https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/franch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Десятилетнему Герману смерть казалась невозможной, отвратительной каргой с черными резиновыми руками, которую надо было подстеречь и отнять у нее Модеста Поликарповича обратно. Несколько ночей он, дрожа от страха и холода, караулил ее в пустой комнате Поликарпыча, но потом до вселения новых жильцов управдом освободившуюся жилплощадь опечатал. Герман чувствовал себя беспомощным и виноватым.
«Единственный способ избежать боли — это никого не любить. Не буду любить своих родителей — мне будет до лампочки, умрут они или нет. Не буду любить себя — и все станет не страшным. Да и за что мне себя любить, если я даже не смог спасти единственного друга?» — так теперь думал Герман. Он сделал вид, что не любил Модеста, но это помогло лишь отчасти. Боль жила в нем и жалила, словно оса, каждый раз, когда он проходил мимо заветной двери, напоминая ему о собственном предательстве. Мальчишка не знал, куда от этой боли деться, и все прыгал по квартире как оглашенный, пока на него не начинали орать соседи, а мать только плечами пожимала: «Откуда такая черствость? Видно, в детстве все быстро заживает. Оно и к лучшему».
Утешала только музыка. В Доме грамзаписи, куда его по старой памяти продолжали пускать как внука покойного Карпа, он услышал отрывок из «Золота Рейна» Вагнера. Герман впервые погрузился в его вулканическое мрачное отчаяние, страстное желание разрушения мира и одновременно в безмерную веру будущего прощения. Мальчишка, конечно, не мог еще постичь всей глубины музыкального гения Вагнера, просто его маленькая страдающая детская душа вошла в резонанс с мятущейся душой маэстро.
Привыкший наблюдать за музыкантами через стеклянную перегородку звукооператорской кабины, Герман считал их неземными существами, вылепленными из особого теста. Он, словно гадкий утенок, издали любовался лебедями на пруду и всем сердцем желал хоть чем-то на них походить. На них, совсем чужих и недоступных, а не на родных папу и маму. Долгие годы его жгло позорное воспоминание о том, как мама устроила их классу экскурсию на свою обувную фабрику и с гордостью показывала, как целый день сидит в смраде кожевенного цеха у конвейера на обшарпанном стуле, на спинке которого кривыми буквами выведено: «Надя», как имя раба, прикованного к этому месту на всю оставшуюся жизнь.
Шел 1975 год, и ему хотелось носить расклешенные джинсы и майки с захватывающими дух иностранными надписями и… не знаю что еще. Курить не «Казбек», а «ВТ». Это потом их стали называть «бычки тротуарные», а в те годы курить болгарские сигареты считалось шиком. Он хотел ходить, как взрослый, на «Джоконду» в неведомый Пушкинский музей и читать лишенного какого-то гражданства Солженицына. На все эти роскошества нужны были деньги, и Гера нашел их довольно легко.
Началось все еще в третьем классе, когда к ним пришли учиться три чеха. Гера ходил в 131-ю школу на Станиславского, которую они делили с рабочей молодежью. Вокруг было много иностранных посольств, поэтому международная жизнь била в школе ключом. Многие учителя вместе с другими возмущенными советскими людьми в знак протеста против попытки захвата нашего полуострова Даманский даже с увлечением закидывали на переменах стеклянными пузырьками с чернилами противное китайское посольство по соседству. Так что появление иностранцев в их классе не было таким уж большим событием. Что они, иностранцев не видали? Сколько хочешь, даже послов. Весной в открытые окна класса то и дело доносились громогласные выкрики охраны: «Машину посла такого-то к подъезду!»
Событием было другое. На уроках «новенькие» писали какими-то невиданными цветными палочками. Это были фломастеры. С детства любивший все редкостное Гера страшно заинтересовался необыкновенными карандашами, и сердце его заныло от страстного желания завладеть иноземными сокровищами. Несколько дней он только и думал о том, как заполучить заветные влажные цветные палочки. Он перебрал все свои сокровища, но ничего стоящего, на что бы он мог поменяться с чехами, не обнаружил. И тогда в голову ему пришла удивительная для советского мальчика мысль. Он вспомнил, что пару недель назад приметил в хозяйственном магазине, куда послала его мама за мылом, занятные кошельки-копилки, в которых разнокалиберная мелочь ловко складывалась по ячейкам. На смену одной монетки потайная пружинка тут же выдавливала на глянцевую поверхность шкатулки следующую. Стоила копилка два рубля пятьдесят копеек. Почти столько же, сколько он накопил на удочку, но до лета было далеко, а до фломастеров — рукой подать. И Гера рискнул. Купил кошелек и показал его чеху. Тот страшно загорелся и с легкостью согласился на обмен. Теперь Гера стал обладателем целой пачки из шести фломастеров. За один день он сумел засветиться своим потрясающим приобретением перед всей школой. Видевшие расписное заграничное чудо подростки молниеносно разнесли о нем весть по всей округе, и уже через день Ванька Быков из шестого класса ближайшей к ним сорок седьмой школы, сопя и отдуваясь, сунул ему во дворе после уроков фиолетовую двадцатипятирублевку. Гера хотя и не подал виду, но обомлел. Его мама получала сто двадцать рэ, а папа сто пятьдесят этих же самых рэ в месяц, а ему предлагали чуть ли не четверть этой суммы за пачку полуисписанных фломастеров!
Деньги он взял и, превозмогая навалившиеся на него соблазны, пустил их в дело, интуитивно применив непреложный и основополагающий закон бизнеса о стопроцентных первичных инвестициях. На следующий день он предложил чеху десять копилок, и к юному дельцу перекочевали две пачки фломастеров, пять упаковок жвачки, карандаш с выдвигающимся грифелем и четыре мягких разноцветных ластика. Второе коммерческое открытие Гера совершил, — обнаружив, что фломастеры гораздо выгоднее продавать в розницу поштучно, а жвачку — по пластинкам. Причем на пустую глянцевую обертку от пяти пластинок тоже нашелся покупатель. Уже через неделю, к пятнице, его состояние выросло до трехсот двадцати рублей. Сорос отдыхает! Треть полученных денег Гера припрятал, треть решил истратить себе в удовольствие, а треть пустить в дело. Таким образом, он без всяких бизнес-школ дотумкал до еще одного закона деловой жизни — никогда не складывать все яйца в одну корзину. Ему очень хотелось поделиться своим богатством с родителями. Но как?
В субботу они ходили с мамой в поликлинику, и Гера, скомкав одну двадцатипятирублевку, отбросил ее далеко от себя, а потом, как бы случайно, увидел, нагнулся и поднял странный нежно-фиолетовый комочек. Радости и удивлению мамы не было границ. Она целовала и обнимала везунчика и тут же купила ему мороженое и пять шипучек по четыре копейки, а себе — две пары колготок, комбинашку и три губные помады, а потом немного подумала и купила папе красивый кожаный ремень и веселую клетчатую рубашку.
А в понедельник разразился скандал. В школу завалились разгневанные родители с жалобами, что их детки воруют у них деньги. Гера был изловлен и изобличен во всех смертных грехах. Его родители — пристыжены и пробраны до костей завучем. А деньги частично изъяты. Мама, плача, надавала ему дома подзатыльников.
— И что это такое у нас родилось и выросло? — причитала она. — И когда успело?
А батяня снял новенький, купленный на Герины деньги ремень и влупил ему по первое число. Гера, не чувствуя за собой вины — ведь все обмены совершались добровольно, к обоюдному удовольствию, — вопил от обиды как резаный, но долго зла не таил и скоро помирился с отцом, и тот при случае с добродушной пьяной хрипотцой в голосе говорил:
— Ну, ты, Герка, даешь! Силен, вошь твою. — И, грубо похлопывая сына по загривку, заговорщически подмигивал: — Сына, слышь, батя у тебя трояком не разживется?
В ответ Гера, гордый собственным могуществом и великодушием, вытягивал из заначки трояк.
Их крепкая мужская дружба продержалась недолго. Пока наконец папашка не подглядел, где держит сын свои капиталы, и не выпотрошил банк до копейки. Герман обомлел, найдя свой тайник пустым, но только закусил губы до крови. Жаловаться некому.
Его родители справедливо считали, что в воспитании главное — чтобы ребенок был одет-обут, а все остальное «делай, как мы». Но как могло случиться, что, выколупнувшись из яйца, их утенок потопал не за мамой-уткой, а за Модестом Поликарповичем? Все имя. Имя виновато.
Пуповина, соединяющая его с родителями, истончалась с каждым днем. И скоро мать стала уплывать из его сердца, как большой пароход, постепенно скрываясь за горизонт, а отец еще долго больно бился о причал, вызывая злобу своей прямолинейно-дуболомной и одновременно спасительной правильностью суждений о жизни и мироздании. «Неужели именно эти двое уродили меня на свет?» — недобро думал Герман о родителях, чувствуя неловкость от невозможности уловить хоть какое-то родство душ и тел. Впрочем, он же сам хотел никого не любить.
С третьего класса Гера начал курить. Нет, он не таскал сигареты у отца и не выискивал бычки, как другие ребята в классе, чтобы похвастаться, додымливая их в туалетах. Нет, ГГ он покупал литовские с ментолом. Они были дорогие, по тридцать копеек пачка. Но что такое тридцать копеек для Геры?! Пустяк. Он покупал сигареты блоками, говоря продавщицам, что его послал отец, те и поверить не могли, что десятилетний сопляк может самостоятельно распоряжаться суммой в шесть рублей.
Однако наглый грабеж его сбережений подтолкнул Германа к новым коммерческим подвигам. Их класс повели в цирк на Ленгорах, и, пока учительница выстраивала их в пары и пересчитывала, Герман заметил, что вокруг автобусов с иностранцами крутятся ребята чуть постарше его и меняют у них на октябрятские значки всякую соблазнительную всячину. На следующий день он протырился в «Военторг» и, глядя честными зелеными, лучистыми глазами в веселые глаза смешливой продавщицы, смело поведал ей, что дедушка-полковник послал его за погонами и пуговицами для спектакля в школе про «Молодую гвардию». Герман был очень хорошенький, чернявый, смуглый, с ясными ярко-зелеными глазами. Музыка рано разбудила в нем чувственность и фантазию, а живой ум подсказал, что его обаяние — хорошее оружие на все случаи жизни. Еще не до конца понимая весь подтекст сексуальной игры, он, следуя рано проснувшейся интуиции красавца мужчины, прекрасно делал туманно-масленые глазки, от которых слегка, но очень сладко трепетали сердца многих взрослых женщин. Продавщицы «Военторга» пали его первыми жертвами.
Жвачки и сигареты потекли к нему блоками, как баржи, а модные тогда круглые плоские значки с завлекательными надписями на английском — пригоршнями. Коммерческая удача повсюду следовала за ним по пятам, едва успевая за его стремительным, беспечным восхождением к красивой жизни.
В семнадцать лет он уже слыл одним из самых удачливых столичных фарцовщиков, не знающим настоящую цену деньгам, презирающим обычный труд и обычных людей со всеми их обычными жизненными ценностями, искренне считающим себя личностью исключительной и перекидывающим все критические замечания со своего счета на счет зависти. К сожалению, Гера действительно был парень исключительный, но не своими фарцовскими успехами и даже не своей броской внешностью смуглого красавчика с соболиными бровями, зелеными глазами и легкой походкой победителя (помните легендарный проход Челентано в «Блефе»?). Главное — он был потрясающе талантлив. Уже к шестнадцати годам у него переломался и окреп густой лирический баритон.
Петь для Германа было больше, чем дышать, больше, чем жить. Голос, как птица, жил у него внутри и рвался на свободу при любом удобном случае. Иногда даже среди ночи. Он игрался в свой голос, как другие играют шахматами, конструкторами, в войну, выводя в воздухе одному ему видимые поля и леса, моря с кораблями, пустыню с караваном верблюдов. Его сильный, глубокий баритон мог подняться до нежной лирики тенора и опуститься в глубины, как в пещеры, баса. Герман играючи покрывал три октавы открытым голосом, и это был не предел.
Когда Гера пел, он забывал все на свете. Звуки приносили ему физическое наслаждение. Они ласкали его изнутри и обволакивали снаружи. Он знал наизусть десятки арий. Пел и мужские, и женские партии, пел даже за хор и оркестр. Он плескался в звуках, как рыба в воде. Со времени смерти Модеста он особенно полюбил Вагнера с его тяжелой, словно разозленные океанские волны, музыкой, полной грозного дыхания мрачной вечности и дальних раскатов грома, доносящихся из других неведомых миров. Он представлял себе мощные фиорды и указующие персты рока молниями над ними. Эти картины мятежного духа так его вдохновляли, что он даже написал стихи для хора к «Тристану и Изольде». Ну может, не стихи, а так:
А гром огромен и непостижим.
Ужами молний жалит скользкий воздух.
И гасит их в распластанную ночь.
Ночь, истомившись летним зноем, ждет на свиданье гром.
Покровом туч, отмежевавши месяц,
грозой несется вдоль небес любовник молодой.
Он любил стихи, особенно громкие, полные движения и игры звуков, как у Маяковского. Кроме стихов, Герман еще увлекался стрельбой, фехтованием и танцами. Всем тем, чем, по его рассказам, увлекался в юности и Модест Поликарпович. Герман сам нашел и записался в эти кружки, изумляя и забавляя взрослых своей высокомерной независимостью. Так, Дворец пионеров с его многочисленными молодежными секциями стал для нашего героя вторым домом после Дома грамзаписи. К тому же и место работы — цирк — был неподалеку.
Когда человек разносторонне талантлив, он похож на дырявый резиновый шланг, из которого во все стороны брызжет вода, поэтому до финиша добирается лишь жалкий ручеек. К несчастью для Германа, рядом с ним не оказалось ни одного стоящего садовника. От любимого, но теперь уже виртуального Модеста проку было мало.
В одиночку с медными трубами трудно справиться даже взрослому человеку, уже прошедшему огонь и воду, что же говорить о ребенке, сразу оглохшем от их бравурных фанфар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я