво мусолили товар, считая каждую строчку, выверяя, одинаковый ли стежок. Потом пошли клепки. Спрашивали, сколько «чикуш». За каждую накидывали по три рубля. Клепки сменило сумасшествие из-за накладных карманов с молниями почти на уровне колен, закрывающих боковые швы. Потом появились «бананы», широкие в бедрах и суженные к голеням наподобие шаровар. Герман знал все тонкости про лейблы и прочую «фирму», знал как свои пять пальцев.
С ментами было сложнее, чем с джинсами. Хотя Герман старался их прикармливать, было что-то в его облике слишком аристократическое, слишком утонченное и раздражительное для ментов, особенно лимитных. В свою очередь, Герман платил служителям порядка той же монетой, упорно не считая их за людей и тихо ненавидя за все на свете. Несчастные милиционеры, среди которых были самые разные, в том числе и вполне порядочные ребята, были для Германа воплощением вселенского зла. Он ненавидел их за то, что боялся. Эта боязнь унижала его в собственных глазах. При таком взаимном и роковом тяготении друг к другу надо ли удивляться, что наш герой уже дважды попадал в дом отдыха «Березки». Именно там, на Ярославке, в бывшем пансионате располагался тогда приемник-распределитель, где фарцовщиков и другое мелкое отрепье мурыжили пятнадцать суток кряду. Над въездом в загородную кутузку висела потрепанная растяжка, оставшаяся от прежних законопослушных жильцов: «Хорошего вам отдыха, товарищи!»
Первый раз, когда его вместе с остальными отбросами советского общества привезли убирать территорию и чистить оборудование на кондитерской фабрике «Красный Октябрь», Герман чуть не сгорел со стыда, проходя мимо шарахнувшихся от хулиганья молоденьких шоколадниц. Но уже на второй день он освоился, наладил контакты, и за четвертной конвойный спокойно отпустил его на весь день домой. К пятичасовой перекличке Герман, как белый человек, подкатил на такси и смирно стал в строй, чтобы продолжить свое путешествие в автозаке на казенный ночлег. Заволокитить телегу на место учебы стоило дороже, но в пределах разумного.
Насмотревшись в Бутырке, куда сначала свозили всех задержанных, на тюремную житуху, Герман здорово перетрухал и зарекся, что никогда не будет заниматься валютой, хотя на ней можно заработать в сотни раз больше, чем на фарце. В то время официально доллар был равен шестидесяти трем копейкам, и восемьдесят восьмая статья о незаконных валютных операциях гласила, что, если при тебе нашли больше пятидесяти золотых рублей, тебя могут упечь на три года. Пятьдесят золотых — это семьдесят долларов. За какие-то семьдесят гринов вся жизнь может пойти коту под хвост. Это тебе не пятнадцать суток в доме отдыха.
Он ведь еще вел и другую, приличную жизнь, ходил по выставкам, учился в консерватории и верил, что все эти пойманные за руку барыги, подравшаяся на кухне пьянь и прочий человеческий отстой, с которым он прохлаждался в «Березках», всего лишь случайные попутчики в его жизни. Да и сама фарцовка только небольшой зигзаг в его счастливой судьбе, маленькое коммерческое отступление. Скоро он станет знаменитым оперным певцом и забудет всю эту шелупонь, словно дурной сон. Музыка, щедрая и великодушная, как мать родная, покроет все его маленькие проказы и шалости.
Но в тот раз Герман просто не мог не взять валюту. Она сама тыкалась, как слепой котенок, ему в руки. Он шел по Арбату и еще издали увидел оживленную группу иностранных туристов, похожих на стайку каких-то невиданных птиц — так они были ярко и причудливо одеты. Человек десять американцев стояли у витрины магазина сувениров, восхищенно галдели и дружно тыкали пальцами в витрину, за которой на бархатных козлах красовались три разноцветные балалайки. Они возбужденно переговаривались и огорченно хлопали себя по карманам. Герман притормозил и тоже заинтересованно заглянул через их спины на этакую диковинку, расписные балалайки. Ну надо же, какое чудо чудное!
— Чендж? Чендж? — сокрушались американцы и озабоченно вертели головами по сторонам.
Герман понял, что ему привалила редкостная удача. Чендж! Это слово он знал. «Ждите, найдете вы где-нибудь чендж в полшестого вечера. А магазин-то в шесть закрывается!»
— Ай чендж! — смело, но негромко сказал Герман и ткнул себе пальцем в грудь, лихорадочно соображая, сколько же у него с собой денег. Через пять минут в ближайшей подворотне к нему перешли три новеньких и одна потертая стодолларовые купюры, отданные за 250 рублей. Такой блестящей финансовой операции он не проводил за всю свою деловую жизнь.
Сто баксов он припрятал в надежном месте — просто Не мог расстаться сразу с шуршащими зелеными бумажками, а остальные 300 решил разменять и все прогулять с Анной на югах, раз в руки пришла такая удача. Он забил стрелку со знакомым менялой в туалетах гостиницы «Россия». Но слишком долго все шло без сучка и задоринки, и золотую фарцовую рыбку чуть не замочили в унитазе.
В просторном и чистеньком сортире интуристовского отеля Геру ждала кондовая отечественная подстава.
Они набросились на него втроем, навалились, принялись скручивать руки. Герман рванулся как бешеный. «Главное — сбросить баксы! — билось у него в мозгу. — Если возьмут с деньгами — статья и срок». Нападающие были сильные, но косолапые деревенские парни, а он городской, сухопарый, злой и изворотливый. Нечеловеческим усилием он вывернулся на секунду из медвежьих ментовских объятий. Герман выхватил заветные зеленые бумажки из нагрудного кармана и за мгновение до того, как его снова опрокинули на кафельный пол, жестом фокусника запихнул их в рот и стал отчаянно, остервенело комкать зубами жесткое заморское лакомство.
— Он, сволота, бабки проглотить хочет! — ахнул один из оперативников.
— Разжимай ему рот, скотине!
Чьи-то толстые пальцы больно схватили его за скулы, стали разжимать их, лезть в рот, в глаза, в ноздри, а он все пытался сглотнуть жесткие вощеные банкноты. Но они застряли прямо посреди гортани, уперлись в кадык и никак не хотели проталкиваться глубже. Герман стал задыхаться, глаза полезли на лоб, тогда он разжал челюсти, пустил к себе в рот чужие пальцы и со всей силы прикусил их. Укушенный вскрикнул от неожиданности и отдернул руку. Второй нападавший с таким чувством хрястнул Германа кулаком в лицо, что у того все поплыло перед глазами, но, уже теряя сознание, последним усилием погибающего он сглотнул и, раздирая горло, пропихнул скомканные баксы в спасительную глубину трахеи и теперь они сладко саднили где-то на уровне бронхов. В это время в туалет заглянул посетитель, менты опомнились, перестали молотить Германа, подняли его и поволокли вон.
— Граждане, убивают! Спасите! Милиция! — отчаянно кричал Гера, пока его тащили к выходу.
Местный милиционер с готовностью устремился на эти отчаянные вопли. В вестибюле начали с беспокойной восторженностью скапливаться любопытные иностранцы. Наконец-то на них пахнуло дикой, темной, коммунистической диктатурой.
— Я в туалет пошел, а они накинулись, избили! — истошно кричал Гера.
— Ты лучше молчи, фарца вонючая! — с тихой угрозой прошипел опер и подтолкнул его к выходу, на секунду ослабив хватку, чтобы отворить створку двери. И тут тело Германа перестало слушаться хозяина. Словно осознав каждой своей клеточкой, что его, ни в чем не повинное, сейчас запрут в неволе и будут бить-колотить, тело решительно отбросило этот идиотский разум на произвол судьбы и рванулось вперед. Оно изо всех сил боднуло конвоира, вырвалось и помчалось наперерез машинам через улицу Разина в сторону площади Свердлова. Визжали тормоза, свистел постовой, кто-то истошно кричал, а Герино тело бежало, свободное и вольное, как мустанг без узды, перемахивало через ограды, мчалось сквозь проходные дворы, пулей просвистывало через подземные переходы. Тем более что все они были дворами и переходами его детства, тут это тело росло и мужало, тут оно без всякой головы знало каждую пядь асфальта, и скоро это свободное тело уже прижалось к земле в зеленых зарослях сирени на задворках Дома грамзаписи, тяжело дышало и хватало ртом воздух. Тело радовалось и беззвучно хохотало. Тело каталось по земле и дрыгало ногами, и тут только его догнал запыхавшийся и никчемный разум. Да и разве это разум? Так, умишка неприкаянный.
Германа, конечно, через неделю задержали как миленького и целый день мурыжили в «обезьяннике». Менты, само собой, накатали телегу в консерваторию и потрепали нервы родителям, но прямых улик или обвинений, кроме сопротивления милиции, которую, по версии Германа, он принял за грабителей, не было. И в конце концов его пришлось отпустить.
В консерватории ему устроили показательную порку отщепенца, исключили из комсомола и выставили за дверь. Глотая доллары, он содрал себе слизистую и долго еще сипел злым шепотом на знакомых. О лице и говорить нечего. Его прекрасный греческий нос навсегда окривел.
Анна слабо пыталась защитить любимого хотя бы перед родителями, но Герман не нуждался ни в чьей жалости: он бросил всех и укатил в неизвестном направлении. Анна была настолько ошарашена происшедшим, что ощутила страшный внутренний паралич. Она была в панике. Ее жизнь, такая добропорядочная и законопослушная до кончиков ногтей, вдруг вздернулась, как край консервной крышки, и нежное содержимое ее бытия впервые столкнулось с окисляющим воздухом реальности других миров. Она даже в страшном сне не могла представить, что полюбит «представителя преступного мира», «изменника социалистических идеалов» и «предателя Родины». Какой позор, какой ужас! Крамольная мысль о самой возможности столкновения с законом ей даже в голову никогда не приходила. В глубине души она боялась власти. Темный ужас перед неминуемым наказанием поднимался из недр ее души. Ей было страшно, беспричинно, но утробно страшно. Она знала, что надо жить по правилам и тогда получишь свою пайку. К тому же он лгал ей. При разбирательстве выяснилось, что на самом деле его папа шофер, а вовсе не генерал, и дальше по списку. Она не могла этого пережить: он лгал ей. Возможно, так же ловко, как он лгал о себе, он лгал ей и о любви. Теперь о свадьбе и речи быть не могло. Родителям о нем даже заикнуться было нельзя. Фактически она стояла перед выбором: Герман или родители. Положение в обществе, карьера, выезд за границу, обеспеченная жизнь или гарцевание на необъезженном мустанге на краю пропасти без каких-либо гарантий, даже без штампа в паспорте.
«Любовь — это прекрасно, но ты в самом начале жизни, и тебе еще встретится настоящий мужчина», — твердили ей родители в лице мамы. Они не только не отпустили ее в Коктебель, но заперли дома и обрабатывали день и ночь. Анна упрямилась, и маме пришлось слечь с сердечным приступом, а Анне — остаться, тем более что в глубине души она сама не могла сделать выбор и в конце концов с радостью переложила весь груз ответственности на родителей.
Но любовь не отпускала. Анна и сама была как необъезженная лошадь, она хотела скинуть этого седока, лягалась и «давала боком», но все напрасно. Любовь взнуздала ее, и каждую секунду она чувствовала ее шпоры на своих кровоточащих боках. Мысль о том, что Герман уже никогда не прикоснется к ней, отзывалась такой неутоленной, отчаянной жаждой близости, наслаждения и истомы, что Анна даже пугалась глубины и тотальности своего чувственного плена. Легкий сарафан пасторальной барышни-крестьянки был тесноват для проснувшейся в ней страстной женщины-вамп.
Все лето о нем не было ни слуху ни духу. А под Новый, 1983 год раздался звонок.
— Ну что, предательница, с наступающим?
— Гера, как ты? Где?
— У тебя под окном. Я решил тебя простить и пригласить на вечер в ДК «Кыр Пыра».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37